скачать книгу бесплатно
Дом, пропахший валерьянкой
Евгений Гузеев
Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы
«Дом, пропахший валерьянкой» – новый роман автора, написанный, как и предыдущие в социально-юмористическом книги, жанре фантастики, доступном широкому читателю. Время и место событий – смешение эпох, чуть странный альтернативный мир, недавно пережитый нами, и тот, о которой мы знаем по произведениям дореволюционных классиков. Главные герои – девушка и два молодых человека, которые на протяжении всего романа пытаются разобраться в своих чувствах друг к другу. Каждый из них проходит свой путь для достижения этой цели со своими забавными приключениями, водевильными сценами и почти детективными историями. Отношения в романе не ограничивается классическим треугольником: по мере появления новых лиц, возникают иные геометрические фигуры.
Евгений Гузеев
Дом, пропахший валерьянкой
Серия «Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы»
© Е. Гузеев, 2015
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2015
Глава I
Мишель, вы говорите дерзости.
– Но, Софи…
– Дерзости, дерзости. Все, что я только что услышала от вас это дерзкий вздор и больше ничего. Вы зачем-то решили меня обидеть, я знаю, я уверена, и, наконец, я это прекрасно вижу. И не пытайтесь сказать мне больше ничего. Не хочу слышать ваших пустых объяснений. У меня от них мигрень начинается.
– Софи, вы решительно меня неправильно поняли. Какие тут могут быть дерзости? Я и не помышлял, что вас это может как-то… Нет, мне кажется, вы слишком чувствительны и, вдобавок, утомлены после вчерашней поездки к Глинским.
Но девушка уже не слушала. Глаза византийской принцессы не видели его покрасневшего от недоразумения лица. Собственно давешний разговор действительно был ни о чем – так, какой-то пустяшный вздор. Может быть случайно брошенная фраза, скорее в порыве ревности, или неумелая шутка. Молодой человек недоумевал, пытаясь вспомнить суть беседы и не мог толком вспомнить. Шутки шутить у него и таланту не было. Да и чужой юмор он воспринимал не всегда сразу или вовсе не понимал. Не мог он никогда толком разобраться, как относиться к словам девушки – шутит, иронизирует она или говорит всерьез. Софи взяла с тумбочки флакон с туалетной солью и театрально отвернулась к окну. Нюхая соль, она принялась сквозь полупрозрачную шелковую штору рассматривать застрявший возле дома троллейбус маршрута № 9 с оторвавшимся усом.
Нет, она и не собиралась обижаться на своего фаворита. Ей просто нравилось играть подобный спектакль – так сложились ее отношения с Мишелем. Так ей было веселее с этим ухажером. Но вот Софи мельком взглянула на свой висящий на стене портрет, написанный маслом, и желание продолжать эту игру снова пропало. Она тихо спросила:
– Так что князь? Вы видели его?
– Помилуйте, где же я мог его встретить? Софи, я умоляю, вам нужно отвлечься. Поедемте куда-нибудь. Ведь мы можем сегодня отобедать в Эрмитаже, а потом…
– Оставьте, Мишель. Может быть я хочу нынче сама и без вашей помощи забыть все это. Напьюсь всем вам назло шампанского и поеду на «девятке» с офицерами куда-нибудь далеко-далеко и на всю ночь, – снова с тонким притворством произнесла София и шаркнула шагреневой туфелькой. – А вы будете ждать меня здесь в сенях и мерить их своими аршинными шагами. Будете курить свой любимый трехрублевый табак, пока портсигар не осиротеет. Нет, я и к утру не вернусь. Вот что я решила: пусть меня убьют.
– Но Софи, полноте, я вас покорнейше прошу, не надо, – испуганно произнес побледневший Мишель.
– Нет, именно, именно – пусть убьют. Какой-нибудь сумасшедший камер-юнкер в фуражке набекрень возьмет и зарежет меня из ревности и любви. Или нет – он меня проиграет в спортлото и обязан будет убить. Меня – в которую влюблен. И вот я лежу где-то в сквере у подножья ленинской статуи. Нож в моей груди. А лунная ночь – хоть деньги считай. Ильич смотрит сверху и милосердно улыбается. Он прощает мне мою беспартийность, безыдейность, скверный характер. И за то, что вас, Мишель, порой мучаю зря, тоже, заметьте, получаю прощение. Мрачная красота: мертвая лебедь, белая как мел, обескровленная, освещенная лунным светом. А завтра после долгих поисков по больницам вы, наконец, найдете меня в мертвецкой лежащею на белом мраморном столе. Вы будете рыдать и сморкаться в свой душистый платок. Но вы больше не увидите моих глаз, ибо кто-то до вашего прихода заботливо прижмет мои веки парой медяков или нет – пусть это будут тяжелые червонцы. А потом мы еще раз встретимся. Мое последнее пристанище – гроб, обвитый темно-лиловым плисом, убранный белым рюшем. Хладная и безгласая, но красивая, спокойная, с застывшей навеки мраморной улыбкой я лежу во всем белом. Надо мной витает полупрозрачный дым тающих смол, воска и ладана. Черный коленкор на зеркалах. Свечи, свечи, образа, образа – грустные глаза спасителя Владлена. Люди вокруг – родные, знакомые, чужие, любящие, скорбящие и равнодушные. Огни отражаются на лицах лишь тех, кто плачет. Остальные – какие-то угольные тени. Старенький парторг читает Политическое завещание Ленина, и голос его срывается. А потом катафалк, последний путь, последняя остановка, опять слезы и рыдания. Вот и лица моего никто уже не сможет увидеть никогда. Но вы-то не броситесь на гроб, нет, я знаю. Если бы вы меня любили, то тотчас утонули бы в своих слезах.
– Не извольте обижать, Софья Александровна. Да ведь я… То есть, я… Отчего же, помилуйте, вы это все мне…
– Не перебивайте, Мишель. Все. Опустили в сырую яму. Убрали полотенца. Первая горсть земли. Падает, бьется, рассыпается. О, я наверно услышу. Я должна это услышать. Нет, мне непременно надо не только слышать, но и видеть. Ведь правда, моя душа будет плыть где-то рядом, останется на некоторое время?.. Мишель, сколько времени?
– Что? – очнулся представивший всю эту безрадостную картину Михаил Петрович – так звали молодого человека. – Времени? Время уже, – он замешкался, пытаясь открыть крышку серебряных часов, – уже три часа по полудни.
– И лев печальный над ее над ее могилой… Но она все равно уйдет. Уйдет черным ходом.
– Кто уйдет?
– Душа уйдет в заоблачный кремль. Моя душа. Вы что, Мишель, не понимаете или не слушаете? Экий вы, право, неладный…
Разговор прервал вошедший в залу лакей Фрол с докладом.
– Барыня, чайник вскипел. Пожалуйте, господа, на кухню. Али может сюды приборы поставить прикажете?
– Пошел-ка ты вон со своим чаем, – холодно, но без злости отреагировала Софья Александровна. – Стучаться надо, сколько раз учили.
– Как прикажете. Токмо я, кажись, не без стука вошел. Вы, видать, не изволили расслышать.
– Иди, иди и не показывайся больше. Пьян, наверно, с утра пораньше.
– Не допустите несправедливости, Софья Александровна, – это я просто простывши со вчерашнего дня. Вот и в поликлинику нынче собираюсь к участковому порошков каких-нибудь попросить.
– То-то я и гляжу – нос красный, не иначе как простуда. Смотри, вместо порошков, водки снова не нахлебайся. Ладно, иди уж. Скажи только, где это нашу Аксинью носит?
– Аксинья-то? Дык она с вашего же позволенья отбывает отгул с посещением дома культуры.
– Опять с этим угольщиком из котельной?
– С ним самым, вестимо.
– Вот дура-то. Еще надумает разрешения просить – замуж захочет. Нет уж, дудки. Пускай в девках сидит. А рыпаться будет – обратно в деревню отправлю.
– Правильно, Софья Александровна. Не давайте ей согласия. А то гуляет по дискотекам – вся работа на меня возлагается.
– Ладно, работа – самовар вскипятить. Небось ревнуешь, сам готов девке предложение сделать, а?
– Ну уж, это зачем. И так кажный Ильичевый день на виду друг у дружки, куды уж больше.
– Ладно, знаем мы ваши ночные посиделки на кухне. Иди уж. Или нет, подожди… Мишель, – обратилась Софья Александровна снова к притихшему гостю, – или вы хотите чаю?
– Не беспокойтесь, Софи, у меня уж вся охота отпала. Лев ваш плачущий, то есть печальный, так и стоит в глазах моих. Увы, какой уж чай.
– Ну смотрите… А ты проваливай, – обратилась она к Фролу, – и дверь закрой, да не подслушивай, а то попрошу милиционеров – высекут.
Избавившись от лакея, Софья Александровна на секунду замерла в раздумьях, а затем медленно произнесла:
– Мишель, вот что… Сделайте это ради меня. Я напишу, а вы отвезите записку князю. Или хотя бы попросите своего человека, в конце концов с мальчиком каким-нибудь пошлите.
– Но Софи, мне и так нелегко. Я не сплю, я думаю а вас. А вы… Посудите сами, ведь это же будто яду выпил, а вы еще и еще в аптеку посылаете за добавкой. Да нет, ничего, ничего, я все выполню, как вы прикажете. Поймите только меня…
– Но Мишель, вы же клялись, вы хотели быть другом и только. Да и я, кажется, ничего такого вам не обещала.
– О да, я помню тот разговор. Но это было тогда. Теперь все по-другому. Вы стали мне ближе и дороже, и…
– Скажите-ка лучше: дальше и дешевле… Нет уж, не продолжайте, а то договоритесь до того, что опять в любви начнете объясняться. А вы ведь, батенька, даже на гроб броситься побоялись, тоже мне любовник.
– Опять вы про гроб, Софи, – воскликнул в отчаянии Мишель. – Это я скорее умру, а вы проживете долгую жизнь и меня забудете в один день.
– Ну, ну, успокойтесь. Я вас по-своему люблю. Ведь я всегда разрешала вам быть рядом. Разве вы этого не замечаете? Ну, поцелуйте же руку, я позволяю. А теперь оставьте меня одну. И не нужно никаких записок. Ничего не нужно. Уходите же. Не забудьте свою трость.
Михаил Петрович и правда чуть было не покинул залы без своей любимой трости, с которой редко расставался. Но сейчас он был растерян и огорчен, ибо опять убедился в том, что Софи не может забыть князя. А в отношении к себе самому почувствовал появившуюся прохладу, как и в ее пальцах, к которым только что прикоснулись его чуть воспаленные губы – холодных, как звезденская зима. В глазах, однако, у него мелькнула тень обиды и ревности, которую он скрыл от Софи, поспешно отвернувшись.
Глава II
Пришло время рассказать несколько слов о наших героях. Софья Александровна Татаринова – пожилая девушка лет двадцати четырех – появилась в Петербурге уже давно и считала себя полноценной городской барышней, усвоивши все модные привычки, манеры, внешние атрибуты и прочие статус-символы, о которых ее сверстники там в провинции ничего не знали и не ведали, либо же представляли как-то по-своему, иначе. Когда-то и она была обыкновенной деревенской барышней. Нынче же не каждый в ней признал бы ту самую девочку-провинциалку, появись она в родных палестинах. Так, ежели раньше по утрам она ела тюрю с толокном, то нынче Аксинья ей подавала кофей со сливками и пирожные. Если когда-то она бегала по траве босиком с косой ниже стана, то теперь без ковров не представляла себе возможным передвигаться по квартире, будто и полов в доме не было – голая земля вместо паркета. А прическа на ее голове – это сооружение нынче напоминало замок самого Владимира Дракулы. Пальцы ее забыли шитье и были усеяны ослепительными перстнями. Кофточки из ситца, сарафаны из пестряди и прочие грошовые наряды заменились дорогими туалетами – в основном импортными дефицитными. Ну и так во многом остальном. Она была темноволосой и статной с красивым дерзким лицом, почти классическим, в котором не улавливалось уж ни одной провинциальной черточки – как-то они, видимо, сгладились и исчезли под влиянием бурной городской жизни.
Семья ее и поныне проживала в своем колхозном имении из которого до Петербурга добираться дня не хватит. Отец Александр Модестович любил свое колхозное поместье, председательствовал в поте лица, и сам бывало хватался за лопату или грабли, подавая пример своим ленивым и нерасторопным крестьянам. Впрочем последнее время энергии на эти самоличные примеры стало не хватать, годы делали свое дело. Не смотря на почтенный возраст, он не помышлял об иной жизни, например, в городе. За ним числилось колхозных душ чуть менее ста. Нельзя сказать, что все крестьяне-колхозники были обеспечены и сыты, но и недовольных в колхозе было пожалуй меньше чем у соседей-председателей. Там ведь у крестьян-колхозников рубахи от пота не просыхали, а семьи их не доедали, и розгам управляющие не давали дремать. Да и сами хозяева собственноручно пороли мужиков за пустячную провинность и ленность. А кое-где еще и девкам молодым крестьянским прохода не давали, того гляди в баню затащат. Сынки их, баловни, чуть повзрослев, – и те туда же. Все же у Александра Модестовича на этот счет было поспокойней и попорядочней. И сам он был уже в таком возрасте, что не до девок уж такому. А сынков – ни порядочных, ни беспутных – супруга не народила. Хорошо хоть дочурка на свет появилась, наследница. Колхоз Александра Модестовича назывался «Красный пот».
Мать Софи и супруга председателя Алевтина Савишна вроде на первый взгляд была неприметной и тихой идейной женщиной, нюхала табак, доставая его по-многу раз в день из старой оловянной бонбоньерки, читала по вечерам труды Ленина и прочих классиков, надев на нос старомодные круглые очки с резиновой тесемкой вместо дужек. Звездилась перед сном на ленинские образа широко по-старинному. Днем по обыкновению все в тех же линзах и в синих нарукавниках она сидела в колхозной конторе, занимаясь бухгалтерской работой с приходно-расходными книгами в руках. Она не доверяла бухгалтерских дел каким-либо чужим заезжим счетоводам, частенько предлагавшим свои услуги, знания и даже звания. Иногда, когда в жизни случались важные события или гостей каких ждали, она будто просыпалась и начинала командовать не хуже опытного управляющего. В другое же время опять или погружалась в работу, или в свободное время читала святые первоисточники. Телевизором старики баловались в основном в зимнее время, когда работы было не так много. Глядя на экран, увлеченная каким либо сюжетом Алевтина Савишна по-многу раз вскакивала с места, ругала на чем свет стоит негативных героев сериалов и кинофильмов, требуя при этом, чтобы и супруг поддерживал ее негодование.
– Ты погляди, Александр Модестович, что делает-то, – гневно воскликала иной раз она, вскочив с кресел. – Бросить девицу такую: и лицом красавица – чем не угодила, и работящая, руки вон золотые! Не разглядел ты, что сокровище. И на кого ж ты, батюшка, променял-то ее? На худющую эту стерву? Али змий проклятый, али просто дурак дураком – как тут его назовешь иначе. Такими вот люди становятся-то от этой городской жизни проказной. Ну? Да как же так можно. А она-то, дуреха, еще, видать, пуще любит его… Ждала, за околицу бегала каждый день – этого-то баловня и изменника встречала. Да я б на твоем месте, матушка, плюнула б в лицо такому, – кричала она в телевизор страдалице, подойдя вплотную к экрану, словно так способней докричаться до ослепшей от неправильного своего выбора девушки. – Да неужто ты совсем глуха и слепла и не видишь, как Павлуша-то на тебя смотрит, воздыхает? Ведь вот же парень-то как парень, чист душой, добрый, простой, тверезый, пятилетки в три года исполняет, а не то что этот…
Александр Модестович при этих приступах супруги, вздрагивал, моргал маленькими своими глазками и испуганно кивал седой головой, поддакивая жене. Иной раз без лавро-вишневых капель такие просмотры не обходились, а то и за доктором посылали.
Единственную дочь свою они поначалу растили вольной и свободной ланью, отдав на попечение природе и особо не ограничивая контактов с крестьянскими детьми. Однако уроков природы было бы не достаточно для образования, и в один прекрасный момент для Софии была выписана петербужская учительница-гувернантка. Приехавшая вскоре молодая выпускница герценовского вуза Нина Ивановна, комсомолка и красавица, помимо корзин, коробок и чемоданов внесла в деревенское жилище председательской семьи нечто совершенно новое и необычное. Для маленькой Софьюшки это было почти волшебное ощущение, сгусток таинственных ароматов и оттенков цветов иной неведомой жизни, затмивших все привычное и обыденное, с чем ребенок доселе мог познакомиться, появившись на свет здесь в деревне среди природы и простых людей и прожив несколько лет. Общение с появившейся феей сильно повлияло на девочку, и она стала старательно учиться, чтобы понравиться учительнице, в которую была по-детски влюблена с первого взгляда. Софья была очарована манерами и необычными для деревни туалетами своей воспитательницы. А рассказы о городской жизни постепенно стали вызывать у девочки навязчивое желание стать взрослой и уехать как можно скорее в Петербург, сделаться своей на стогнах града, стать его частицей. Нина Ивановна страстно любила искусство и в особенности живопись. Она привезла с собой множество книг, среди которых большую часть занимали иллюстрированные книги о художниках и их творчестве. Страсть к художествам и искусствам мгновенно передалась и Софи. Она подолгу рассматривала иллюстрации, влюблялась не только в картины, но и в их создателей, хотела видеть их собственные портреты и все знать об их жизни и судьбе. Слушая свою учительницу, девочка постепенно стала различать стили и направления в искусстве, особенно в изобразительном. Деревенские игры и забавы были как-то быстро забыты, отошли в сторону, детство слишком рано осталось позади, ибо девочка решила серьезно готовиться к новой жизни. Так незаметно прошли годы. Учительница давно уже уехала – вернулась в город, выйдя замуж за партийного работника. Менялись учителя и воспитатели, но это были уже не те люди, способные возбудить впечатлительность ребенка до такой степени, как это смогла сделать волшебница Нина Ивановна. Да вот и учеба уже подходила к концу. Пора было определиться, что делать дальше.
Ведь Софье в ту пору было уже семнадцать лет. Родители только ахнуть успели, когда услышали ее твердые намерения оставить деревенскую беспечную жизнь и переселиться любыми путями в город. Ни уговоры, ни слезы не смогли повлиять на решение девушки. Делать было нечего, и Александр Модестович решился написать в Петербург своему пожилому старшему брату, который давно уже ходил вдовцом и помышлял остаток отпущенных богом дней прожить в спокойном месте в деревне. Лучшего он и не мог представить, как провести старость на лоне природы по соседству с братом. Двухкомнатная петербуржская квартира дяди решала многие проблемы.
В то раннее утро проводов колхозный старый грузовичок стоял наготове уже с вечера и до отказа был забит нужными и бесполезными вещами, которые собирали заботливые руки Алевтины Савишны. До станции было немало верст, да и дороги никудышные, поэтому задерживаться не было времени. Незадолго до отъезда Софьи мать перестала спать, а все думала по ночам, что еще понадобится Софьюшке там в большом городе. Она и плакала, и вставала среди ночи, зажигала лампочку и читала Ленина, чтобы как-то заглушить свою боль и печаль. Но первоисточники не читались. Тогда она опускала на колени книгу и переводила взгляд заплаканных своих глаз в угол, где улыбался ленинский образ в нише. Крепился Александр Модестович, но и он нет-нет да и смахнет скупую слезу с ресниц, поскорее отвернувшись, чтоб не увидели. Очевидно было, что одну девушку отправлять в город было решительно нельзя, и заботливые родители снарядили в дорогу двух колхозных крестьян – девку Аксинью и молодого мужика Фрола. Аксинье было наказано одевать и кормить молодую барыню, заниматься уборкой, стиркой. Фрол же предназначался для более грубой работы, охраны и обслуживания, перестановки мебели, выбивки ковров. Ему было приказано также подменять кой в каких делах Аксинью, ежели девки не будет на месте по тем или иным причинам. Аксинье в городской квартире был приготовлен угол на кухне, где стояла длинная лавка. Фролу же нашлось место в передней на сундуке на мягком видавшем виды тулупе. Ну а как прошли сами проводы, описывать это – слез не хватит. Все то уж давно позабылось.
София прижилась в городе. Окончив курс в университете, стала самостоятельной и независимой, получила престижную должность в Ленинской библиотеке. Квартира после недавней скоропостижной смерти дяди, окончательно перешла в ее владение. Так она стала зажиточной петербуржской барышней, устраивала вечера, заводила знакомства с представителями творческого промысла. Она и сама пописывала стихи, которые, впрочем, не всякому были понятны. Софи их нередко читала своим гостям, хотя последнее время все реже. Стихи были одной из причин, почему она завела у себя четверги, на которые приглашала друзей, поклонников и каких-нибудь интересных знаменитостей. Она вскружила головы многим мужчинам, появлявшимся в ее гостиной. Одни пропадали и появлялись снова. Другие всегда старались быть рядом, ловили ее руки и взгляды, лелея пустые надежды в своих влюбленных сердцах.
К таким вот воздыхателям, к которым Софи привыкла, не подпуская слишком близко, но и не давая повода уйти прочь и навсегда, относился знакомый наш Мишель, как-то странно влюбленный в Софью Александровну молодой человек, или Михаил Петрович Звягинцев – телеграфист чахоточной наружности из Главпочтамта. Достоинств особых или какого-либо таланта в нем не было ни на грош. Хотя нет, имелось кое-что: у молодого человека хранился партийный билет во внутреннем кармане сюртука, и это давало определенные преимущества и виды на будущую карьеру, не надолго оставаясь в должности подчиненного. Этим он и пытался покорить сердце Софьи Александровны, ибо внешними данными близорукий и чахоточный телеграфист тоже особенно похвастаться не мог. Вечно на его лице было какое-то болезненно-кислое выражение, недовольство, неудовлетворенность и некое недоброе напряжение с бледностью. Редко на нем появлялась улыбка. А уж смех и подавно. Гардероб его, однако, был достоин похвалы. Он являлся владельцем американских панталон из особой прочной ткани синего цвета, плотно облегавших его худощавые члены, и заграничных туфлей на чрезвычайно толстой подошве, что очень ценилось среди молодежи Петербурга. Он вырос в семье сравнительно богатого и влиятельного партийного чиновника, имевшего чин действительного партийного советника Петра Саввовича Звягинцева, служившего и по сию пору. Михаил Петрович жил до сих пор с родителями, пользовался многими известными льготами отца и имел помимо доходов от службы солидную прибавку от своего батюшки. Вдобавок ко всему – доступ к распределителям, импорт, дубленки, пыжиковые шапки, возможность получения твердокопченой колбасы в количестве полкилограмма в месяц, ложа в Кировском театре, и прочее-прочее, что давала причастность к партийной аристократии. Матушка Мишеля, Варвара Тимофеевна, бывшая простой иждивенкой, в лучшие свои годы требовала нарядов и развлечений, но с годами успокоилась, постарела и подурнела, посиживая дома, скучая перед телевизором и поджидая мужа со службы. Да, действительно, Софи частенько пользовалась этим ценным знакомством и срывала лучшие плоды, держа телеграфиста в фаворах, но однако ж о какой-либо более тесной близости с этим поклонником в ее ближайшие планы пока не входило. Ибо был князь…
Да, ведь надобно еще представить и его – некого князя, о котором давеча было упомянуто. Кто таков? Князь, в отличии от молодого повесы с партийным билетом, был человеком бедным, безыдейным и беспартийным, бородатым, свободным и независимым. Он занимался живописью, как и многие писал портреты вождей и прочую чепуху, смеясь и радуясь легко заработанным гонорарам. Впрочем эти работы он либо не подписывал своей фамилией вовсе, либо ляпал в углу еле различимой краской что-то неразборчивое. Его тянуло к другому, истинному и настоящему, к чему он имел врожденное интуитивное влечение. Поначалу он пробовал себя в различных стилях и направлениях, пока, вдруг, не понял, что обладает своим собственным почерком. Чаще всего такие картины появлялись в те моменты, когда он уставал от дел и суеты, засыпал в неудобном месте и просыпался снова, но как-то не совсем, а лишь наполовину. Оставаясь в полусне, он не лишался работоспособности, а, наоборот, обретал то самое третье дыхание, о котором мечтают многие творящие, испытавшие когда-либо это удивительное состояние. В этом полутрансе он мог воплотить ту или иную свою идею так, что сам потом удивлялся, на что был способен. Именно эти работы пока им оберегались, хранились в кладовках и не показывались никому. Итак, он работал и спал, когда вздумается. Тратил гонорары, когда они появлялись, пил портвейн и не жаловался, если приходилось отказываться от пиршеств в периоды затишья, когда средства были временно на исходе. Иногда, правда, просил у приятелей в долг – но так, ненавязчиво и между делом, почти в шутку. Отдавать, естественно, никогда и не помышлял. И в этом тоже был юмор, а для кого-то оригинальность, то есть признак принадлежности к избранным, особым людям творческого сословия. Он был сыном некого военного чиновника княжеских кровей, в прошлом богатого, но не без скандалезной славы. У отца были и деньги и деревенька – милое колхозное имение «Путь к коммунизму» под Гатчиной душ пятьдесят колхозников, однако гульба и скверный характер родителя сделали свое дело. Супруга не выдержала измен и прочих ударов, заболела какой-то редкой женской болезнью и скоропостижно умерла. Сам же глава семейства, не достигнув сорокалетнего возраста и генеральского чина, погиб на дуэли с неким столичным флигель-адъютантом, служившим в свите самого генерального секретаря партии. Колхозное имение же свое дуэлянт проиграл в карты незадолго до кончины, не оставив сыну никакого наследства, кроме долгов. Молодой князь остаток своего детства провел в опеках своей тетки – одинокой и страдающей дюжиной непонятных болезней старой девы, проживавшей в пропахшем парами эфирно-валериановых микстур мещанском домишке на окраине Петербурга. Перед смертью она сошла с ума, разлила всю валерьянку по полу и обрызгала ею все стены – две добрые дюжины бутылочек, что были у нее запрятаны в тумбочке, и пыталась поджечь дом, видимо, думая, что валериана будет гореть как керосин. К счастью возгорания не произошло. В тот же день ее, усопшую, нашли на полу среди разбросанных стеклянных пузырьков и висящих в воздухе валериановых паров. А вокруг дома сновали коты, обалдевшие от разносившегося из всех щелей дома этого кошачьего опиума. В последствии дом и пустующий каретный сарай превратились в художественную студию и хранилище картин молодого князя. Некоторые близкие друзья называли князя Валерьяном, а дом – Валерьянкой («а не поехать ли нам, господа, в Валерьянку?»), намекая на вечно поселившийся в обоях запах лекарств давно уже почивавшей на погосте бывшей хозяйки домика. На самом же деле звали князя Адольфом Ильичем Шумаровским. Оригинальное нерусское имя ему придумал покойный батюшка Илья Сергеич в честь своего старого товарища Адольфа Ивановича Кукуевского, с которым служил во время Великой отечественной войны и которого потерял незадолго до победы.
Князь не мыслил себя в роли служащего, военного или партийного работника. Ему по душе была свобода и занятие художественным искусством, к которому он почувствовал влечение уже в раннем возрасте. Так постепенно он влился в стаю этих длинноволосых, веселых и свободных людей, перепачканных красками, в плащах и беретах, найдя среди них свою прочную нишу и кусок хлеба под крышей сего ремесла. Каким-то ветром однажды князя занесло в гостиную Софи, где его благодушно приняла хозяйка. После первого знакомства она попросила его и впредь не забывать посещать четверги, ибо присутствие на таких вечерах талантливых гостей среди простых смертных всячески поощрялось и оживляло атмосферу. Она еще не видела его картин, но ощущала талант, не понимая, откуда идет это чувство. Князь побывал у Софьи Александровны несколько раз и даже сделал пару случайных визитов, минуя четверги. Потом он пропал на некоторое время, снова появился, но не заметил на лице хозяйки той смеси радости, облегчения, связанного с его возвращением, и чего-то еще тревожного, какого-то сомнения и беспокойства, не успевшего полностью уступить места радостным эмоциям. В тот же вечер Софи заказала князю свой портрет.
Глава III
Выйдя на улицу, Михаил Петрович, расстроенный, обиженный и даже несколько оскорбленный, не захотел тратить денег на такси, а решил остановить ваньку, чтобы на какой-нибудь паршивой развалюшке добраться до дому. Не до роскоши ему было сейчас. Сев в старый жигуленок на заднее обтрепанное сиденье, покрытое рогожей, и приказав водителю двигаться пошибче, он достал из серебряного портсигару папиросу «Голенищев-Кутузов» и закурил. За окном мелькала обрызганная солнечными лучами первая весенняя зелень, но Мишель внимал ей равнодушно, ибо мысли его были заняты не этим, а глаза запорошило злобой, словно у генерала, которому к Дню Победы орден не дали. Слишком многое Михаилу Петровичу доставалось в жизни запросто, по одному лишь желанию, требованию и даже намеку. Так уж он был воспитан в семье партийного аристократа в стенах отдельного четырехкомнатного царства. А тут какая-то беспартийная зазноба, даже не член ВЛКСМ, может себе позволить такое и лишь потому, что так пленительна и хороша собой. Ах этот манящий рот, ах соболиные брови, ах эти сплошь черные глаза. Горит, горит, прямо жжет – не чувство, а пламень, – думал он о том о том, что в данный момент происходило у него под шинелью телеграфиста в его чахоточной груди. – И ведь не потухнет, спалит когда-нибудь все мое слабое здоровье.
Увидев, что развалюху запросто обгоняют даже мещанские Запорожцы, он нащупал рядом с собой любимую трость и ручкой ткнул водиле в лохматый затылок:
– Я тебя, брат, что? Я просил пошибче ехать, а ты что, рожа твоя безобразная, – свое барахло ржавое бережешь? Смотри, ни гроша ломаного не получишь.
– Дык, батюшка барин, я ж не понарошку. Уж больно ухабисты нынче мостовые, не ровен час колесо спустит.
– Я тебе спущу, да так, что долго меня вспоминать будешь, – пригрозил Михаил Петрович.
Водитель нахмурился и обиженно засопел, но скорость прибавил. Однако пришлось не только сбавить скорость, но даже остановиться, ибо на пути вдруг появился городовой. Выведя водилу на свет Ильичев, он стал журить того за лихачество и вдобавок попросил дыхнуть три раза. Не почувствовав у нарушителя запаха вина, отпустил его с Лениным, пригрозив, что другой раз прикажет высечь розгами, ежели что. Мишель при этом, решил не вмешиваться и не воспользовался своим партийным билетом, чтобы помочь водителю, пожалев только, что связался с этим недотепой.
Проезжая мимо телефонного автомата, Мишель вдруг потребовал остановиться, достал из внутреннего кармана шинели старенькую обтрепанную записную книжечку красного цвета с еле сохранившимся тисненым профилем Ленина, а также мелкую монетку из другого кармана. Он быстро отыскал нужную страничку и, приказал лохматому шоферу:
– Ты это, братец… Вот тебе две копейки, позвони по этому номеру, попроси, чтобы вызвали Клавдию Тимофеевну и скажи ей, что звонишь от Михаила Петровича, пусть приготовится, я буду скоро. Да поживей, что глазами водишь, скотина, может звонить не научил никто? Или меня заставишь вылезать?
Водитель нехотя подчинился, долго топтался внутри телефонной кабинки, чесал макушку головы и пожимал плечами, переговариваясь с кем-то, но просьбу Михаила Петровича, как ему показалось, в конце концов выполнил. Изменив маршрут движения, Жигули повезли «сердитого барина» в отдаленный район Петербурга Озерки в одно из женских общежитий, где проживала близкая знакомая телеграфиста семипудовая вдовствующая белошвейка Клава. По пути пришлось остановиться еще раз возле чайной, где Михаил Петрович решил разогреться рюмочкой, да и папиросы все вышли, нужно было запастись табачком. Он подумал, и решил еще купить Клаве кулек пионерских конфект. Когда, наконец, добрались до Озерков, было уже четверть пятого. Выйдя из развалюшки, Михаил Петрович не снимая лимонных перчаток достал из портмоне мятую ассигнацию малого достоинства и небрежно бросил на сиденье, где только что сидел сам.
– Эх, барин, куда ж это годится? Добавил бы за старательность, – забеспокоился водитель, обернувшись и увидев мятый рубль. – Цельный час, почитай, кружились по городу. Как же это можно? Хоть бы на рюмку-то еще… Да и детки у меня, опять же, кормить надо. Добавь, слышь, партийный ты человек, а?
– Я тебе сейчас так добавлю, будешь меня помнить, – повысил голос Михаил Петрович, потрясая в воздухе тростью. – Не заслужил покамест. Тоже мне «Чайка» с ковровыми сиденьями. Гляди, милиционеров позову, будешь просить добавки. Отвезут куда надо на казенной девятке, а твою рухлядь в помойку сбросят.
– Тьфу ты, провались, – в сердцах огрызнулся водитель и быстро отчалил от греха подальше.
– Вот народ пошел, не уважают партийный билет и все тут. Ну что-же это творится на свете? Да разве раньше такое допускали? – заворчал себе под нос и закачал головой Михаил Петрович, развернувшись и направившись в сторону женского общежития.
В просторных сенях заведения его встретила пожилая вахтерша, резко вскочив со своего места, выбежав на встречу и низко кланяясь гостю. Он, швырнул в объятья старухи свою шинель, фуражку, перчатки и трость, оставив только кулек с конфектами, сунул в сухую старушечью ручонку пятак и тотчас направился по лестнице на третий этаж, не отвечая на взгляды и улыбки сидящих в сенях двух-трех девушек. Подойдя к двери комнаты Клавдии Тимофеевны, он приостановился, разгладил волосы ладонью и постучал. За дверью слышался какой-то непонятный шум. На стук никто не отреагировал.
– Клавдия Тимофеевна, – произнес и еще раз постучал в дверь Михаил Петрович.
Шум и возня по ту сторону двери вдруг прекратились, но и открывать Мишелю явно никто так и не собирался. Он нагнулся, глянул в замочную скважину и увидел стул с висящим на нем кителем капитана милиции, рваные носки, сатиновые мятые трусы и прочее белье, в том числе и женские чулочки, явно растянутые полными ножками Клавы – кого же еще, а также внушительного размера белые панталончики со штрипками – ее же. Все это хаотично лежало и висело кое-как на стуле или покоилось рядом на полу. Какая-то усатая и рябая физиономия приблизилась к тому же отверстию с другой стороны. Михаил Петрович резко отпрянул от двери, а затем, плюнув в сердцах, понесся прочь по коридору и лестнице вниз, проклиная и бестолкового водителя, и Клаву с капитаном милиции. Мишель был зол как никогда. Сидящие внизу девушки с их настойчивыми и пристальными взглядами его никак не заинтересовали. Выйдя на улицу, он стал думать о Софи. Михаил Петрович как-то умудрялся и любить ее и ненавидеть, упрекая в своих неудачах, например, в напрасной этой надобности протестовать нежелательным образом и искать утешения в объятьях существа несколько иной природы. Нынче же он чувствовал, что душа его переполнена не пойми чем, и все это лезет уже в голову. Ему показалось, что так дольше он не выдержит. Душа может и продержит в себе некоторое время эту колючую смесь амбиций и неудач, но только не голова.
Глава IV
Через несколько дней опять наступил четверг. Опять вечером собрались гости, и среди них снова не было князя – который уже раз. Портрет был написан давно и висел на самом видном месте гостиной, напоминая Софи о тех счастливых днях, когда можно было часами находиться рядом с ним, ощущать его дыхание и взгляды, испытывать сердцебиение при приближении его, особенно когда его пальцы осторожно касались ее лица, исправляя положение головы, как ему, художнику, было нужно. Она много раз сознательно меняла позы, чтобы князь снова и снова бросал кисти и подходил вплотную, прикасаясь к ней. Пары валерьянки добавляли этим ощущениям странные и своеобразные оттенки. Запах перестал быть навязчивым и резким, Софи быстро привыкла к нему и сроднилась. А перед этим, там же в студии князя, она уже ощутила себя вспыхнувшим сухим деревом, которое сразила молния. Ведь до этого она еще не видела картин князя, и тут вдруг это открытие – его талант, его работы, стоящие будто случайно у стен на полу, висящие на стенах, лежащие на столах. Это были те самые настоящие работы, которые Адольф Ильич до этого никому не показывал. Он долго думал пока не решился на это. Софи была тем человеком, которому захотелось показать холсты, рискнуть. Но для молодой женщины это было не просто знакомство с творчеством художника, приглянувшегося ей. Это было действительно молнией, вызвавшей пожар. Ведь она уже была почти влюблена в этого человека, а что же теперь происходит? Теперь не только он, но и его картины, его талант – все смешалось, воспламенилось.
Она еще раз оглядела последние годы своей жизни как бы со стороны. Что же происходит? Став жительницей большого города, Софи без затруднения нашла себе окружение множества поклонников – людей достойных ее ранних представлений о том, как сложится ее судьба, с какими людьми свяжет, каков будет выбор. Но князь – этот почти нищий и ненадежный во многих отношениях человек… Как так получилось, что именно к нему возникло это сладостное и долгожданное чувство, о котором Софи читала в романах еще будучи совсем юной и мечтательной? Может быть виной этому были равнодушие его самого, насмешливость и надменность? Его эффектная красота и манера одеваться в черное? Но она догадывалась, что следы возникшего истинного чувства, страсти были не только в этом. Они были еще и в его картинах, в этой странной и неповторимой манере, мало кем пока еще понятой и оцененной, но поразившей более всех именно ее – Софи. И было что-то еще – оно пряталось где-то далеко, в детстве, в толстых с яркими иллюстрациями картин книгах Нины Ивановны, в той стародавней первой страсти, которая когда-то втеснилась в душу.
Гости ожидали хозяйку, которая встречала опоздавших гостей. Но звонок молчал. Софи приготовила на всякий случай страницу, чтобы попросить князя нарисовать и написать что-нибудь в ее альбом. Но где же? Где же он? Она остановила бегущую и запыхавшуюся от кухонных дел Аксинью и небрежно спросила, не сообщил ли кто из гостей, что задерживается.
– Ой, барыня, голова моя бестолковка, совсем забыла. И в правду, Максимильян Аполлоныч изволили позвонить. Оченно хочут прибыть и слайды показать, да только боятся заразить гостей ваших – простывши они, так что извиняются.
– И все, больше никто не звонил и не прислал записки?
– Не-а, барыня, вон хочь у Фролки спросите.
Делать нечего, надобно было как-то развлекать и веселить гостей, не затеряться, быть среди всех главной и все время на виду – ведь это она хозяйка дома, она их всех позвала. Софи порхала по гостиной, мелькая дорогим туалетом и стеклянными драгоценностями, кому-то механически улыбалась, с кем-то перебрасывалась двумя-тремя пустыми фразами, щедро отдавала свою белую руку на растерзание поклонникам, желающим облобызать ее запястье или хотя бы один пальчик. Среди них не было Мишеля, но она этого не заметила, хотя в другое время удивилась бы и даже обиделась. Голубоглазому поэту Андрею Дерзкому не терпелось зачитать главу из своей новой поэмы. Хозяйка поняла это по его нетерпеливым жестам, намекам и сосредоточенному лицу. Она тотчас призвала присутствующих гостей оставить разговоры и передвижения, чему все охотно подчинились, и представила молодого гения. И вот уже поэт, протянув бледную руку в сторону серванта, предварительно закрыв глаза и приподняв подбородок, произнес завывающим голосом первую фразу главы своей любовной поэмы:
– Вот дом ее, а вот подъезд,
Я нынче здесь, а завтра съезд,
На нем отчет мой и доклад
Народ услышать будет рад.
А я все с думою одной —
О ней – любимой и родной…
Гости слушали поэта может быть и не слишком внимательно, но их лица выражали наслаждение и глубокое удовлетворение. Поэт Дерзкий, тайно поглядывая на реакцию слушателей, подумал даже, не зачитать ли еще что-нибудь из своего творчества. Однако остальные стихи его не были пока еще столь сильны, чтобы соперничать с этим лучшим произведением. И он передумал, несмотря на аплодисменты и восторженные возгласы присутствующих. Не аплодировал только один человек, ибо руки его были заняты рукописями, а лицо выражало сосредоточенность и озабоченность. Из его рукописи только что выпал бумажный листочек – закладка. Теперь ему пришлось в срочном порядке искать то место, с которого он собирался зачитать собравшимся в гостиной у Софи отрывок страниц в двадцать пять из своего серьезного романа. Ожидали также появления художника, но никто не появился – ни князь, ни кто-либо другой. Поэт покинул предполагаемую сцену, а писатель уже почти было разобрался со своими рукописями, как вдруг в новеньком, слегка помятом темно-сером костюме фабрики «Красный текстильщик», даже при галстуке в гостиную вошел Фрол и объявил господам: кушать подано. Все метнулись на кухню, оставив фраппированного таким животным поведением толпы писателя, у которого от этой дерзости разлетелись по полу листы рукописи. На кухонном столе были разложены бутерброды с докторской колбасой и с сыром, стояли бутылки с сухим вином и посуда. Аксинья с горящими от волнения и сосредоточенности щеками сновала между столом, сервантом и холодильником, резала хлеб, сыр и колбасу, убирала посуду. Кипел чайник. Потели стекла окон. Открывались и захлопывались дверцы шкафов и холодильника. Все были оживлены и несли легкомысленную чушь. Кто-то остался на кухне, боясь отдалиться от бутербродов. Кто-то камнем колол орехи на подоконнике или просто стоял прислонившись к стене. Мужчины курили табак, мило каламбурили, дамы смеялись. Иные разошлись по квартире, держа в руках бутерброды, стаканы с напитками. Они горячо обсуждали важные проблемы. Иные обсуждали услышанных поэтов и писателей, работы художников, восхищались хозяйкой и угощениями. Как всегда на такие вечера попадали и те один-два гостя, которым что-то не нравилось, чего-то не доставало. Вот один из них, военный, стряхнул с обшлага мелкий кусочек свалившейся с бутерброда колбасы и, убедившись что хозяйка не слышит, поделился с другим, партикулярным своим приятелем, следующим дерзким соображением:
– Не показался ли вам, сударь, слишком соленым этот сорт колбасы?
– Да, да, я с вами вполне согласен. Могу предположить, что это связано с повышенным содержанием соли в этом продукте. А вы какого мнения о причинах?
– Именно, именно, именно. Это я и сам предполагал с самого начала, – оживленно поспешил подтвердить это совпадение мнений с собеседником военный.
Незаметно к жующим и пьющим, оставшимся на кухне, присоединился и писатель. Рукописи он оставил гостиной. Молча, не глядя ни на кого, он налил себе вина с целый стакан и присмотрел подходящий бутерброд. Настроение было отвратительным, а полученное оскорбление требовало некой материальнофизиологической компенсации. Повышенной концентрации соли в колбасе он не ощутил.
Глава V
Причина, по которой Мишель не смог быть Софи, хотя и жаждал встречи с ней, была не слишком серьезной. Он не был пока совсем уж болен, наоборот чуть ожил и ощутил ревностное желание снова быть на четверге, находиться рядом с желанной и, как ему казалось, любимой женщиной, оберегая свое сокровище от поползновения всяких там князьков-художников, да хоть поэтов с писателями. Он верил, что Софи вскоре позабудет князя, и этот шлагбаум на пути к ее сердцу не помешает более. Он освободился раньше времени от службы, сославшись на общественные дела, и отправился домой переодеваться. В подъезде партийно-элитного дома его встретил ливрейный вахтер, проворно выскочивший из своей каморки. Он тотчас услужливо подбежал к дверям лифта, вызвал для важного жильца кабинку нажатием специальной красной кнопки и замер в почтительном поклоне.