скачать книгу бесплатно
Старуха зажгла газету и поднесла к подтопку; газета чуть ли не улетела в дымоход. Печь ожила. Радости старухи не было предела. Она словно ожила и сама. Мастер почистил ещё раз все карманы и снова вмазал кирпичи. Видно было, что он всё это делал с удовольствием и, глядя на счастливо суетящуюся старуху, улыбался сам. Она усадила его на стариков стул, поставила на стол припасённую пол литру и даже выпила рюмочку сама «за компанию». Мужик ей рассказал, что, когда-то тоже имел дом. И печь у него была самая лучшая в деревне…
Предатель и председатель
Его звали Ганька. Ганька да Ганька – так себе мужичок. Другие отличались по-разному; кто языком острым, кто мастерством своим, кто трезвостью, а он ничем не был приметен, хотя и дом вроде как у всех, и корова есть, и жена работящая. Так себе…
Замечали мужики, что когда строили дом, и он конопатил, то всегда оставались небольшие щели. Он оправдывался: «Не заметил, мужики!» Но никто не видел, как он их маскировал; паклю в этом месте не забивал туго, а прикроет чуть, вроде и законопатил, а на самом деле холод будет сквозить, дай боже. Ганьку перестали брать на совместную работу. А он не особенно и хотел.
Любил он собак дразнить. Даже не дразнить, а стравливать. Был у него кобель, помесь овчарки с лайкой – здоровенный пёс, и он всегда находился с Ганькой. Пёс был не особенно злой, да и Ганька вроде не злой, но всегда как-то неопределённо хмыкал и улыбался. Он натравливал своего пса исподтишка на чужую собаку. Это почти всегда было у чайной, где по воскресеньям собирались мужики с окрестных деревень, и пили пиво. Водку пили тоже, но мало. Главное говорили и говорили; обо всём, только не касались политики.
Ганька всем поддакивал, тоже пил пиво, но его никто всерьёз не принимал. Так вот, он что-то шепнёт своему псу и чмокнет. Пёс бросится на собаку и не даёт ей пощады. Пока хозяин пришлой собаки вылезет из-за стола, найдёт кнут, собаке – конец. Ганькин пёс брал мёртвой хваткой и, сделав своё дело, убегал.
Никаких доказательств, что он стравливает собак, не было. Он хмыкал и оправдывался, мол, псы сами виноваты, не поладили. Свои-то знали, в чём дело, но хитрили и помалкивали; им тоже было интересно, как дерут чужих собак. Ганька тоже иногда получал по зубам. Уходил, прикладывая снег к глазу или разбитому носу. В драку никогда не лез, а схлопотав зуботычину, благоразумно удалялся.
Резать поросят приглашали только Ганьку. Поросята его почему-то не боялись, как других резалей. Он заходил в закут, чесал за ухом поросёнка, тот ложился и благодушно хрюкал, а Ганька в это время всаживал ему нож в сердце. Бабы всегда приглашали его, так как визгу почти не было слышно, взвизгнет свинья предсмертно и всё. Он всегда оставался на печёнку. (После разделки туши жарили печёнку, ливер и выпивали). Его сажали в красный угол, где он опять всем поддакивал и многозначительно улыбался. Песни, сопутствующие гулянке, он почти не пел, иногда что-то вроде подпоёт, но в основном выпивал и ел свежатинку. Он никогда не напивался до «корячек», хотя мужики знали, что за чужой счёт может выпить сколько угодно. «Благоразумный мужик» – одобряли бабы.
Работал он в колхозе конюхом, хотя лошадей не любил совсем. Он, когда запрягал лошадь, всегда давал им зуботычины. Лошади смиренно терпели и отводили глаза в сторону. Особенно сноровистых он нещадно хлестал кнутом в стойле, и лошади при нём всегда вели себя смирно, давая запрягать в повозки беспрепятственно. Начальство его хвалило – знающий дело человек.
С начальством он был не то что подобострастен, но всегда услужлив и, запрягая повозку, стелил им сено или солому как-то особенно, давая понять, что это для начальства.
В этом селе жил председатель соседнего колхоза. Его хозяйство находилось в десяти километрах, его туда направили – партийный. Он по-всякому обзывал Ганьку, когда утром видел, что его конь весь исхлёстан кнутом. Ему хотелось избить Ганьку, но он сдерживался и только называл живодёром. А Ганька хмыкал и говорил, что этот конь кусает соседних, переворачивает воду и вообще может лягнуть, если не применить строгость. Но председатель знал своего молодого конька и догадывался, что дело не в этом. Чувствовал, что у Ганьки такая натура…
23 июня 1941 года мужики запрягли в повозки лошадей и поехали в район на призывной пункт. Ганька тоже был с ними, потом куда-то исчез. Его сначала искали, но всем уже не до этого. Бабы плакали и прощались…
Ганька появился в селе вместе с немцами в зелёной немецкой шинели, подпоясан ремнём с надписью «GOT MIT UNS». Верил ли Ганька в бога, неизвестно, но что продался фашистам – точно. На голове носил папаху с немецким орлом и обут был в офицерские сапоги. В селе он нашёл себе помощника, пожилого мужика, который также нацепил на себя немецкую каску и винтовку. И в соседнем селе нашлись несколько сволочей, которые стали добровольными помощниками старосты Ганьки. Нашлись и женщины, «немецкие овчарки», как их называли жители, которые нагло прогуливались под ручку с офицерами. По вечерам в их избах играл патефон, и устраивались танцы.
Ганька заправлял всем, реквизировал тёплые вещи. А что могло быть ценного в крестьянских семьях, кроме полушубков и валенок? А если узнавал, что гнали самогон, резали скот, птицу, то забирал всё. Домой он почти не заглядывал. Принесёт кое-что, чтоб дети с голоду не померли; а так всё больше обитал у Норки, развесёлой бабы, которая никому не отказывала…
Зима в этот год была морозной, с глубокими снегами. Казалось, что сама природа противится нашествию фашистов. После обильных снегопадов, начавшихся ещё в октябре, наступили лютые морозы, и только привыкший русский мужик мог сносно его переносить. Кровь, что ли, другая у русских мужиков, которые замерзали насмерть, лишь истекая кровью…
Из окружения выбирался председатель вместе с несколькими товарищами. Они уже долго шли по лесам, ночуя, где придётся, питаясь тем, что попадётся, не брезгуя и одичавшими собаками. Все дороги были забиты немцами, и окруженцы шли лесами, пробиваясь к Москве. Они верили, что Москву ни за что не отдадут, и они всё равно дойдут до своих. Путь проходил через село, где жил председатель. Ночью председатель, оставив в лесу своих товарищей, стал потихоньку пробираться к своему дому, прячась за сараями. Вроде никто не видел, как он пробирался к избе, но кто-то подсмотрел и донёс Ганьке. Что двигало этой подлой душой?
Председатель торопил жену. Из ребятишек не спал только старший. Он смотрел на отца и не узнавал его: до того тот был худой и обросший, с ввалившимися глазами.
– Мария! Скорей дай хлеба да картошки. Идти мне надо, мужики ждут, – говорил председатель, макая картошку в соль и запивая её кипятком из самовара.
Жена стащила с него разбитые сапоги и завыла: ноги были сплошная рана, обморожены и кровоточили. Она кинулась к печи, вытащила чугунок с горячей водой и налила в таз. Он решил побыть не более получаса, чтобы забинтовать ноги и сменить портянки.
– Здесь коммуняка! – раздался за окном голос Ганьки. Распахнулась настежь и чуть не слетела с петель дверь. В дом ввалились полицаи и несколько солдат. Председатель даже не потянулся к стоящей в углу винтовке; он понимал, начни он стрелять, перебьют всю семью.
Ганька с размаху ударил ногой по тазу и оттолкнул жену председателя, кинувшуюся к нему.
– Так значит, я – живодёр? – выпучив глаза, спросил Ганька. – Ну что, пусть будет так.
Он матерно выругался и ударил председателя прикладом винтовки в лицо, целя в глаз. Тот упал с табурета и застонал. Жена не кричала, а отрешённо смотрела на происходящее, крепко сжав губы и стиснув руки под фартуком. Старший сын залез на печку и успокаивал младших ребятишек, не давая им кричать, зажимая рты подушкой. Старуха стояла за печкой и крестилась.
Ганька с полицаями зверски били председателя, требуя ответа, с кем он пришёл. Председатель не отвечал ни слова и отплёвывался зубным крошевом. Его вытащили из избы. Светила луна, освещая жуткую картину казни беззащитного, израненного человека. Ганька прикладом заставил его подняться и идти к тыну.
Немецкие солдаты о чём-то говорили между собой. «Немецкая овчарка» стояла здесь же, держа под руку офицера. Председатель подошёл к тыну и даже не успел повернуться, как Ганька выстрелил ему в спину. Председатель охнул и сел, хватаясь руками за грудь; потом беззвучно упал лицом в снег. «Овчарка» подошла к нему, ударила ногой, обутой в валенок, в бок и закричала:
– Ну что? Будешь теперь знать, как работать заставлять от зари до зари! Света белого не видели!
В колхозе она никогда не работала. Потом вдруг взвизгнула: «Он живой!» и отскочила назад.
Офицер спокойно вытащил из кобуры пистолет, подошёл к председателю и выстрелил ему в голову. Председатель вздрогнул и уже больше не шевелился.
– Сучку его под замок в подвал, – распорядился Ганька. – А щенков со старухой завтра в проруби утопим. Полицаи отвели жену председателя в подвал церкви, подперев дверь колом. Замка не было. Ночью Мария вышибла кол и дошла до подруги, которая спрятала её в подполе. Несколько недель она была не в себе.
Вскоре немцев погнали и село освободили. Мария узнала, что дети живы, старуха ночью всех увела в другую деревню. Прах её мужа был перенесён в братскую могилу после 1953 года, где покоится и сейчас. Звали его Лохмачёв Василий Иванович. Мы, односельчане, помним его.
Ганьку взяли в соседней деревне. Что с ним стало – никто не знает. Да и зачем? Только есть у нас в лесу одно место – Ганино болото, и называется оно так с незапамятных времён. Наверное, это и есть то самое подходящее место для всех «ганек».
Волки
После расстрела зятя, выбиравшегося из окружения и выданного в своём селе предателями, вся семья была обречена. Старуха ночью одела троих детишек, надела спрятанный и чудом сохраненный тулуп и вышла с ребятнёй на замерзшую речку. Избу никто не охранял, так как вокруг лежали поля, засыпанные снегом, и стоял мороз.
Лес, стоящий почти за километр, также был занесён снегом, и фашисты боялись его более всего, думая, что такой же страх он внушает всем. Старуха не испугалась. Если по речке добраться до леса, а потом пройти лесом два километра по знакомой ей лесной дороге, то можно прийти к лесной деревне, где можно было переждать какое-то время.
– Бог милостив, – думала старуха.
Шёл первый год войны. Село, где жила старуха, находилось между двумя стратегическими дорогами, которые вели на Москву. Через село проходил большак, связующий эти две дороги, по которому день и ночь, туда и обратно двигалась военная техника, солдаты. Казалось, что пропорционально немцам, в лесах появились волки, которые по ночам жутко выли. Но старуха, больше, чем волков, боялась немцев; боялась не за себя, а за ребятишек. Самой маленькой было 6 лет, среднему 9 лет и самому старшему 12 лет.
Она посадила укутанную во всякое тряпьё девочку в санки и повела всех по замёрзшему льду к лесу. Как они добрались до деревеньки, она рассказывать не любила, но говорила: «Бог помог», и волки им не повстречались. Только поседела вся. Она открыла старую холодную избёнку, натопила печь. Сходила к соседке, своей давней подруге и попросила картошки, чтобы накормить детишек. Так прожили несколько дней, замирая от страха. Волки не давали покоя. Бродили по ночам стаей; переловили всех собак, забирались в омшаники и резали овец, страшно грызлись и выли.
Канонада войны слышалась с трёх сторон, но однажды ночью она была особенно сильной. Наутро в деревеньке появились немцы. Их было много. Они набились в каждый дом, жгли костры во дворах (стояли страшные морозы). Обуты и одеты немцы были, кто во что горазд, и отбирали у жителей последнюю теплую одежду. Пропал и старухин тулуп, она не успела его спрятать и ходила в старой стёганке перевязанная несколькими платками. Ребятишки лежали на печке и со страхом смотрели на лежащих и снующих туда-сюда солдат.
На столе лежал кусочек шоколада, завёрнутый в фольгу. Его не доел офицер, выйдя на улицу. Старший мальчишка зачарованно смотрел на блестящую красивую обертку, ничего такого он ни разу не видел за всю свою жизнь. Он слез с печи, схватил лежащий на столе шоколад и засунул его в рот. В это время в избу вернулся офицер и всё увидел. Не говоря ни слова, он схватил мальчишку за шиворот, вытащил на крыльцо и босого без одежды толкнул в сугроб. Мальчишка хотел вскочить на ноги, но офицер вытащил пистолет и выстрелил у того над головой. Мальчишка испуганно затих. Старуха валялась в ногах у офицера и выла, прося отпустить ребенка.
– Пан! Пан! Ради Бога не убивай его! Он ведь ещё маленький! Он не вор! Он сладенького захотел! Она хватала немца за сапоги и пыталась их поцеловать.
Офицер минут через десять то ли отошёл, то ли ему надоело то ли озяб, но ничего не говоря и засунув пистолет в кобуру, ушёл в дом. Старуха подхватила замёрзшего мальчишку и затолкала его на печку. Долго оттирала его руки, коленки, беззвучно плача и иногда в сердцах давая ему подзатыльник. Он потом стал заикаться.
К вечеру канонада раздалась совсем близко. Снаряды разрывались в лесу и у большака. Немцы стали поспешно выбегать на улицу. Они шли, понурясь, то и дело стуча сапогами и оттирая уши. Мороз крепчал, было около 30 градусов. Некоторые ослабевшие солдаты падали и уже не вставали. Их никто не подбирал, а идти нужно было лесом около трёх километров, чтобы выбраться на большак.
Старуха стояла на коленях в углу под образами и молилась. Она что-то беззвучно шептала и отрешённо смотрела на горящую лампаду. Офицер вошёл в дом в старухином тулупе, посмотрел на стоящую на коленях старуху, потом внимательно оглядел на тусклые лики святых и внятно произнёс, обращаясь к ним:
– Капут. Аллес капут, – потрогал кобуру пистолета и вышел.
Канонада гремела несколько дней, потом стала удаляться к западу. Прошло ещё три или четыре дня. Морозы не стихали. Ночи стояли безветренные с трескучими вздохами леса и колючим блеском мигающих ярких звёзд. Волки в деревне по ночам больше не появлялись. Женщины собрались в одной избе и решали, что делать дальше. Картошки – в обрез, что удалось спрятать, одежды никакой, хлеба нет. Нужно кому-то идти в село, дать знать властям, что помирают с голоду – немцы забрали всё.
Вызвалась идти старуха. А и какая она старуха! Ей годов чуть за пятьдесят, просто тяжелая жизнь наморщинила да сгорбатила её. Замуж вышла рано, муж помер в гражданскую войну от ран, на руках четверо. Выходила троих. Но это была сильная русская женщина, которых у нас на Руси немало.
Она укуталась потеплее платками, надела на старые валенки самодельные лыжи и пошла через лес в село. Пройдя около километра по лесной дороге, она вдруг увидела сидящих и стоящих возле деревьев людей. Испуганно остановилась, но потом догадалась, что это замёрзшие немецкие солдаты, у которых не было сил идти. Некоторые стояли, прижавшись к деревьям обхватив их руками, как бы прося пощады. Пощады не было. Люди могли бы пощадить, особенно русский человек, но природа безжалостна…
Старуха перекрестилась и пошла дальше. Впереди уже просматривалось поле, но оставался ещё негустой перелесок. И вдруг она увидела, что на дорогу вышел волк и сел. Старуха тоже остановилась и стала смотреть по сторонам, нет ещё ли где волков. Сзади сидели ещё несколько. Сердце старухи обмерло; она не знала, что делать.
– Вот и смерть моя! – подумала старуха. Но потом вдруг решительно пошла на переднего волка и закричала:
– Чу! Злыдень! Чу! – и погрозила волку палкой.
Волк сошёл с дороги, перебежал перелесок и опять сел. Старуха медленно приближалась к волку и слезящимися глазами, не мигая, посмотрела ему в глаза. Волк тоже смотрел на старуху, затем отвернул голову в сторону, зевнул, ещё мгновенье сидел не двигаясь. Потом сошёл с дороги и затрусил в лес. Остальные тоже побежали за ним.
Можно по-разному судить о поведении волков или людей. Но самое главное: поклонитесь бесстрашию и самоотверженности русской женщины, которая нашла в себе силы побороть и тех, и других. Это была моя бабушка Анна Степановна. Светлая ей память!
Алексей Решенсков
Родился в Москве. В 1987 году закончил Университет рабочих корреспондентов имени Ульяновой. В 2019 году закончил литературные курсы под руководством А.В. Воронцова. Публиковался в рязанском журнале «Три желания», «Чешская звезда», в Камчатской литературной газете «Новая книга», в журнале «Российский колокол». В электронном издании журнала «Беседа у камина», «Лексикон, «Стол». В издательстве «Перископ-Волга». Член РСП с 2015 года. Член литературного объединения «Точки» при совете по прозе Союза писателей России. Член клуба мастеров современной прозы «Литера К». Призёр фестиваля «Славянские традиции 2016».
Пономарь Тихон
Проходя мимо помойки, невольно услышал какое-то кряхтение, сопение. Потом показалась голова в серой кепке, и наконец вылезло существо, почему-то напомнившее мне нашего деревенского пономаря Тихона.
– Господи, господи, – ворчало существо. – Боже мой, что делается. Люди, люди обезумели совсем. Нет, чтоб детишкам да старикам немощным раздать, они добро на помойку несут. Существо выпрямилось, отряхнулось, и тут я понял, почему оно мне показалось знакомым. У него, у этого существа, была такая же козлиная бородка, как у Тихона.
– Эх, книги, книги выбрасывают. Да какие! И Пушкин, и Чехов, и Куприн, да всё собраниями целыми. Иди, мил человек, там ещё есть. Не унести мне всё-то. Ой-ой, жалко-то как. Ну люди, ну люди.
– Да нет, спасибо, отец. Мне и нести то их некуда, – ответил я.
– Да какой я тебе отец! Стой-ка, стой-ка, – воскликнуло существо. Прищурив и без того узкие глаза, посмотрело оно на меня.
– Точно, знаю я тебя, знаю, ты же Ванька Чопорный. Я ж тебя всего на два года старше.
Вгляделся в него, а и вправду Тихон. Оторопел я поначалу. Да как же так, за сто километров от дома, и вот на тебе – Тихон. Обнялись мы с ним, и дальше уже, взвалив на себя тюки с книгами, пошли вместе.
– Безумные, безумные люди, прости меня Господи, всё возмущался Тихон.
– Разве так можно? М-да, ну и люди пошли.
– Ну, почему же безумные, Тихон? Может, люди прочитали их, и они ненужными стали?
– Что ты, что ты, Ваня, а доброта-то, сердешный ты мой, на што? Поделись ты крошкой последней с ближним своим, и Господь непременно тебя отметит и отблагодарит. Потому как, брат, без любви, да без веры жить нельзя. Люди, как сухие деревья становятся, радости от них нет, да и без надобности они. Так свой век и коротают. Суетятся, суетятся всё, а толку то от того?
– Тихон, а зачем тебе столько книг? Веришь, нет, а у меня сейчас жизнь такая пошла, что и читать некогда. Бывало, хочешь что-нибудь почитать, возьмёшь книгу, страницы две осилишь, и сразу в сон клонит.
– Ах, Иван, Иван, это от того, что есть сейчас ухари, на нас с тобою деньги зарабатывают. На пятистах страницах из пустого в порожнее переливают, от того то ты и спать хочешь. Так ты, Вань, классику читай.
Идём мы с Тихоном и чувствую, что сегодня нет у меня никого ближе и роднее этого Тихона. Сразу дом вспомнил, деревню, яблони наши. Душа рвётся на части, хоть глазком глянуть, как там?
Келья Тихона при храме «Петра и Павла», что в Лефортово, находилась сразу за комнаткой для крещения. Кровать, небольшой стол, да книжная полка на стене. А в углу, на святом месте, освещённая лампадкой, висела икона Святителя нашего.
– Ну что, располагайся, Иван, мы сейчас с тобой трапезничать будем.
Скинув мирскую одежду, Тихон облачился в рясу и начал хозяйничать на столе.
– Знаешь, если от буханочки «Дарницкого» отрезать четвертинку и на этот ароматный мякиш положить килечку в томатном соусе, да не набрасываться сразу на эдакое благолепие, а дождаться, когда хлеб пропитается томатом, и только тогда, когда слюна заполонит рот, приступить к дивной трапезе. Море ощущений захватывает меня, да так, что не хватает слов выразить это. А принять перед трапезой стопочку «родной», так это ж сам Господь велел, для лучшего пищеварения. Чудное состояние испытываю после этого. Душа петь начинает, в руках сила богатырская появляется. Перед каждой службой оскоромлюсь, оттого-то и звон мой такой лучистый. Натягиваю «поводок» и чувствую, как нерв мой по нему до самого «благовестника» пробегает. Чувствую: ждёт родимый, истосковался весь. Говорить со мной хочет. Я его легонько качну, а он языком по колоколу, тихо так, еле слышно, будто потягивается спросонья. Потом «зазвонные», динь-ди-линь, динь-ди-линь, просыпаются. Поздороваюсь со всеми колоколами, и уже сдержать себя совсем не могу. Что есть силы ударяю в «благовест», а «зазвонные» и «подзвонные» в перезвон пускаю. Динь, динь, динь, динь-ди-линь, динь-ди-линь… Пока звоню, душа-то моя только на «поводке» и держится, всё к Господу Богу улететь норовит. Гляну порой с колокольни вниз, народу толпа собирается, слушает. Уже и звонить перестану, а они всё ещё, задрав шапки, стоят. Будто ангелы с небес им кажутся. Ладно, Иван, что-то я зафилософствовался. Садись, покушаем, что Бог послал.
Сам же Тихон встал перед образом Святителя нашего. Закатил глаза и, перекрестившись, заголосил, как делали у нас певчие в деревне:
– Очи всех на Тя, Господи, уповают. Ты даёши им пищу во благовремении. Отверзавши Ты щедрую руку Твою. Исполнявши всякое животное благоволения.
Приступив к еде, Тихон причмокивал и наконец, пропустив очередную стопочку «родной», разгладив свою козлиную бородку, сказал:
– Ты это, Вань, управляйся здесь, а я пойду к отцу Анатолию благословление получу к вечерне.
Перед службой видел я, как Тихон открывал дверцу, что вела к колокольне. В маленькие, словно амбразуры окошки, видел, как он поднимается. Как, перекрестившись, взял поводки в руки. И вдруг, словно налетел ветер, и играючи пустил в пляс «зазвонные». Динь-ди-линь… Тихонько так сначала, будто шёпотом. Потом «подзвонные», и вот уже по всему Лефортову разлился праздничный перезвон, который с каждым ударом в колокольцы становился всё громче и громче. Вдруг Тихон как-то неестественно подпрыгнул, и раздался гулкий бас «благовеста». Звук от него еще не успел затихнуть, как снова – динь-ди-линь – вступили подзвонные. Эко чудо творит Тихон! Так и хотелось крикнуть всем вокруг:
– Это же мой друг Тихон! Мы с ним из одной деревни!
Но прихожане неистово крестили себя, и так же, как и я, смотрели на звонаря. Им было не до меня.
Спустился Тихон с колокольни, глаза горят, лицо раскраснелось. Идёт и улыбается, как-будто там, на колокольне, он, если не с самим Господом Богом разговаривал, то не иначе как с ангелами встречался.
Вечером в келье, когда Тихон уложил меня на свою кровать, а сам устроился на полу, на невесть откуда взявшемся матрасе, мы предались воспоминаниям. Вспомнили, как хорошо было рыбачить на нашей речке Гнилуше; как, пацанами ещё, залезали в колхозные сады за яблоками; как дрались с ребятами из соседней Барановки. Припомнил мне Тихон, как случайно на одной из таких потасовок я выбил ему зуб. Чудные были времена.
Кеша
В бытность свою человеком, кошек терпеть не мог. А теперь сам, не знаю за какие такие прегрешения, коротаю дни котом Василием. Мальчишки продали меня на рынке какому-то торгашу за сущие копейки. Тот в свою очередь сторговал меня даме в белых джинсах. Отвратительная, надо сказать, фифа. Вся из себя, нафуфырена и пахнет чем-то вызывающим. К тому же, как я заметил, курит. В прежней жизни, будучи мужиком, обходил таких за километр. С ней билетиком в кино не отделаешься, где уж нам пролетариям в рестораны хаживать. Да и укарауль такую, пожалуй. Ты на работу, а она хвостом крутить, стерва. Сейчас совсем другое дело. Она меня в клетку посадила, хоть обмяукайся, не отпустит. Нет, могу, конечно же, голос показать, но только какой мне от этого резон? Если торгаш меня к вечеру не продал, то выбросил бы на ближайшей помойке. Вот и собирай там блох после этого. А там, глядишь, и зима. Если подвал какой не приглядишь, замёрзнешь. Нет уж, лучше я помолчу. Фифа, небось, не консервами питается, глядишь, и антрекотик перепадёт, рыбка какая-нибудь. Да и не в сарае живёт. Не-е, я не дурак, помолчу-ка лучше. Чего нарываться-то?
Фифа бросила мою клетку на кожаное сиденье своего белого лимузина. Что касается кожи, ничего не могу сказать, не сиживал. А вот белый цвет мне не нравится, бабский. Хотя ночью спать на каком авто, белом или черном, мне без разницы. Только не на советском автопроме. От него всегда бензином пахнет, и всю ночь под капотом что-то булькает, в общем, не сон, а так, название одно.
Ехали мы долго, видимо, я, малость, утомился и заснул. Проснулся от того, что фифа встряхнула мою клетку и сказала:
– Ну что, Иннокентий, приехали. Как ты смотришь на то, что я буду звать тебя Иннокентием? А, Кеша?
«Да мне по барабану», – подумал я, лишь бы угол был, да кормили.
Фифа потрепала меня за ухом и потащила в дом.
О доме стоит сказать особо, таких я ещё не видывал. Огромный домина в три этажа, с гаражом. На втором этаже кованый балкон, а перед домом – бассейн, и всё это обнесено высоким кирпичным забором. Ну, фифа, так жить можно!
Дверь нам открыла полная блондинка лет сорока, с мешками под глазами и чрезмерно увеличенной талией. «Господи», – подумал я, – это ж такую ещё и найти надо. Редкий экземпляр».
– Александра Ивановна, мне кто-нибудь звонил? – спросила фифа, вынимая клетку со мной из машины.
– Дважды звонили из офиса. И, Надежда Павловна, Виктор Иванович очень беспокоился о графике работ на этот месяц.
– Спасибо, а вот вам новый член нашего малого предприятия. Как он вам? – И не дожидаясь ответа, фифа продолжила:
– Помыть, накормить, вызвать врача. Пускай посмотрит и сделает прививки.
Блондинка взяла мою клетку и понесла в дом и сразу в ванную комнату. Комната – вся в зеркалах, смесители сделаны под золото, а ванна такая глубокая, словно бассейн. Александра Ивановна опустила клетку в ванну и выпустила меня. Я понял, что дела мои плохи. Попробовал выпрыгнуть, но когти заскользили по стенкам, и я скатился вниз.
– Экий ты шалунишка, – пробурчала толстушка. – Чистым, оно ведь и тебе легче будет.
С этими словами она напшикала на меня вонючий шампунь. Где это видано, баба мужика моет?! Это я только своей Катюхе позволял, да и то, если она тоже в обнажённом виде. Во всём люблю равноправие. А это ж издевательство!
Я попробовал укусить тётку за толстый палец, но она, видимо, предвидела развитие событий и ещё сильнее сжала меня своей огромной рукой. Подобного унижения я никогда не позволял по отношению к себе. С тех пор невзлюбил её и прозвал «ведьмой».
Ведьма вытерла меня насухо махровым полотенцем и отнесла на кухню. Там уже ждала тарелка с яствами. Батюшки, я не поверил глазам своим. Принюхался. Да этого не может быть! На тарелке лежала мелко порезанная, без костей севрюга. В прошлой жизни я только дважды ел этот деликатес: на собственной свадьбе, да на похоронах тестя.