banner banner banner
Проблема Спинозы
Проблема Спинозы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Проблема Спинозы

скачать книгу бесплатно

– Скажи мне, Франку, ты совсем не знаешь иврита?

И снова вмешался Якоб:

– В Португалии никто не осмеливается учить ивриту. Такому человеку не только грозила бы немедленная казнь, но и вся его семья подверглась бы преследованиям. И сейчас матери Франку и двум его сестрам приходится скрываться.

– Франку, – Бенто наклоняется, чтобы заглянуть тому прямо в глаза, – Якоб все время говорит за тебя. Почему ты предпочитаешь не отвечать?

– Он только пытается мне помочь, – говорит Франку шепотом.

– А тебе помогает то, что ты хранишь молчание?

– Я слишком расстроен, чтобы доверять своим словам, – отвечает Франку чуть громче. – Якоб говорит верно: моя семья в опасности, и у меня нет никакого иудейского образования, если не считать алфавита, которому он же меня и выучил, рисуя буквы на песке. И даже их он должен был сразу стирать ногой.

Бенто всем корпусом разворачивается к Франку, подчеркнуто не глядя на Якоба.

– Ты тоже считаешь, что хотя брату твоему служба в синагоге принесла облегчение, тебя она взволновала?

Франку кивает.

– И ты взволновался из-за того, что…

– Из-за своих сомнений и чувств, – Франку украдкой бросает взгляд на Якоба. – Чувств столь сильных, что мне страшно описывать их. Даже тебе.

– Доверь мне разобраться в твоих чувствах, а не судить их.

Франку упорно смотрит вниз, голова его подрагивает.

– Как ты напуган! – продолжает Бенто. – Позволь мне попытаться успокоить тебя. Прежде всего давай подумаем, рационален ли твой страх.

Лицо Франку искажается гримасой, и он озадаченно смотрит на Бенто.

– Давай определим, осмысленны ли твои страхи. Подумай о двух вещах: первое, я тебе ничем не угрожаю. Я даю обещание никогда не повторять сказанного тобою. Более того, я тоже во многом сомневаюсь. Могу даже разделять некоторые твои чувства. И, второе, в Голландии никакой опасности нет, здесь нет инквизиции. Ни в этой лавке, ни в этой общине, ни в этом городе, ни даже в этой стране. Амстердам уже много лет независим от Иберии. Ты знаешь это, не так ли?

– Да, – тихо отзывается Франку.

– И при всем при этом часть твоей души, неподвластная тебе, продолжает вести себя так, будто ей угрожает великая и близкая опасность. Разве не удивительно то, насколько разрознены части нашей души? И то, как наше сознание, ее высшая часть, подавляется нашими эмоциями?

Никакого интереса к этим словам Франку не проявил.

Бенто помедлил. Он ощущал растущее раздражение и чувство обязанности, почти долга. Но как к нему подступиться? Не слишком ли многого он ждет от Франку – и не слишком ли скоро? Ему вспомнилось множество случаев, когда его собственный разум не мог приглушить страхи. Вот хотя бы вчера вечером, когда он шел наперерез толпе, направляющейся в синагогу на службу в честь шаббата…

Наконец он решился применить единственный доступный ему рычаг и самым мягким тоном проговорил:

– Ты умолял меня помочь тебе. Я согласился сделать это. Но если тебе нужна моя помощь, ты должен сегодня мне довериться. Ты должен помочь мне оказать тебе помощь. Ты меня понимаешь?

– Да, – вздохнув, ответил Франку.

– Хорошо, тогда твой следующий шаг – проговорить вслух свои страхи.

Франку затряс головой:

– Я не могу! Они чудовищны! И они опасны.

– Не настолько чудовищны, чтобы выдержать свет разума. И я только что доказал тебе, что они не опасны, если нечего бояться. Смелее! Пришло время взглянуть им в лицо. Если нет, то снова скажу тебе, – голос Бенто стал тверже, – что в продолжении наших встреч нет смысла.

Франку сделал глубокий вдох и начал:

– Сегодня в синагоге я слушал, как Писание читали на незнакомом языке. Я ничего не понимал…

– Но, Франку, – перебил его Якоб, – разумеется, ты ничего не понимал. Я же говорю тебе снова и снова, что это – дело поправимое. Рабби ведет занятия по ивриту. Наберись терпения…

– И снова, и снова, – огрызнулся Франку, в голосе которого теперь прорезался гнев, – я говорю тебе, что дело не только в языке. Слушай меня хоть иногда! Дело во всем этом зрелище. Нынче утром в синагоге я огляделся и увидел всех в причудливо расшитых кипах[32 - Традиционный еврейский головной убор.], с молитвенными бело-голубыми бахромчатыми накидками, ныряющих головами туда-сюда, словно попугаи над своими кормушками, с глазами, возведенными горе?? Я слышал это, я видел это, и я думал… нет, я не могу сказать, что я думал!

– Скажи, Франку, – попросил Якоб, – ведь только вчера ты мне говорил, что это и есть учитель, которого ты ищешь.

Франку прикрыл глаза.

– Я подумал: а какая разница между этим спектаклем и тем… нет, давай уж я выскажу свои мысли – тем балаганом, что происходил на католической мессе, которую, как мы знаем, должны посещать христиане? Когда мы были детьми, Якоб, помнишь, как после мессы мы – я и ты – смеялись над католиками? Мы высмеивали диковинные одеяния священников, бесконечные кровавые изображения распятия, преклонение перед мощами святых, просфоры и вино – и «поедание плоти», и «питие крови»… – голос Франку окреп. – Иудеи или католики… нет никакой разницы… это безумие. Все это – безумие!

Якоб торопливо нацепил на голову кипу, положил на нее ладонь и тихо запел молитву на иврите. Бенто тоже был потрясен и стал тщательно подыскивать правильные, самые серьезные слова:

– Думать о таком и считать, что ты такой один на свете… Чувствовать себя одиноким в своих сомнениях… должно быть, ты испытывал настоящий ужас.

Франку торопливо продолжал:

– И еще кое-что… еще одна мысль, еще ужаснее. Я не могу не думать о том, что ради этого безумия мой отец пожертвовал своей жизнью. Ради этого безумия он подверг опасности всех нас – меня, своих собственных родителей, мою мать, моего брата, моих сестер.

Якоб не сумел смолчать. Придвинувшись к брату и склонившись своей массивной головой над ухом Франку, он, стараясь говорить не слишком резко, произнес:

– Вероятно, отец понимал больше, чем его сын.

Франку покачал головой, открыл было рот, но ничего не сказал.

– И еще, подумай о том, – продолжал Якоб, – что твои слова делают гибель твоего отца бессмысленной. Такие мысли воистину означают, что его жертва напрасна. А он погиб, чтобы вера оставалась для тебя священной.

Франку, пристыженный, склонил голову.

Бенто понял, что должен вмешаться. Первым делом он обратился к Якобу и мягко проговорил:

– Всего минуту назад ты просил Франку высказать его мысли. Теперь же, когда он наконец стал их высказывать, как ты просил, – не лучше ли подбодрить его, нежели затыкать ему рот?

Якоб отодвинулся назад. Бенто продолжал, обращаясь к Франку все тем же серьезным тоном:

– Да, перед тобой настоящая проблема, Франку. Якоб утверждает, что если ты не веришь в то, что находишь невероятным, то тем самым делаешь мученичество своего отца бессмысленной жертвой. А кто пожелал бы причинить вред собственному отцу? Так много препятствий к тому, чтобы мыслить самостоятельно! Так много препятствий к тому, чтобы совершенствовать себя, пользуясь данным Богом разумом!

Якоб замотал головой.

– Погоди-ка, погоди – вот эти последние слова, о данной Богом способности мыслить. Это не то, что я говорил. Ты искажаешь мои слова! Ты говоришь о рассуждении? Я сейчас покажу тебе рассуждение. Воспользуйся своим здравым смыслом. Приглядись как следует. Я хочу, чтобы ты сравнил! Посмотри на Франку. Он страдает, он рыдает, он отчаивается. Видишь его?

Бенто кивнул.

– А теперь посмотри на меня. Я силен. Я люблю жизнь. Я забочусь о нем. Я спас его от инквизиции. Меня питает вера и поддержка моих братьев-евреев. Я утешаюсь знанием о том, что наш народ и наши традиции продолжают жить. Сравни нас двоих с помощью своего драгоценного разума и скажи мне, премудрый муж, что говорит тебе он?

Что ложные идеи дают ложное и непрочное утешение, подумал Бенто, но придержал язык.

Якоб продолжал наседать:

– И примени эти же рассуждения к себе, школяр! Кто мы такие, кто ты такой без нашей общины, без нашей традиции? Можешь ли ты жить, в одиночестве скитаясь по земле? Я слыхал, ты не желаешь взять себе в жены ни одну женщину. Что за жизнь может быть у тебя без людей? Без семьи? Без Бога?

Бенто, который всегда избегал конфликтов, был неприятно поражен обличительной речью Якоба.

Якоб обернулся к Франку и сбавил тон:

– Ты будешь ощущать такую же поддержку, что и я, когда выучишь слова и молитвы, когда поймешь, что все это означает.

– С этим я соглашусь, – сказал Бенто, пытаясь успокоить Якоба, который снова сверлил его взглядом. – Растерянность усугубляет твое потрясение, Франку. Каждый марран, покинувший Португалию, пребывает в растерянности. Приходится снова учиться, чтобы вновь стать евреем, приходится все начинать, как ребенку, – с алфавита. Я три года помогал рабби вести занятия ивритом для марранов и смею тебя уверить – ты быстро выучишься.

– Ну, уж нет! – упрямо возмутился Франку, живо напомнив Бенто сцену, которую он видел из окна. – Ни ты, Якоб Мендоса, ни ты, Бенто Спиноза, не слушаете меня! Снова говорю вам: дело не в языке. Я не знаю иврита, но этим утром в синагоге всю службу я читал испанский перевод святой Торы. Там полным-полно чудес. Бог разделяет Красное море, Он насылает казни на египтян, Он говорит, преобразившись в неопалимую купину. Но почему все эти чудеса случались тогда, во времена Торы? Скажите мне, вы оба, – что, пора чудес закончилась? Великий, всемогущий Бог отправился спать? Где был этот Бог, когда моего отца жгли на костре? И за что! За то, что он защищал священную книгу этого самого Бога? Разве Бог недостаточно могуществен, чтобы спасти моего отца, который так его почитал? Если так, то кому нужен слабый Бог? Или Бог не знал, что мой отец его чтит? Если так – кому нужен такой неведающий Бог? Или Бог достаточно могуществен, чтобы защитить его, но решил этого не делать? Если так – кому нужен столь равнодушный Бог?! Ты, Бенто Спиноза, которого зовут «благословенным», ты знаешь о Боге, ты – ученый. Объясни мне это!

– И почему ты так боялся заговорить? – парировал Бенто. – Ты задаешь важные вопросы – вопросы, которые озадачивают людей благочестивых многие столетия. Я полагаю, что эта проблема уходит корнями в фундаментальную и распространенную ошибку – ошибку допущения о том, что Бог – живое, мыслящее существо, существо в нашем образе, существо, которое мыслит как мы, существо, которое думает о нас. Древние греки понимали эту ошибку. Две тысячи лет назад мудрец по имени Ксенофан писал, что если бы у быков, львов и лошадей были руки, которыми можно было делать изображения, они бы изображали Бога в своем обличии – придали бы ему тело, подобное их телам. Я полагаю, что если бы треугольники могли мыслить, они бы создали Бога в виде треугольника и со свойствами треугольника, а круги создали бы круглого…

Якоб, кипя от ярости, оборвал Бенто:

– Ты говоришь так, будто мы, евреи, ничего не знаем о природе Бога! Не забывай, что у нас есть Тора, в которой содержится Его Слово! А ты, Франку, не думай, что Бог лишен силы. Помни, что евреи продолжают жить – что бы с нами ни делали, мы все равно живем. Где все эти исчезнувшие народы – финикийцы, моавитяне, идумеи – и еще многие иные, чьих имен я не знаю? Не забывай, что мы должны руководствоваться законом, который сам Бог даровал евреям, даровал нам – своему избранному народу!

Франку стрельнул глазами в Бенто, словно говоря: видишь, с чем мне приходится иметь дело? – и повернулся к Якобу:

– Все верят, что они избраны Богом – и христиане, и мусульмане…

– Нет! Какая разница, во что верят все? Имеет значение то, что написано в Библии! – Якоб повернулся к Спинозе: – Признай это, Барух, признай, школяр, разве не говорит Слово Божие о том, что евреи – избранный народ? Разве можешь ты это отрицать?

– Я провел не один год, изучая этот вопрос, Якоб, и, если пожелаешь, поделюсь с тобой результатами своих изысканий: – Бенто говорил мягко, как учитель обращается к любознательному ученику. – Чтобы ответить на твой вопрос об избранности евреев, мы должны обратиться к первоисточнику. Желаете ли вы сопровождать меня в исследовании слов самой Торы? Если да, то дойти до моего дома – дело нескольких минут.

Оба брата кивнули, обменявшись взглядами, и встали со своих мест, чтобы следовать за Бенто, который аккуратно поставил кресла на место и запер дверь лавки, собираясь вести их к себе домой.

Глава 8

Россия, Эстония, 1917–1918 гг

Предсказание директора Эпштейна о том, что нелюбознательность и ограниченный ум Розенберга сделают его безвредным, сбылось с точностью до наоборот. И столь же неверным оказалось его предположение о том, что Гете и Спиноза мгновенно выветрятся из мыслей Альфреда. Напротив: Альфред так никогда и не смог избавить свое воображение от образа великого Гете, преклоняющего колени перед этим евреем Спинозой. Всякий раз, как у него возникали мысли о Гете и Спинозе (отныне навсегда слившихся воедино), он испытывал мгновенный внутренний разлад, а потом отметал его любыми доступными средствами. Порой его убеждал довод Хьюстона Стюарта Чемберлена о том, что Спиноза, как и Иисус, принадлежал к еврейской культуре, но не имел ни капли еврейской крови. Или, может быть, Спиноза был евреем, который крал мысли у арийских мыслителей. Или сам Гете был зачарован, загипнотизирован еврейским заговором… Альфред неоднократно раздумывал о том, не проверить ли эти идеи, порывшись как следует в библиотеках, но так и не сделал этого. Оказалось, что думать, думать по-настоящему – это такая же тяжелая работа, как переставлять на чердаке огромные неподъемные сундуки! Зато Альфред здорово преуспел в подавлении, направляя себя в какую-нибудь другую сторону. Бросался в разные занятия. А самое главное, уверял себя в том, что стойкие убеждения устраняют необходимость ученых изысканий.

Истинный и благородный немец чтит клятвы – и, когда приближался его 21-й день рождения, Альфред припомнил данное директору обещание прочесть «Этику» Спинозы. Он намеревался сдержать слово, купил букинистический экземпляр этой книги и погрузился в нее – только для того, чтобы на первой же странице столкнуться с длинным списком невразумительных определений:

1. Под причиною самого себя (causa sui) я разумею то, суть чего заключает в себе существование, иными словами, то, чья природа может быть представляема не иначе, как существующею.

2. Конечною в своем роде называется такая вещь, которая может быть ограничена другой вещью той же природы. Так, например, тело называется конечным, потому что мы всегда представляем другое тело, еще большее. Точно так же мысль ограничивается другой мыслью. Но тело не ограничивается мыслью, и мысль не ограничивается телом.

3. Под субстанцией я разумею то, что существует само в себе и представляется само через себя, т. е. то, представление чего не нуждается в представлении другой вещи, из которого оно должно было бы образоваться.

4. Под атрибутом я разумею то, что ум представляет в субстанции как ее сущность.

5. Под модусом я разумею состояние субстанции (substantiae affectio), иными словами, то, что существует в другом и представляется через это другое.

6. Под Богом я разумею существо абсолютно бесконечное (ens absolute infinitum), т. е. субстанцию, состоящую из бесконечно многих атрибутов, из которых каждый выражает вечную и безмерную сущность.

Кто в состоянии понять эту еврейскую галиматью?! Альфред отшвырнул книгу прочь через всю комнату. Неделей позже он предпринял вторую попытку, пропустив определения и перейдя к следующему разделу, озаглавленному «Аксиомы»:

1. Все, что существует, существует или само в себе, или в чем-либо другом.

2. Что не может быть представляемо через другое, должно быть представляемо само через себя.

3. Из данной определенной причины необходимо вытекает действие, и наоборот – если нет никакой определенной причины, невозможно, чтобы последовало действие.

4. Знание действия зависит от знания причины и заключает в себе последнее.

5. Вещи, не имеющие между собой ничего общего, не могут быть и познаваемы одна через другую; иными словами – представление одной не заключает в себе представления другой.

Это тоже не поддавалось расшифровке, и книга снова отправилась в полет. Позже он попробовал «на зуб» следующий раздел, «Теоремы», которые оказались не более доступными. Наконец до него дошло, что каждый последующий раздел логически вытекал из предшествующих определений и аксиом, и от дальнейших проб не будет никакого толку. Время от времени Альфред подбирал с пола тоненькую книжицу, раскрывал ее на портрете Спинозы, украшавшем титульную страницу, и, как зачарованный, вглядывался в это продолговатое овальное лицо и огромные, одухотворенные еврейские глаза с тяжелыми веками (которые смотрели прямо в его собственные, как бы он ни поворачивал книжку). Избавься от этой проклятой книги, говорил он себе, продай ее (правда, еще больше истрепавшись после нескольких путешествий по воздуху, она стоила бы сущие гроши). Или просто подари кому-нибудь, или выброси. Альфред понимал, что ему следует так и сделать, но, как ни странно, не мог расстаться с «Этикой».

Почему? Ну, клятва, конечно, была одним из факторов – но не обязывающим. Разве не сказал директор, что человек должен полностью возмужать, чтобы понять «Этику»? И разве впереди у него нет еще долгих лет учения, прежде чем он окончательно возмужает?

Нет, нет, не клятва досаждала ему: это была проблема с Гете. Альфред преклонялся перед Гете. А Гете преклонялся перед Спинозой. Альфред не мог избавиться от этой книжки потому, что Гете любил ее настолько, что носил в кармане целый год. Эта невразумительная еврейская чепуха утихомиривала буйные страсти Гете и заставляла его видеть мир отчетливее, чем когда-либо прежде. Как такое могло быть? Гете видел в ней нечто такое, чего Альфред не мог различить. Возможно, в один прекрасный день он сумеет найти учителя, который сможет все ему объяснить.

Бурные события Первой мировой войны вскоре вытеснили эту загадку из его сознания. Окончив ревельское реальное училище и распрощавшись с директором Эпштейном, герром Шефером и своим учителем рисования, герром Пурвитом, Альфред поступил в Политехнический институт в столице Латвии, Риге, – в двухстах милях от своего дома в Ревеле. Однако в 1915 году, когда германские войска стали угрожать Эстонии и Латвии, весь Политехнический институт был эвакуирован в Москву, где Альфред жил до 1918 года. В тот год он представил комиссии свою заключительную дипломную работу – архитектурный проект крематория – и получил степень архитектора и инженера.

Хотя его академическая работа была превосходна, Альфред никогда не ощущал проектирование своей стихией и предпочитал проводить время за чтением мифологии и художественной литературы. Его восхищали скандинавские легенды, собранные в «Эдде», и затейливые сюжеты романов Диккенса, и монументальные труды Толстого (которого он читал по-русски). Он барахтался на мелководье философии, снимая пенки с основных идей Канта, Шопенгауэра, Фихте, Ницше и Гегеля – и, как и прежде, бесстыдно предавался удовольствию читать философские труды в публичных местах.

Во время хаоса русской революции 1917 года Альфреда ужаснуло зрелище сотен тысяч охваченных яростью демонстрантов, выплеснувшихся на улицы, требующих свержения установленного порядка. Он, основываясь на работе Чемберлена, утвердился во мнении, что Россия всем обязана арийскому влиянию, проникавшему в нее через викингов, Ганзейскую лигу и немецких иммигрантов, подобных ему самому. Крушение российской цивилизации означало только одно: ее нордические основы опрокинуты низшими расами – монголами, евреями, славянами и китайцами – и душа истинной России вскоре погибнет безвозвратно. Неужели такой будет и судьба отечества? Неужели расовый хаос и деградация постигнут и саму Германию?!

Зрелище накатывающих волнами толп вызывало у него отвращение: большевики – животные, чья миссия – уничтожение цивилизации. Он тщательно изучал их лидеров и вскоре убедился, что по меньшей мере 90 % из них были евреями. Начиная с 1918 года и далее Альфред редко произносил слово «большевики» отдельно – для него они всегда были «еврейскими большевиками». И этому словосочетанию было суждено пробить себе дорогу в нацистской пропаганде. Получив в 1918 году диплом, Альфред с трепетом садился в поезд, который должен был провезти его по России обратно домой – в Ревель. Поезд, пыхтя, полз на запад, и он день за днем сидел у окна, вглядываясь в бескрайние российские просторы. Завороженный их огромностью – ах, сколько пространства! – он вспоминал пожелание Хьюстона Чемберлена о большем Lebensraum[33 - Жизненное пространство (нем.) – излюбленный термин нацистской пропаганды.]для фатерлянда[34 - Отечества.]. Здесь, за окнами его купе второго класса, было то самое Lebensraum, в котором так отчаянно нуждалась Германия, но уже сама обширность России делала ее непобедимой, если только… если только армия русских коллаборационистов не станет сражаться бок о бок с фатерляндом. И зерно еще одной идеи упало в почву: эти грозные открытые пространства – что с ними со всеми делать? Почему бы не согнать сюда евреев – всех евреев Европы?..

Раздался паровозный свисток, скрежет тормозных колодок возвестил о том, что он прибыл домой. В Ревеле было так же холодно, как и в России. Он натянул на себя одну за другой все имевшиеся у него теплые вещи, плотно обмотал шею шарфом и, с сумками в руках, с дипломом в портфеле, выдыхая облачка пара, двинулся по знакомым улицам к дому, где прошло его детство, – к обиталищу тетушки Цецилии, сестры отца. В ответ на стук раздались крики «Альфред!», а внутри его приветствовали мужские рукопожатия и женские объятия и торопливо препроводили в теплую, аппетитно благоухающую кухню на кофе со штрозелем[35 - Пирог, посыпанный хрустящей кулинарной крошкой.], пока юный племянник помчался галопом за тетушкой Лидией, жившей через несколько домов по той же улице. Вскоре прибыла и она, нагруженная снедью для праздничного ужина.

Дома все осталось почти таким же, каким он помнил, и эта живучесть прошлого предоставила Альфреду редкую передышку, заставив забыть мучительное чувство оторванности от своих корней. Вид его собственной комнаты, практически не изменившейся за столько лет, вызвал на его лице выражение ребяческого ликования. Он опустился в свое старое кресло, где когда-то так любил читать, и с упоением наблюдал, как тетушка шумно взбивает подушки и поправляет пуховую перину на его постели – какая знакомая картина! Альфред обежал взглядом комнату; заметил алый, размером с носовой платок молитвенный коврик, на котором многие годы назад (когда поблизости не было атеиста-отца) повторял перед сном свою молитву: «Благослови матушку на небесах, благослови батюшку, и пусть он снова выздоровеет, и исцели моего брата Эйгена, и благослови тетю Эрику, и тетю Марлен, и благослови всю нашу семью».

Там со стены, по-прежнему блестящий и могучий, смотрел изображенный на плакате кайзер Вильгельм, пребывающий в блаженном неведении о превратностях судьбы германской армии. На полочке под плакатом стояли оловянные фигурки воинов-викингов и римских легионеров, которые Альфред взял сегодня в руки с особой нежностью. Склонившись над маленькой книжной полкой, забитой его любимыми книгами, Альфред прямо расцвел, увидев, что они стоят в том же порядке, в каком он оставил их много лет назад: первой – его любимая «Страдания молодого Вертера», затем – «Дэвид Копперфилд», а потом все остальные – в порядке убывающей значимости.

Чувство возвращения домой не покидало Альфреда все время ужина с тетками, дядьями, племянниками и племянницами. Но когда все разошлись, на дом спустилась тишина, он, забравшись под свою пуховую перину, вновь ощутил отчужденность. Картина «дома» начала бледнеть перед глазами. Даже образы двух любимых тетушек, улыбающихся, машущих руками и кивающих, постепенно отдалились от него, оставляя только ледяную тьму. Где его дом? Где его родина?..

На следующий день Альфред скитался по улицам Ревеля, выглядывая знакомые лица, хотя все его детские товарищи по играм уже выросли и разъехались, и, кроме того, он знал в глубине души, что ищет фантомы – друзей, которых ему хотелось бы иметь. Он дошагал до училища. Коридоры и открытые классы выглядели одновременно и знакомо, и недружелюбно. Подождал в коридоре под дверью класса своего бывшего учителя, герра Пурвита, который был прежде так добр к нему. Когда прозвенел звонок, вошел в класс, чтобы поговорить с ним во время перемены. Герр Пурвит всмотрелся в лицо Альфреда, издал тихое восклицание, вроде бы узнав его, и стал расспрашивать о жизни – но в таких общих фразах, что Альфред, выходя из класса мимо очередной толпы учеников, рассыпа?вшихся по своим местам, усомнился в том, что его действительно узнали. Потом он некоторое время напрасно искал класс герра Шефера, зато заметил класс герра Эпштейна – более не директора, но снова учителя истории – и торопливо проскользнул мимо, отвернув лицо в сторону. Он не желал, чтобы его расспрашивали о том, сдержал ли он свое обещание прочесть Спинозу – и одновременно боялся случайно убедиться в том, что клятва Альфреда Розенберга давным-давно испарилась из мыслей герра Эпштейна.

Вновь оказавшись на улице, он направился к городской площади. Увидел там штаб-квартиру германской армии и импульсивно принял решение, которое, могло бы изменить всю его жизнь. Он по-немецки обратился к дежурному офицеру, сказав, что хочет записаться добровольцем, и был направлен к сержанту Гольдбергу – устрашающему вояке с большим носом и кустистыми усами, у которого, казалось, на лбу было написано: «еврей». Не отрывая глаз от своих бумаг, сержант недолго слушал Альфреда, он с ходу, и довольно грубо, отмел его просьбу:

– Мы ведем войну. Германская армия – для немцев, а не для граждан враждебных оккупированных стран!

Расстроенный, уязвленный манерами сержанта, Альфред отправился зализывать раны в пивную через несколько домов, заказал кружку светлого пива и уселся в конце длинного стола. Подняв кружку к губам, чтобы сделать первый глоток, он заметил человека в штатском платье, пристально глядевшего на него. Их взгляды ненадолго встретились; незнакомец приподнял свою кружку и кивком приветствовал Альфреда. Альфред, замешкавшись, ответил тем же, а потом снова ушел в себя. Через несколько минут, снова подняв глаза, он рассмотрел этого незнакомца – высокого, стройного, привлекательного человека с удлиненным типично германским черепом и темно-голубыми глазами, – который по-прежнему внимательно смотрел на него. Наконец тот встал и с кружкой в руке подошел к Альфреду, чтобы представиться.

Глава 9