скачать книгу бесплатно
Наступила суббота, билеты на автобус были куплены заранее, звонок раздался наутро.
Сухим, похрустывающим от слез голосом мать сказала, что ночью бабушка умерла.
Светоч погас, дух рассеялся втуне.
Жить в Крумлове означает щемиться в воротца, предназначенные максимум для тележки с углем, на добром джипе. Но Эла уже проделывала это виртуозно. Другое дело, что на Костельне толком и ворот-то нету. Двухэтажный домишко у подножия собора, с крохотной фреской высоко на фасаде, весь в бледно-зеленой осыпающейся краске.
Госпожа Малгожата, по мнению пани Кристы, решила подло: деньги – да что там были за деньги! – оставила ей, ничего Агнешке, дом отдала Эле. А ведь как они с Агнешкой ухаживали за ней все то время, пока Элу носило невесть где, от Варшавы до Вены! И самое нужное все-таки отошло ей! Не простили, конечно, что и говорить. Мать прямо нажимала, что пристойно будет отказаться от наследства в ее пользу или поделиться с сестрой, но Эла, обычно предпочитавшая отдать семье что угодно за видимость приязни и одобрения, тут, удивляясь сама себе, заартачилась и продавать крумловский дом наотрез отказалась. На черепичные крыши густо лег сумрак, когда она, страшась, поворачивала ключ в замке, окунаясь в темноту логова.
Дом был пустой. Довольно странно заходить в пустой дом, с ощущением, что там, тем не менее, кто-то есть. Достала из машины сумку, оттуда комплект термобелья, оделась, легла в холодную постель и заснула без сновидений.
Чески-Крумлов
Когда свет зашел в незанавешенное окно, то, что в сторону от Вита и Капланки, она не могла первые мгновения понять, где проснулась. Потом старые вещи, знакомые с детства, выпукло выступили из стен – платяной шкаф под красное дерево, секретер, стол, пара стульев, все вопиюще пустое. Квадратное зеркало на стене в раме. Да, Крумлов. Эла лежала под одеялом, ежилась, не желала выскальзывать из постельного кокона в нетопленную спальню, и думала, думала.
Где тут подвох, в чем разница, почему она вечно выброшена из лона семьи, формально к ней принадлежа? Уже не у кого спросить, а мать не ответит. Для матери сама мысль, что она любит дочерей по-разному, что она вовсе не любит одну из них, как бы странна. Эту чуждость она ощущала с самого раннего возраста и никогда не могла объяснить. Из-за фамилии? Из-за безотцовщины? Из-за того, что вырастил отчим, «должна быть благодарна»? Из-за явного предпочтения госпожи Малгожаты, которое та почти не давала себе труд скрывать? Даже воспоминания о летних месяцах, проводимых в Крумлове, у Элы с Агнешкой разнятся: сестра помнит пыльную жару и толпы туристов, Эла – замковые сады и тамошний театр, и распахнутые прямо в душу пролеты Плащевого моста, и зеленый камень Влтавы. Вокруг госпожи Малгожаты на Костельне вечно крутилась мелкотня из соседних дворов, подружки внучек, любительницы ореховых рогаликов. Одни девчонки, мальчишек почти не бывало. Они набивались в дом, строили убежище из диванных подушек, лежали вповалку на деревянному полу, усеянном листами старых колод для пасьянсов, рылись в чердачной рухляди, таскали сюда приблудных котят поить молоком… Летние дни были днями полной свободы и бессмертия – действительного, длящегося и длящегося. Здесь, в Крумлове, ей казалось, что времени хватит на всё. На всю долгую жизнь. А вот теперь время начало съеживаться на оставшемся куске жизни и растянуть его вширь не получалось никак.
Здесь, в Крумлове, Эла видела госпожу Малгожату последний раз перед тем, как мать забрала ее в Брно. Приехала навестить из Варшавы, как раз когда кругом уже стояли тюки вещей, готовые к переезду. И почему она всегда отказывалась от мелочей, которые бабушка то и дело пыталась ей подарить? Украшений у госпожи Малгожаты было всего ничего, да те и дешевенькие, стыдно брать – а она же отдавала часть себя, своей жизни. Эла и стеснялась, а теперь ужасно жалела, потому что ни мать, ни сестра ей после смерти бабушки ничего не отдали и даже не предложили. Наперсток и пудреница были ее наследством. И дом, очищенный до стен и половиц. Даже чердак вымели от пыли во избежание.
– Такая хорошая моя девочка, такая красивая. Зачем тебе косметика, можешь и не краситься вовсе. И так ты красивая. Дай мне немножко своей молодости, своей красоты, а? Дай руку…
Ни разу бабушка не говорила так странно. Эла всем нутром своим ощущала сопротивление неведомому, и ее настораживал абсурд просьбы, и тем не менее она взяла старуху за руку. Сухая мягкая кожа старой женщины, твердая ладонь. Как можно отдать кому-то немного своей молодости? Что за бред?
– Дай мне немного любви, что тебе стоит? Дай мне, дай!
Они держались за руки, Эла сидя на постели, старая Малгожата свернувшись на покрывале возле, когда вошла пани Криста. При сцене этой ее аж перекосило от злости, рявкнула на Элу, послала ее вон – принести воды и таблетки. Взгляд госпожи Малгожаты на дочь был таков – ровно одно мгновенье – что Элу продернуло лютым холодом, и тогда она впервые поняла, что видимость согласия, разыгрываемая матерью и бабушкой, – не более чем спектакль. Казалось, у старухи отняли воздух, кровь, жизнь, отослав внучку… Ошеломленная, она не поняла, что не так, но больше бабушка с нею подобным образом не заговаривала, а потом мать и вовсе увезла ее в Брно, где проще было за ней, девяностолетней, присматривать. А после случилась ночь на субботу, да.
Может, ну его, мать права, все они правы, и все же продать? Что ей с этого куска прошлого, детства, в которое нет возврата, с чужой смерти, которой она отказалась дать немного любви? Даже несмотря на то, что это единственный дом, который она вспоминает при слове «дом»? Первый день дома, а дома-то нет. Надо срочно вернуть сюда запах ореховых рогаликов, которые, собственно, рогаликами-то не были, а были рассыпчатым печеньем, просто бабушка почему-то так называла. Муку, масло, грецкие орехи можно взять тут же, «У Вечерки». Что еще нужно на завтрак? В доме даже на чашку кофе на наскребешь. Сегодня можно было проснуться поздно, глядеть, как яркий свет осеннего утра заливает комнату, ползет по половицам, подходит к косолапо сброшенным вчера домашним туфлям, рассекает их ровно пополам. Одна стопа свет, одна – тень. Сегодня с погодой повезло, можно пойти пить кофе, да и ужинать тоже, к Вацлаву у Плащевого моста, смотреть, как журчит Влтава на перекатах, взять из скрипучего шкафа чудом завалявшийся теплый плед, кутаться, оттаивать, молчать. Сегодня она будет прощаться с городом перед тем, как выставить дом на оценку. Она уже так и собиралась поступить, предвкушая последнюю встречу с утренним Крумловом, как в детстве подарок, чтоб разворачивать медленно, медленно, неторопливо, когда проскрипели ступени на лестничке, в дверь постучали:
– Йежиш Мариа, ты вернулась, девонька. Вот хорошо, что ты вернулась. Она была бы рада.
Дядя Карел был, в сущности, дед Карел. Его одного терпела госпожа Малгожата возле себя, не пытаясь прогнать, перекидываясь словом, даже когда всех сил ее оставалось – спуститься вниз, посидеть на стуле у входа в лавочку, занимавшую часть первого этажа ее дома. В лавочке пана Карела была всячина, увлекательная для туристов, тарелочки с надписью «Чески-Крумлов», пивные кружки, маленькие керамические домики – их лепил сын пана Карела в Ческе-Будеевице, привозил сюда для продажи. Сосед пришел не с пустыми руками пришел – с кайзерками и кровяной колбасой. Пан Карел в свои восемьдесят пять знал, что по-настоящему нужно женщине независимо от времени суток – хорошо покушать. Он и бабушку покупал домашней кровяной колбасой, после чего они садились играть в карты, каковое занятие обычно занимало весь субботний вечер.
Познакомились, когда пан Карел ошибся телефоном, желая снять в аренду угол дома под лавку. Ошибся, но прилип ухом на воркующий грудной тембр. Девушка, говорит, у вас такой голос интересный, я хочу с вами познакомиться. Потом пришел, а девушка-то десятью годами старше.
– Бабуль, ты что такая задумчивая?
– Пан Карел на свидание позвал, – усмехнулась та, – в замковом саду сидеть, розы нюхать.
Для Элы это тогда был научно-популярный канал «есть ли жизнь после семидесяти пяти».
– Так ты бы и пошла!
– Дак на кой он мне, старый-то.
Госпожа Малгожата сильно сдала только в последние полтора года до смерти. Тогда же и случилась та странная сцена – дай мне немного любви… в пластиковом шкафчике в ванной стояла сухая тушь и помада свеже-лососевого оттенка, всегда одна и та же, початая, кажется, сразу после Второй мировой. Там же были сложены никелированные волнистые шпильки – до тех пор, пока бабушка не срезала волосы. Космы, – так и сказала, – а ведь была я красивая…
Эла долго шарила в кухне, чтобы в итоге включить электрическую турку. Плита тут дровяная, с утра не натопишься, а потом они с соседом уселись к столу, к кайзеркам и колбасе. По-хорошему надо думать, что стряпать на ужин, и звать деда пробовать, но Элу подразвезло с дороги, ни думать, ни действовать не хотелось. Дядя Карел сильно сдал тоже, как если бы вот-вот собирался отправиться за своей давней подругой, дожидавшейся его уже восемь лет.
– Бета, у тебя зеркало вот-вот грянется. Говорил я ей, что не потянет стена…
Говорил лет пятнадцать назад, надо полагать, а так упоминает, словно вчера, словно – вот она, стоит между ними.
– Говорил, дай сделаю, а она сама, всё сама.
Госпожа Малгожата, верно, могла почти все сама – вот только не остановить смерть. В детстве Эла очень хотела быть похожа именно на нее, а не как сейчас – не пойми на кого. Видимо, на неизвестного отца. Пани Криста тоже внешне удалась не в мать, хоть и хороша. А когда-то была и старшая сестра пани Кристы, Анжелка, но той навсегда пятнадцать, в памяти, не в образе, не осталось у Малгожаты от мертвой дочери ни единого фото.
– Ты надолго, Бета?
Наврала, что надолго, стесняясь признаться, что последний раз. Продать, продать и уехать в Вену, подальше от Брно, от Праги, ото всего. И делать вид, что никогда ничего не было. Продать. Дом старый, и не такое выдержит. А там уж ходить любоваться на Крумловскую мадонну в Венский искусствоведческий музей. Ностальгия, тоска и любовь особенно щемящи издалека.
В Капланке, невозмутимо графичной, словно вычерченной чернилами по очень тонкой белой бумаге, – и вдруг торгуют косметикой. Здесь надо зайти по лестнице к собору, в заднем дворике постоять у могильных плит воеводы и его дочери, поводить пальцем по вырезанным канавкам букв надгробия. Что останется от нее, Элы, когда она уйдет? Ничто, тлен. Если даже от этих во времени устояла такая малость, как память о смерти. Голые ветви деревьев на фоне неба у Капланки – как вена, как кровоток. Спуститься, и по Горни вверх, вперед. Хостел, ресторан, ресторан, местска книговна. Постоять у бывшей резиденции прелата, расчерченной кирпичиками желто-коричневого сграффито. Дальше пивница, ресторан, трдельница – надо взять с шоколадом и мороженым, неважно, что осень, день-то выдался теплый. И постоять снова, уже на мосту над Влтавой, роняя капли все-таки растаявшего мороженого в холодную воду. Единственное, что люто бесит, так это заливистый хохоток толкающихся туристочек. Они думают, это ужасно весело: похвастаться всем, как их обжимают гормонально напряженные юнцы. Отсюда открывался божественный вид на Крумлов, на лоскутное замшевое одеяло черепичных крыш, видное с высоты птичьего полета. Постояла, переполняясь все более гнетущим раздражением на визги девиц, свернула с Горни на Паркан, оттуда на Длугу к бывшему городскому Арсеналу.
– Тебе как обычно?
– Мне двойное «как обычно», пожалуйста.
С Вацлавом они знакомы с каких-то дошкольных времен. Ноги с непривычки устали, она и села, как и собиралась, пить кофе и пялиться на мост, на розовую громаду Замковой башни. Замок был закрыт, двор был закрыт, медведи спали во рву – или куда там зимой укладывают медведей на уютный сон. Эла сидела, не шевелясь, не оглядываясь. Мир вокруг нее был наполнен паникой увядания, и каждая деталь напоминала о смерти.
Голая древесная ветвь, протянувшаяся над рекой. Птицы, пронзающие облака. Ветер, сносящий на двойную излучину Влтавы ранние сумерки. Осень – время застывания, замирания, первого льда, вот он, уже у берега, несмотря на то, что посередке гудит вода. За осенью неизбежно приходит зима, но до поры – до времени тебе кажется, что оно не навсегда, что теперь можно уснуть до тепла. И ты уходишь зимой, не в силах проснуться под землею, а весна однажды так и не наступает. Тебе несут цветы, но будущие цветы уже восходят сквозь тело твое, не причиняя боли. Ты сама теперь эти цветы, прощай.
Смерть является до того, как ты ее призываешь – в косвенном намеке или ударе сердечном – и тогда приходится признать, что ты здесь вот такая же глупая туристочка, хохочущая на смотровой площадке, не знающая, когда сомкнутся створы.
Двадцать были как бы в другой жизни, в которой все живы и молоды, даже бабушка. Тридцать Эла не заметила. Сорок казались отметкой в календаре, не более того. Женщины их рода, особенно старшие женщины, тлену поддавались плохо, нехотя. Какое-то время она еще по инерции ощущала себе пронзительно бессмертной. Все началось после сорока двух с первыми признаками увядания. Она и так продержалась долго, спасибо бабушке Малгожате за хорошую наследственность. Провисли углы рта, поплыл овал лица и грудь взяла привычку прилипать к торсу, истончились волосы. Живот, раз набравшись, не торопился уходить. Подруги привычно твердили: ты прекрасно выглядишь. Ну на их фоне, высосанных материнством, уж конечно! Но для себя, про себя она знала правду – в том, что ушло и прежде неяркое желание жить. Одеваться в красивое. Пользоваться духами. Смотреть на себя в зеркало. Морщины марионетки, носогубные складки. Внезапно ты понимаешь, что лицо уже не твое. Кто ты, отразившаяся там? Я не знаю тебя, исчезни. Еще больней и смешней моложавость короткой стрижки выглядела на остове потекшего складками лица. Прекрасно выгляжу, не вопрос.
Ботокс она не колола, ботокс никак не отменит претерпеваемых метаморфоз, разве что замаскирует страх. А пласты страха скрывают раны, одну на другой. Страх таит смерть, вызревающую в тебе подобно младенцу. От боязни посмотреть собственному черепу в глазницы не спасает никакой ботокс, давайте будем честны. Кутна Гора, Костница, даже не уговаривайте. То, что в подростковости вызывало дерзкое любопытство, теперь просто вид твоей будущности. Скучной, мерзкой, но непременной. И ты тоже умрешь. А казалось-то – времени хватит буквально на все!
Она определенно была удовлетворена своей жизнью, но определенно не была счастлива. Если бы заботиться не только о себе, было бы оно по-другому? Через чужую юность и молодость хотя бы слегка коснуться своей? Или это тоже иллюзия? Или там просто одуреваешь, как Агнешка, от рутины, и нужна какая-то сладкая сказка, чтоб не признаваться, что живешь жизнь питательного субстрата? Ладно хоть питательного, а вот она неплодна. По возрасту у нее мог бы быть взрослый сын. Или… дочь. Тот ребенок мог быть дочерью, да, в общем, и был им, она уверена. Каждой своей потере надо присвоить имя – она-то знала это лучше других – чтобы оплакать и похоронить, чтобы было, что написать на кресте. Но она до сих пор не могла воздвигнуть крест. Слишком болело. Конечно, еще есть пара лет, чтоб выносить и родить, но совершенно бессмысленно вынашивать и рожать от спермодонора, дети должны рождаться от любви, в которую возможно поверить хотя бы на полчаса. Она не нашла за десять лет мужчины, от которого хотела бы родить, а тот, прежний, не дался в руки. Лучше не вспоминать.
Потому Эла сидела и вспоминала, как, натянув на распухшие ноги нитяные чулки, госпожа Малгожата сползала по лесенке вниз, куда пан Карел обязательно выставлял ей стул, и молча сидела на солнце, как изваяние. Женщина в девяносто есть злокачественный нарост на себе самой, и она ждала… чего она ждала, как понять? Потом она выходить перестала. Потом стала сердиться, если он выставлял стул. Это случилось в последние дни осени, как если бы силы покидали ее, летнее дитя, зависимое от солнца. Вот тут-то пани Криста и поняла, что мать пора вывозить из Крумлова навсегда, – когда солнце перестало питать старуху.
Старость – страшная штука, она высвобождает живущую в тебе смерть. Когда плоть осыпается, пробуждается дух. Больше ничего впереди, только холод умирания. В какой момент понимаешь это? Когда это поняла госпожа Малгожата? И что она с этим делала?
– Двойное «как обычно», Бета. Ты надолго на этот раз?
– А что? Хочешь пригласить меня… в замковые сады, нюхать розы?
– Розы-то облетели. Я бы с нашим удовольствием, – ухмыльнулся он, – да Иванка сковородой прижарит. Пока кормящая – ужас как ревнует… сады мимо, а за утопенцами и коленом ходи только ко мне!
Она смотрела поверх бокала на рыжего борова, сантиметровая борода на огрубелых щеках, и видела спрятавшегося в глубине туши пухлого улыбчивого мальчишку. Наверное, и у нее так – за отеком, за сползшим овалом лица, жабьим ртом прячется что-то подобное. И как оттуда достать? С каждым годом крохотное живое тельце истощается, глубже тонет во тьме. Ребенок растворяется в дряхлом взрослом, а после исчезнет совсем, ребенок умрет.
Двойное «как обычно» – и темное. Хотела ведь венский кофе, но тут уж ничего не поделаешь. А вепрево колено у него и впрямь лучшее в Крумлове.
Над шкубанками Эла подвисла – может быть, допустимо все-таки съесть картофель как-то менее хлопотно и пафосно? Ладно, крокеты так крокеты, живем однова. По возможности она собирала стол, каким он был для семьи – семьи, которой у нее толком никогда и не было – когда сюда приезжали на праздники. Отчим, мать, сестра, она и дед. И – царицей баварских лепешек – госпожа Малгожата. Богемский пивной гуляш относился к числу любимых рецептов просто потому, что готовить его она могла уже и вслепую. Протушить куски свинины и говядины с крупно нарубленным луком, тмина побольше, лавровый лист, душистый и черный перец горошком, сложить на квашеную капусту, всыпать толченых сухарей, залить пивом – и забыть на мелком огне на плите. Сухари полагалось толочь в ступке из сухой недоеденной булки. Романтики в готовку добавляла необходимость поддерживать жар в дровяной печи. Кастрюли хватало на несколько дней, Агнешка не ела капусту, выковыривая только куски говядины без жилок. И сейчас понимала Эла, не бог весть как богато жила старая Малгожата, толкущая сухари в тяжелой бронзовой ступке.
Сервиз здесь был когда-то старый, простой, в луковку. Теперь от него осталось несколько разрозненных тарелок. И зачем он матери в Брно среди ее надменных мадонн? Но стол тут накрывать на троих, старики многого не взыскуют. Пани Барбара придет с мясным пирогом, дед Карел с кровяной колбасой. Не пропадем за ужином. Оставалось сладкое. Но на сладкое, боясь не сладить с непривычки с плитой, Эла взяла в каварне три куска торта.
С ореховыми рогаликами вышла заминка, она не могла вспомнить рецепта, как ни старалась, а их и хотелось больше всего.
– Что ты, деточка, словно поминаешь ее? Не грех и вспомнить, да, такой она была человек.
Вечеряли после службы в соборе, при которой дом на Костельне словно обливался с ног до головы колокольным звоном. С непривычки вздрагиваешь, а в двенадцать лет ей это даже и спать не мешало. Пани Барбара была последняя из молодых соседок – восьмидесяти годков – помнившая покойную хозяйку. Скатерть дома нашлась не из прежних, и непарные блюдца, и стаканы разного роста, но запах, запах стоял прежний – запах богемского гуляша, который она когда-то любила доедать и холодным. Если закрыть глаза, это ж спутать можно тогда и теперь. Пани Барбара, аккуратно подобрав соус с тарелки, покачивала головой, словно движения помогали высвобождать воспоминания:
– Очень нам помогла, когда нашей Ленки не стало. Сердечная такая. Золотой, прямо сказать, души. А потому что у самой было такое, сама чувствует, да.
Покойная Ленка являлась большой любительницей ореховых рогаликов госпожи Малгожаты. Та сидела рядом с ней, задыхавшейся в непонятном припадке, до приезда врачей, держа за руку. Врачи не успели. Пани Барбара плакала потом, что в гробу внучка «не похожа на себя». На кой черт, думала Эла, быть в гробу на себя похожей? Чтоб остающимся было больней переживать утрату? Нет, пусть уж лежать такой, чтобы сразу понятно – душа отлетела. Уже не ваша. Не здесь. А там, может быть, и полюбят.
В сорок пять доходишь до тупика, за которым преображение или смерть. Иногда это одно и то же. Зеркало над секретером в толстой резной раме с облупившейся позолотой – как портал в иной мир, где тебя уже нет.
С тем она и легла, с мыслью, что надо готовиться к переходу. Представлять бы еще, как. Эла омертвела в последние годы настолько, что иногда казалась себе камнем, над которым течет река.
Река текла, текла, никак не кончалась. Двойной изгиб Влтавы захлестывал горло, становилось нечем дышать, давило виски. Но проснулась она от взгляда теплого и светлого, направленного прямо на нее. Госпожа Малгожата стояла посреди комнаты на своих ногах, без палочки, одной рукой опираясь на спинку высокого дубового стула. Эла с любопытством разглядывала ее – старческий пух волос, выцветшие в голубизну глаза с серыми искорками, перевитые венами крупные кисти рук – похожа до мелочей. Да что там похожа, это она и есть. Абсолютно живая, теплая, только почему-то не обнимает, не идет навстречу. Не удивительно, что пришла, они же много о ней говорили. Но голос самой Элы сейчас шел словно из-под глубокой воды, медленно, путано, тяжело:
– Почему ты здесь? Зачем ты пришла?
– Попрощаться.
– Да, правда. Ты умерла без меня.
– Ты обещала приехать в субботу.
– Я и приехала в субботу. А ты умерла в ночь с пятницы на…
– На субботу. Ты приехала поздно. Я же просила совсем немного любви.
Будильник не сработал потому, что суббота, догадалась Эла, снова проваливаясь на дно. В комнате стоял сумрак, затекающий через окно молочным светом октябрьского хмурого дня. Трекер на руке подмигнул белой циферкой. Еще только семь часов, а все же такой туман. Она заснула снова, в надежде, что дурной сон развеется.
И разверзлись хляби небесные, как будто визит на кладбище и к родным, а после поминовение обрушили плотину где-то там, на небесах. Сквозь сон и мигрень она успела заметить, как под самым потолком, на обоях в голубой мелкий цветочек, принялось отмокать пятно, змеиться по шву все ниже.
И зеркало под ним потекло, поползло, грянулось о секретер, раскололось, погасло.
Наутро на деревянном полу она собрала осколки амальгамы. Это было нечестно – она еще не съехала, а дом начинал мстить за предательство, за измену. Рама осталась целой, но на стене за нею, на прежнем месте портала, зияло черное пятно отмокшей штукатурки и бумаги в мелкий цветочек. Наутро явление госпожи Малгожаты объяснилось всего лишь сном, даром, что была такой плотской – потянись и обнимешь. Куда ночь, туда и сон, как сама же бабка учила маленькую Элу. Взяла полотенце промокнуть обои, глянуть на масштаб разрушений – и бумага в цветочек под ее руками так и сползла пластом. И некоторое время Эла, задумчиво стоя на стуле, наблюдала за отсыревшей штукатуркой натуральное дупло в стене, серое, как прошлогоднее осиное гнездо. Там, за лоскутами бумаги и кусками побелки, что-то лежало. В общем, надо было позвать кого, хоть плотника, чтоб заделали дыру в стене, но со всей глупостью протянула руку, взяла.
Обычная жестяная коробка из-под итальянских amoretti di saronno, Малгожата любила такие печеньица. И в этой держала какую-то старушечью драгоценную мелочь, бархатный мешочек, ручка, наперсток, на разрозненных листочках… что? Это не было похоже на дневник. Ни единой даты, но разным почерком, на разных клочках бумаги, верхний лист написан твердо, узнаваемо, эти ее остренькие кончики «и» и «т», проваливающееся со строки «м». Нижние листы уже с поплывшими буквами. В черном бархатном мешочке ощущалась какая-то вещица, шуршала и елозила, требуя свободы. Еще прежде чем она выкатилась на ладонь, Эла знала, что это бабушкин перстень в виде эмалевого жука с телом из крупного молдавита. И правда, она последний раз видела его… давно видела. Мать перерыла все в Брно и тут, утверждая со слезами на глазах, что госпожа Малгожата завещала положить кольцо в гроб. Горе ее, впрочем, выглядело вполне искренним.
Стало быть, не завещала, раз припрятала тут. Тяжелое вулканическое стекло, шершавость жучиной спинки, извращенная непрактичность арт-деко.
Нежданный, нежданный подарок.
Опустила кольцо в мешочек, мешочек в карман, начала читать, усевшись поближе к окну.
Похороните меня на другом берегу реки, головой на восток. А не то я приду по вас.
На другом? Какой реки? Речь шла о Крумлове? Теперь и не скажешь. Ее увезли в Вишнове, когда она хотела лежать здесь?
Я старшая, я всегда возвращаюсь. Когда это найдут, меня не станет, но я расскажу, как сумею. Я родилась liebe, как всякая старшая дочь моего рода.
Я родилась любовью? В любви? Почему она использовала немецкое слово, в роду немцев не было. Венгры – да что там от венгров и осталось, кроме фамилии? Чехи, евреи… немцев не было.
Самые питательные и легкие к добыче – жабки. Они глупы и легко приходят на то, что блестит. Но они мало помогают, если требуется зачатие. Для зачатия нужен хороший кусок, жирный. Родившая со свежим младенцем всего лучше. Еще годна понесшая в первых сроках. Посередке того содержимое горчит из-за веществ плода.
Бабушка рассказала мне это после того, как съела мою мать.
Некоторое время Эла тупо смотрела в стену, пытаясь осознать, что именно прочла. Госпожа Малгожата отчего умерла? Отказали почки. Токсическое отравление организма шло ведь куда раньше, такое в здравом уме не придумаешь, как это вот «съела». Читать дальше мгновенно расхотелось. Можно что угодно говорить о принятии, но быть невольной свидетельницей того, как разлагается личность любимого человека – такое себе удовольствие. Эла определенно не желала знать ничего подобного. Да и старая госпожа Молгожата вряд ли хотела обнародовать записи, раз уж замуровала, унесла с глаз долой, как мышь в нору. Человек на девяносто процентов состоит из мяса, на семь из химии и только на три – из того, что лживо называют душой. Из заблуждений, стало быть. Давайте сложим все обратно в коробку, закроем крышку, вернем в нишу в стене, разбитое зеркало сверху. Эле очень хотелось вернуть все как было, впихнуть день сегодняшний во вчерашние рамки, но оно не впихивалось, скрипело. И это никуда не годилось. Она ж психолог. Она может придумать десяток логических объяснений написанного старухой.
Может. Но ни одно, к сожалению, не подходило. В раздражении она так и сделала – сложила листочки в коробку и только кольцо почему-то, достав из кармана, задержала в ладони, а потом вовсе передумала убирать.
Что тут еще? Рисунок. Один, другой… на листах акварельной бумаги размером в половину писчей. Весьма откровенный стиль, и кто на них? Это точно не Малгожата, она ведь девятнадцатого года рождения. Кинула в шоппер клетчатый шарф, оба рисунка и мешочек с жуком, заперла двери, выскользнула на мостовую.
Мостовая! Крумловские камни каждый как леденец, повлажневший от дождя, обтаявший во времени, как кусочек шоколада, побелевшего от долгого хранения. Мостовую она любила стопами – ощущать, протирать, бродить. В арт-центр налево и выше, в музей – до Сворности, и за нею. Надо было сразу идти в Музей молдавита или в Старую пивоварню, где арт-центр – там бы посмотрели без дураков, но что-то остановило. Возможно, она просто купилась на вывеску «оценка антиквариата», ей хотелось уцепиться за что-то логичное и простое, чтоб сразу указали на отсутствие абсурда, на нормальность. Этой лавочки на Горни в прошлый приезд не было. Парень за прилавком напоминал богомола. Эла хитиновых не жаловала именно потому, что они казались ей уменьшенной расой инопланетян-захватчиков, и этот был именно таков. Высокий, очень худощавый, белесый, глаза навыкате, и покачивается, когда говорит:
– Дайте глянуть поближе… пани досталась интересная вещица, любопытно только, откуда? Такого влтавина я не припомню – игра, прозрачность, цвет. И никакой огранки. А каково художественное решение!
– Наследство, – коротко отвечала.
– А кто умер? – круглые глаза так и обшаривали с головы до ног.
– Давно умер. Умерла. Вот, вышел срок давности, и мне передали.
О том, что сам дом передал, предпочла не указывать.
– Такая странная штука это зеленое стекло. Страшно представить, что этой вещи четырнадцать миллионов лет. Господь еще не придумал род человеческий во всей его насекомой пакости, а оно уже было, плыло в небе, плавилось. Его больше не добывают, знаете? В Китае или на ебее вам продадут Просто Зеленое Стекло, хорошо, если бутылочное, но настоящее можно купить только здесь, у нас, – он широким жестом объял и крохотную лавочку, в которой мерцало привычное сочетание богемских гранатов с зеленым стеклом, и весь Крумлов в его барочной милоте.
– Но дело не в том. Самое в нем худшее, в молдавите, что он рушит привычный мир вокруг человека, он не для куриц. Я им его и не продаю, а если уж продаю – ну, это как дать отравы котеночку. Знаешь, что такой миленький, пушистый, игривый – и подохнет. Странное чувство. А ваш годный, из него можно много мелкого яду надробить, не желаете? Или целиком продать какой идиотке. А что у вас еще?
В общем, сразу понятно, он не местный. Местный не скажет всего того, что парень вылил на нее при первой же встрече. Молча выложила на прилавок оба рисунка.
– Однако! Какая интересная композиция. Пани, я вам доложу, пришла и радует. А это откуда взяли?
– Да все оттуда же. Я ошибаюсь или это Шиле?
– Он, Эгон. Шиле. Неплохой. И отменно порнографический. Но без провенанса в музей продать не получится.
– С провенансом проблемы. Я не знаю ни кто это, ни откуда эти рисунки оказались в семье.
– Тогда сложно, да. Рука тут ближе к семнадцатому году, я бы сказал, у меня глаз насмотренный, вряд ли восемнадцатый.
– В восемнадцатом они умерли от испанки. Вместе с беременной женой. И этот еще чудовищный его портретик посмертия, где все уже мертвые, кроме него.
– Да он вообще весь чудовищный, как по мне. А что до испанки, да, так говорили. Не от испанки. Была у него любовница, дама в самом соку. Ну и сожрала подчистую. Его и семейку всю. Это между нами, – и снова взгляд в упор прозрачных круглых глаз, – в Старом пивоваре вам такого не расскажут. Впрочем, это в зачет, я считаю, – он сам допубертатными девочками питался. Нарвался на более сильную самку своего вида и…
Подробности личной жизни Эгона Шиле даже и через сто лет после смерти – тот еще мешок с грязным бельем, поэтому Эла отделалась общим:
– Надо же. А казалось бы…
– А люди всегда не то, чем кажутся, дорогая пани. Не называть же своими именами все как есть. К слову, меня Йозеф зовут.
– Что? А… да.