banner banner banner
Аэротаник
Аэротаник
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Аэротаник

скачать книгу бесплатно

– А вы меня подождите. Я скоро… Верните же мне мою руку, поиграли и хватит.

– Профэссор, ви в мэшок, который ваш коллега принес заглядывали? Нэт ли подходящих инструмэнтов? – спросил Берия профессора.

– Никак нет, в основном каки-то таки режущие, колющие и пилющие инструменты.

– Нет, что ви, с этим нэлзя. Зачэм резать? Остановимся пока на той мэтодики, которая была уже прэдложена, с учетом нэдостатков. Какие, товарищи, будут предложения?

– Разрешите мне? – нерешительно поднялся вернувшийся на свое место Маленков. – Я вынужден заявить, что отказываюсь от дальнейшего участия в манипуляции в качестве противодействующей силы. У меня что-то со здоровьем… Будто бы сознание даже потерял во время… Чуть не уронил товарища профессора.

– Ах, сознание потерял, – с восторгом повторил про себя Аркадий Георгиевич и с благодарной улыбкой взглянул в лицо Маленкову, но тот был слегка растерян и смотрел в основном на бутылку с коньяком. Пальцы его нервно теребили пустую хрустальную рюмку.

– Хараше, сидите пока, отдыхайте. Действительно, опасная ситуация. Но нам нужны тогда другие – свэжие мысли.

Тут поднялся с места Хрущев и предложил следующее:

– Дык, может макароны – того… Сварить и все тут, и мука уйдет при варке, и сгибать можно будет потом, как хошь.

– Именно, именно, – воскликнул профессор Пеньков. – Эта идея кака-то така свежая и перспективная. Ведь смотрите, товарищи, тогда получаацца, что можно направить воздушный поток даже по кривой, даже под углом.

– Разрешите уточнить, – попросил слова Булганин. – А вы уверены, что брызги воды, оставшейся в макаронах, не полетят на лицо товарища Сталина. Мы ведь уже научены горьким опытом, надо все предусмотреть, товарищи. И потом, надо ли макароны солить или это не имеет решающего терапевтического значения?

– Кака-то така справедливость есть в ваших подозрениях, – ответил профессор. – Но однако ж я так понимаю, что горячая масса макаронной канюли остываат и просушиваатся одновременно как с наружной, так и внутренней поверхности этого так назваемого оперативного инструмента. Друго дело – соус или кака-то така маслосодержащая увлажняящая жидкость. Она сохра-няятся дольше, чем простая вода, не испаряятся. Насчет соли каких либо исследований я не припоминаю, может кака-та и существует така диссертация по этой теме в научном мире, но сейчас не припоминаю что-то. Сказываатся возраст. Память не та уже.

Послали на кухню самого автора идеи – Никиту Сергеевича. Через некоторое время он вернулся, держа за ручки кастрюльку с небольшим, заместо крышки, дуршлачком, на дне которого лежали неподвижно, как мертвые глисты, несколько самых длинных макаронин, какие только нашлись в сусеках кухни Кунцевской дачи. Макароны были еще горячими и от них шел пар. Пришлось подождать, чтобы вся влага испарилась. Кстати, пока варились макароны, Аркадий Георгиевич снова сделал контрольные замеры и результаты оказались увы неутешительными. Мозг двигался в нежелательном направлении, но к счастью пока еще держался на усах, вернее висел над раскрытой ротовой полостью Отца Народов.

– Ми уже научены быть осторожными, товарищи, – сказал Лаврентий Павлович. – Прежде чем подходить к товарищу Сталину, пэрестрахуемся. Патрэнеруйтесь, товарищ прафэссор, пращю вас. Никита Сергеевич, примите такую же позу, как у товарища Сталина, а ви, профессор, продэлайте планируемую маныпулацию, стоя сбоку на бэзопасном расстоянии.

Пеньков подошел с болтающейся макарониной к вернувшемуся на свое место Хрущеву, держа ее двумя пальцами перед собой, словно глисту. Затем он обернулся, чтобы сравнить позу Никиты Сергеевича с позой спящего Сталина и, наконец, сунул один конец так называемого оперативного инструмента себе в рот, лишь только чуть нагнувшись для удобства. Другой конец гнущейся в результате действия кипяченой воды макаронной трубочки он направил под нос испытуемому. Наконец он решился и дунул. Однако несколько скользкая от варки и потных пальцев профессора макаронина в результате силы действия воздуха выскользнула, и не найдя другого места, закончила полет, свесившись по обе стороны ушной раковины Никиты Сергеевича – розовой, как у молодого поросенка и чуть покрытой белесоватой щетиной. Практически это был выстрел макарониной.

– Что же это, черт вазмы, получается? Я начинаю тэрять тэрпе-ние. Ну? Что ви на это скажете?

– Виноват, товарищи. Бываат получаатся, бываат не получа-атся. Всяко бываат. Но есть одна кака-та така задумка. Надежда, так сказать, на успешное завершение. Необходимо найти каку-то таку оптимальную середину, то есть если часть, например половину макаронной тубы, подвергнуть физическому воздействию кипящей воды, а каку-то другу часть оставить вне сосуда и соответственно изолировать от процессов температурно-жидкостной обработки, то в этой, оставшейся вне сосуда, части останется кака-то така первоначальная твердость и шероховатость, я бы сказал. В этом случае будут исключены всяки таки непредвиденные последствия, как, например, наблюдаемая только что нами потеря надежного сцепления между пальцами проводящего манипуляцию и поверхностью предмета, играющего в нашем случае роль оперативного инструмента. Така вот задумка у меня появивши… э-э-э… появилась.

– Ну что там, как обстановка? – спросил настороженно Александр Анатольевич, когда Истомина вернулась.

– Обстановка?.. А, так вы опять с вопросами? Забыли, где находитесь, товарищ Игрек? Вы уже и так получили слишком много привилегий, пользуетесь моей добротой. Пора с вами что-то делать. Так что хватит мне ваших психологических опытов и всяких там таинственных историй, которые вы собирались мне всю ночь рассказывать… Меня вы этим больше не задобрите. Так вот…

Она вдруг не договорила, услышав дальний бой настенных часов. Что-то неожиданно с ней стало происходить. Она задумалась, как будто растерялась.

– Что это? Часы бьют… Странно, они уже давно не били, кажется сломаны лет… Господи, что же происходит?

Валентина Васильевна посмотрела на свои часики и вздрогнула. Она уронила руки и вдруг стала совсем уж отрешенной, а легкомысленное выражение с лица исчезло, будто его и не было. Так она, к удивлению Александра Анатольевича, молчала с минуту. Затем медленно подняла голову и встретилась с ним глазами. В ее взгляде неожиданно появились и печаль, и любовь, и какое-то чудесное и нежное, будто материнское, тепло. Она вдруг перестала быть чужой и незнакомой. Алмазов, ошарашенный этой волшебной переменой, застыл, не решаясь шевельнуться, будто боясь потерять этот миг. Только сейчас Истомина, наконец, поняла то, чего не могла понять в течение всего этого вечера и к чему относилась так несерьезно. Нет времени на глупые игры, на этот абсолютно неуместный флирт. Нет времени разбираться в ошибках прошлого. Она поняла вдруг, что жизнь ее подходит к какой-то черте, после которой все уже будет не так. Слишком много в один вечер. Встреча с Алмазовым – это подарок судьбы, но за который она уже заплатила и придется его все равно оставить по эту сторону черты. Подступают такие времена, когда многое вот-вот должно измениться. Перемены будут в судьбе всей страны, в первую очередь в ее личной жизни. Сколько осталось? Месяцы, недели, дни, часы или минуты? Время уходит. Можно ли что-то успеть, что-то предпринять? Последнее, что ей дано сейчас, здесь – это он, встреча с ним. И эта встреча останется, как и все остальное, в прошлом, не перейдя вместе с ней той красной линии. Неужели лишь одними воспоминаниями она будет доживать свой век в грядущей новой жизни, упрятанная и засекреченная, вдали от всех, не имеющая права на счастье. Получит ли она право жить вообще, если…

– Что с вами? Я что-то не так…

– Миленький, Сашечка, любименький мой, – бросилась совершенно неожиданно Валентина Васильевна к Алмазову и стала покрывать его лицо поцелуями. – О том, старом – не будем. Я знаю, там была какая-то глупость, какая-то несерьезная причина, и поэтому мы расстались. Конечно, ты ни в чем не был виноват. Не мог. Невозможно. Ведь правда? Видишь, одной ночи всего и не хватило тогда нам, и может быть все потекло бы иначе. Не нужно ничего, тебе не нужно объясняться и оправдываться. Я ведь и сама все в конце концов поняла. Мой теперешний муж – он все так устроил. Любил, ревновал, скрипел зубами, глядя на нас. Что-то тебе про меня сказал, а мне – про тебя, обманул в общем… А ты и поверил, глупенький студент. Да и я – новоиспеченная выпускница медучилища – туда же. Ты уехал, вернулся в свою Москву и все – все пропало. Все! Тогда в моей-то голове поселилось самое, что ни на есть, глупое объяснение твоему неожиданному исчезновению – увы, не в твою пользу. Я думала это поможет – сделать тебя злым гением. Придумала самый худший вариант и пошла мучиться. А потом, чтобы не умереть, и чтобы тебе, невинному, отомстить, я решилась… Не понимаю, как я могла выйти за него. Поняла, что потеряла все, что вернуть ничего уже нельзя. Разве он мне муж? Одно только слово муж и печать в бумагах. Думал, забуду, полюблю его, и правды не узнаю. Нет, не получилось. Подонок, он меня готов искалечить, чтобы подчинить себе, только и думает об этом, до сих пор. Мучается от бессилия своего, от того что нет власти надо мной. Да только молчит от страха, потому что боится… Его, – бросила короткий взгляд на висящий портрет Валентина Васильевна.

Она, вдруг остановилась, бросилась к столику и, налив себе в бокал вина, залпом выпила его.

– Ты ведь видишь, я здесь, работаю, почти живу – рядом с Ним… Постели Ему стелю… Уже много лет. Сейчас он там в столовой, уснул от усталости, а все ждут, суетятся. Ничего, проснется, думаю. Но только это начало конца – я то знаю и вижу черту. Да ладно, к чему тебе все это, увидишь сам, чем закончится. Тут все не так, как у вас, нормальных людей. Но если с Ним что-то случится, худо мне будет… Такая судьба. Все равно я молюсь на Него. Кричать буду, на грудь брошусь, если не дай бог… Ведь Он спас меня от мужа, от его злобы и ревности, от побоев. Я здесь, как дома, под Его защитой. Пока Он жив. А после… Я и никто, я и опасный свидетель – все тут… Такие дебри, лучше тебе не знать… Прости, все так спуталось. Но ведь не было бы меня здесь если бы мы тогда с тобой не потеряли друг друга, понимаешь? Все было бы иначе…

– Не надо, Валечка, успокойся, не терзайся… Я не допущу ничего такого… Мы будем вместе теперь…

– Боже, что ты говоришь, наивный студент? Знаешь ли ты…

– Ну, пожалуйста, не нужно мне ничего объяснять, – сказал с сильным волнением в голосе Александр Анатольевич. – Главное я понял – мы оба не виноваты. Конечно, глупо было верить и доверяться тогда чужим и злым людям. Но мы ведь были почти дети, ты помнишь? Такие обидчивые, неопытные и наивные. И нам нравилось страдать, как в кино. Вот и дострадались…

– Да, Сашечка, да родной мой. Прости все равно. Прости, потому что вот это вот – комната, наша встреча – и это тоже уже не может повториться. Это только сейчас – так звезды случайно сошлись. Ведь ты понимаешь, что я отдала свою судьбу всему этому, Ему… Грех жаловаться, я была всегда довольна своим положением, но теперь… Когда есть снова ты… Все переворачивается с ног на голову. Я поняла, как завязла, как попалась, какой подписала договор с судьбой. Ведь теперь я знаю так много и такого, о чем никто не имеет права даже догадываться, даже думать, представлять. Нет, меня в покое не оставят, случись что. Миленький, это встреча, эта комната – это все что у нас есть, все, что осталось. И скоро этому наступит конец. Почему мы сразу не бросились друг к другу в объятья? Целый час пропал. Скажи?

– Я и сам не понимаю. Мы снова юными сделались какими-то, что-ли, вот и ошибаемся опять, делаем все вопреки здравому смыслу. Наши головы и сердца, как и прежде, такие славные, чистые, наивные, но лишенные какой-то логики и правильности. Но ведь правда, еще не все потеряно?

– Вот что, Сашечка, – сказала Валентина Васильевна, кусая губы и оглядываясь на дверь. – Я не могу иначе… Или сейчас или никогда!

Александр Анатольевич не сразу понял, о чем она.

Гениальное творение и плод научно-практического эксперимента, проводимого профессором Пеньковым, появлялось на свет где-то на кухне Кунцевской дачи. Аркадий Георгиевич вместе с Хрущевым отправились в пищеблок и там опытным работникам были даны необходимые инструкции для воплощения идеи, заданы требуемые параметры и прочие рекомендации. Появление на свет архиважного оперативного инструмента требовало времени – тех двадцати-тридцати минут, необходимых для варки макаронных изделий, согласно одному из рецептов «Книги о вкусной и здоровой пище» – той самой, что оснащена знаменитой цитатой Сталина о зажиточности нашего народа. Сам Орлов, комендант дачи, был назначен следить за точностью исполнения задания партии. Он по привычке не задавал вопросов, но что варилось в его собственной голове, глядя на все это – останется загадкой для истории. Хрущев, сопровождавший профессора, кой-чего перехватил на кухне, ибо почувствовал голод (а также жажду), а Аркадий Георгиевич активно и ревниво вмешивался в процесс варки макарон по его, заранее спланированной технологии. Так что Орлову и делать было нечего.

– Выбирайте, товарищи, каки-то таки самые длинные макронные элементы. Температура воды должна быть кака-то така подходящая – сто градусов. Иначе кипения не бываат при более низких температурах. Только одна кака-то сторона макаронной канюли должна быть подвержена температурно-жидкостной обработке – либо левая, либо правая, не важно. Друга кака-то часть остается вне сосуда. Нужно каку-то изоляцию этой части произвести, прикрыть чем-либо, а то бываат и пар тоже размягчаат твердые ткани. Хорошо закрываат от пара, к примеру, кака-та така ткань. Хотя бы каку-то тряпочку можно было б использовать или полотенце.

– Не волнуйтесь, товарищ профессор, все будет как в часовой мастерской, – успокаивал взволнованного и красного от напряжения Пенькова невозмутимый комендант.

В течение этого времени по предложению Берии остальные члены комиссии решили подкрепить усталые нервные и прочие клетки, используя имеющиеся в наличии давно уже остывшие продукты питания и те, что изначально являлись холодными закусками. Логично было компенсировать прием холодной пищи горячительными напитками, что и было сделано. Вяло общались и периодически посматривали на спящего Генералиссимуса. Ничего хорошего не намечалось, мозговое вещество хоть и, слава богу, медленно, но все же стремилось оторваться и нарушить целостность гениального мозга, пока лишь каким-то чудом удерживаясь на усах. Видимо мудрые мысли, а также обязанность перед партией и народом, не давали этому случиться.

– Я вот думаю, товарищи, – стал размышлять Булганин, закусывая выпитую до дна рюмку крепкой наливки бутербродом с черной икрой. Он стряхнул мизинчиком крошки с маленькой бородки, сделал глотательное движение так, что голова проделала некое вспомогательное движение и продолжил. – Я думаю, сейчас, понятно, мы не имеем права информировать трудящихся об этих вот событиях, о проводимой в данный момент совместной, так сказать, операции партии и науки по спасению нашего общего будущего, ибо оно во многом зависит от знаний и опыта нашего Великого Вождя и требует немалых сил, чтобы поддерживать его мудрый разум. Но вот пройдут десятилетия. Сознание людей достигнет наивысшей точки развития, останутся в прошлом жалкие останки вражеской нечисти. И тогда, кто знает, появится возможность рассказать народу, какие сложные, почти боевые задачи приходилось решать нам с вами в это, казалось бы мирное время, чтобы люди узнали правду о нелегких сражениях на наших собраниях, в закрытых кабинетах, даже в таких вот местах, как эта столовая или кухня, куда отправились наши товарищи. Ведь не только шашки и пулеметы – настоящая борьба, но и преодоление таких вот неожиданных для партии препятствий, барьеров и прочих критических ситуаций, кои встают у нас на пути к коммунизму. А то иные смотрят на наши портреты и думают, что вот сидят они там, языками чешут да челюстями работают, пьют коньяк да бутерброды с икрой кушают, а люди, мол, трудятся на стройках и спускаются в шахты. Нет, у нас тут посложнее руда добывается. Одна ответственность перед народом чего стоит. Вот и теперь – нам снова не до сна. Ищем путь, так сказать, выход на свет. А они там спят, думают все спокойно, все гладко.

– Ты, товарищ Булганин, бутерброд с икрой скюшал?

– Так точно, товарищ Берия.

– А свэт в конце тоннеля ты что, уже увыдел? Опьтымист тоже нашелся. Гаварышь, как будто товарищ Сталин тэбе уже спасыбо успэл сказать.

– Но я не сомневаюсь, что решение найдется. Партия всегда находила выход из…

– Партией руководыт Сталин. А сейчас он нэмножко устал. Нанимаешь разницу? Он бы тебе подсказал, что нужно сдэлать.

– Понял, товарищ Берия. Я ведь просто хотел сказать, что наша задача – достойно выйти из этой, казалось бы…

– Падажди выходыть, вон они уже входят…

Да, это были Пеньков с Хрущевым. На металлическом продолговатом блюде, который торжественно внес в столовую Аркадий Георгиевич, нечто белело. Никита Сергеевич сразу же проследовал на свое место. Лицо его было красным, глаза виновато блестели, но на него никто не взглянул. Пеньков поставил посудину на стол, оглядел с гордой улыбкой плоды своей идеи и осторожно взялся за твердую часть одного из лежащих предметов – ту что была изолирована от воздействия кипящей воды. Система эта напоминала нечто вроде хлыста что ли, и Аркадий Георгиевич продемонстрировал всем присутствующим, насколько подвижна и податлива сваренная половина и тверда остальная часть, играющая во время демонстрации как бы роль ручки или палочки. Так что макарониной можно было поболтать, как плеточкой или флажком, держа за твердую и шероховатую половину. Именно это свойство как раз не имело столь ценного и решающего значения в данном конкретном случае, а было важно лишь для того, чтобы все убедились в многообразии качеств и возможностях вновьиспеченного (скорее вновь-сваренного) неизвестного доселе мировой медицинской науке и не имеющего аналогов оперативного инструмента. Профессор продемонстрировал, наконец, и то, как инструмент можно держать во рту – как папиросу или даже трубку – такую, как у Сталина.

А это было важно для предупреждения непредвиденного осложнения – например вылета, подобного тому, что уже все имели возможность наблюдать, а некоторые даже почувствовать на себе. Держа инструмент в зубах, Пеньков даже руки отпустил и развел их в стороны. Макаронина осталась торчать изо рта профессора благодаря надежному сцеплению и твердости, а мягкая ее половина, чуть покачавшись как маятник, замерла, повиснув под углом 90 градусов. Впрочем, делать все это приходилось весьма осторожно, ибо зубы могли обломать кончик. Был риск также для самих зубов выполняющего манипуляцию. Но в данном случае эта маленькая проблема выходила за рамки государственных интересов и значения всей этой идеи. Экспериментатор также слегка потянул макаронину от себя, вернув руку на место, – зубы и твердость профессорских губ ее не отпустили. Вроде бы настал момент… Нет, пока что не решились подходить к Сталину. На сей раз в целях перестраховки Аркадий Георгиевич стоял рядом с сидящим Анастасом Микояном, который весь напрягся, пытаясь найти позу, похожую на сталинскую. Глаза его, правда, не стояли на месте, а, как черные тараканы, носились по орбитам, еле успевая друг за другом – то содружественно, то врозь. Волосы в ноздрях шевелились, хотя пока еще никаких трубочек с потоками воздуха под носом не было. Что еще могло омрачить ход эксперимента? Казалось бы все предусмотрено, и ничего не должно было случиться. Однако случилось. Слава Богу, в соседних помещениях не оказалось животных собачьей породы, иначе вся свора, минуя охрану, прибежала бы сюда в столовую на свист, который раздался из макаронины, как только Аркадий Георгиевич начал опробовать инструмент. Берия, стоявший рядом с радиолой, механически схватил какую-то иностранную пластинку, мысленно желая ее запустить в профессора, но вместо этого стал обмахиваться ею, ибо покрылся весь мокрой испариной. От страха и неожиданности, Аркадий Георгиевич откусил-таки твердый кусочек макаронины и потерял ту самую хваленую надежную связь с остальною ее частью. Поврежденный инструмент тотчас упал под край стола на колени Микояну, а может чуть выше – на полурасстегнутую ширинку его штанов.

– Гдэ этот молодой врач? – взмолился Берия. – От нэмца и то больше было бы толку, цесное слово. Хватыт уже, мое тэрпение кончается. Ви что, нэ видите, прафэссор? Врэмя не стоит на мэсте. Это вам не вода в лэсном пруду. Оно бежит, как горный ручей – все врэмя только впэред. Скоро вэсь мозг товарища Сталина прольется нарюжу, словно дарагое вино из прабытой вражеской пулей бочки; словно бэсценный коньяк из открытой бутилка, пэревернутый каким-то нэрадивым шутником.

– Нет, нет, товарищи! Не нужно никого. Сейчас, сейчас. Теперь уж точно. Все будет. Это, знаете ли, исключение имело место, случайность кака-то, редкая причем. Хотя такого как правило не бываат, но, оказываатся, иной раз и бываат все-таки. Поэтому у нас заказан кака-то така дополнительная пара двухконсистентных макароноподобных канюль. Ведь этого ж не бываат, что такое вот раз и снова повторяятся. Попытаамся использовать альтернативу. А у нас, оказываатся, как я уже сказал, есть кака-то целая пара в запасе.

По крайней мере одна из двух оставшихся макаронин оказалась весьма неважной, ибо когда Аркадий Георгиевич проверил подвижность вареной половины и помахал ею в воздухе, она тотчас оторвалась от твердой своей части и отлетела, приземлившись на другое, тоже покрытое белесоватой щетиной, ухо Никиты Сергеевича (приушилась?). Прежде чем Берия что-либо успел сказать или, например, подпрыгнуть, в дрожащих руках профессора Пенькова оказалась третья – последняя макаронина. Он тотчас, не теряя ни секунды, подул в ее твердый конец и с облегчением констатировал, что никакого свиста не возникло в воздухе. Берия остановился, ничего не сказал и не принял никаких действий, только тяжело вздохнул и занялся стеклами своих очков-пенсне.

– Ну вот, товарищи, я ведь говорил, что бываат посвистываат, а бываат не посвистываат, всяко бываат. А еще бываат ломаатся и отрываатся – это тоже бываат. А бываат и не бываат таких проблем.

Мысленно перекрестившись широким крестом, Аркадий Георгиевич шагнул навстречу двум судьбам-сестрам – своей собственной и судьбе всей страны. Он не слишком верил в успех операции, поэтому в его голове родился тайный план – вариант Б в случае неудачи. Для этого он незаметно провел еще один опыт и убедился что через макаронину воздух можно не только выдувать, но и втягивать внутрь. И не только воздух. Главное – сделать это незаметно.

Оставив Александра Анатольевича, Валентина Васильевна не сразу пошла по коридору, а остановилась, чуть отойдя от двери. Она прижалась спиной к стене, закрыла глаза и сильно сжала ладонями лицо. Ее губы шептали:

– Мне повезет, обязательно повезет. Все получится. Господи, спасибо тебе за то, что послал мне Сашечку, именно сейчас. Каюсь во всех своих грехах, но только прошу – сделай мне это. Пусть засекретят, пусть отошлют хоть за Урал, имя поменяют, паспорт, но только оставь мне от него, от Сашечки, хотя бы это. И пусть будет рядом со мной его клеточка, его частичка – ничего больше мне и не надо будет. Он там ждет, бедненький, на что-то надеется. Нет, все, на большее нет надежды. Уйду, притворюсь больной. А, Саша ничего – переживет, может быть и поймет. Господи, и написать-то ему нельзя…

Александр Анатольевич и радовался случившемуся, и сомневался в своем счастье. Причин для сомнений было предостаточно. Его Валечка – некогда утерянная и вновь обретенная – находится в каком-то непонятном для него, простого советского человека, мире, окутанная паутиной неизвестных и недоступных для его понимания законов и правил. Что происходит, о каких договорах с властью, обязательствах и прочем она пыталась ему объяснить? Все это смутно перемещалось в его воспаленной событиями этой ночи голове, то приобретая безграничные угрожающие формы, то теряя вообще какие-либо очертания. Есть ли возможность у маленького человека в такой ситуации не только требовать для себя счастья, но и вообще что либо произносить вслух или даже шепотом, тем более влиять на события, иметь право отстаивать чью-то судьбу. Он взглянул на портрет Сталина и еще больше ощутил свое бессилие. Отсюда его могут вышвырнуть обратно домой – это в лучшем случае. И попробуй только вернись, чтобы вновь найти и увидеть снова свою Валечку. Это не завод, где можно у проходной каждый день поджидать любимую после смены, беседуя о том о сем с вахтером. Только бы вернулась. Но надо же о чем-то договориться, особенно теперь, после того, что с ними произошло. Как быть дальше? Где можно ее видеть в другом месте, подальше от всего этого? Но время шло, а Валя почему-то не возвращалась. Если решиться и пойти ее искать по всему дому, можно ведь и в шпионы угодить, и тогда – никаких надежд. Придется покорно ждать, что произойдет дальше и в крайнем случае пытаться делать глупое и невинное лицо. А что с профессором? Зачем он там им нужен? Почему не везут в больницу, если что… Господи, да что же это происходит? Нет, все так просто не закончится.

Про себя перекрестились, а заодно перезвездились и все остальные находившиеся в столовой члены партийной элиты, наблюдавшие, как профессор Пеньков стоял в полусогнутом состоянии с полусваренной макарониной во рту перед Вождем и Отцом всех народов. Сталин по-прежнему спал, сидя за столом, чуть согнув голову, посапывая через открытый рот, в который вот-вот норовила упасть капля его собственного мозгового вещества, свисавшая с усов. Другой, гибкий конец белой макаронной трубочки Аркадий Георгиевич профессионально подвел под каплю и, решившись окончательно, сделал осторожный выдох. Произошло некое движение капли, шевеление усов и неожиданно вздрогнуло и напряглось лицо вождя – возможно от щекотливого воздействие воздушной массы, как если бы спящему человеку сунули в нос травинку или соломинку. Пеньков, не выпуская макаронины изо рта, в страхе отпрянул. К счастью, глаза Сталина все еще были закрыты, однако плечи начали как будто приподниматься, а голова откидываться назад. Он весь будто привстал, набирая в легкие воздух через открытый рот, а на лице появилась гримаса – все признаки того, что Иосиф Виссарионович приготовился чихнуть во сне. Всем было понятно, что если это случится, то сон наверняка прервется. Так что у Аркадия Георгиевича не осталось возможности перейти от плана А к своему тайному плану Б. А он как раз собирался его осуществить, уже не веря в возможность ретрограции мозга. Теперь же в течение одной секунды ему предстояло вылететь из столовой со скоростью фотонной ракеты, о которых в те времена, возможно, еще не имелось никаких особых сведений. Однако профессор вылетел из столовой именно так. Там, в коридоре его еще некоторое время успокаивали, давали выпить коньяку, чтобы снять крупную дрожь. Аркадий Георгиевич выпил коньяк как коктейль – через макаронную трубочку, которую все еще держал во рту, пока, наконец, более менее не успокоился от действия коньячного напитка.

В момент вылета из столовой светила науки с макарониной во рту совершил полет со своего места также Никита Сергеевич Хрущев и вовремя оказался на ковре в позе танцора, скрестив руки на украшенной красными петушками груди и наивно приготовившись к гопаку. Остальные все сидели на своих местах, кроме Берии, которому ничего другого не оставалось, как пристроиться к радиоле, включить ее и быстренько поставить ту самую иностранную пластинку, которая в какой-то критический момент едва не слетела с его рук, а до последнего момента исполняла роль веера.

Сталин действительно крепко чихнул. Перед этим, не поднимая век, он совершенно невозмутимо и спокойно достал из кармана полувоенных штанов белый носовой платочек, выстиранный Матреной Петровной и аккуратно отглаженный Валентиной Васильевной, – чихнул и высморкался в него, тотчас вытерев тщательно свои усы. Он также невозмутимо и не глядя сложил его аккуратно и отправил обратно в карман. Только после этого он, наконец, медленно открыл глаза и в первую очередь взялся за остывшую трубку, которая попала в поле зрения. Одновременно с пробуждением Иосифа Виссарионовича на всю столовую вдруг загремела знаменитая предтеча рок-н-рольной эпохи – пьеса Глена Миллера из кинофильма «Серенада солнечной долины». Деваться было некуда. Хрущев, обреченно вздохнув, задрыгал ногами и руками. Сталин сделал несколько хлопков в такт. Все остальные тоже с облегчением вздохнули, стали смеяться и хлопать под музыку и почти эротические телодвижения Мыкиты.

Эпилог

Валентина Васильевна как в воду глядела. В марте 53-го все случилось. Видимо мозговое вещество Великого Вождя все-таки не перенесло избытка знаний, мудрости и великих идей.

Почти сразу разогнали весь персонал Кунцевской дачи. Кого-то, правда, посадили и даже расстреляли. Иные сами на себя руки наложили.

Беременную Валентину Васильевну пощадили, но, увезя в неизвестном направлении, запрятали от всех. Ходили слухи, что отец ребенка – Сталин. Валентина Васильевна не имела права ни подтверждать, ни опровергать ни этих, ни других слухов и даже потом – всю свою оставшуюся жизнь – давать каких-либо интервью. Но весной 53-го ей было все равно. Ее оставили в покое, и она ждала ребенка. В том же году она родила – появилась на свет очаровательная девочка. Никто не знает ее имени, но скорее всего ее назвали – Александра.

Алмазов Александр Анатольевич попытался разыскать свою Валечку, но вскоре оставил все попытки, снова уйдя с головой в работу.

На карьеру Аркадия Георгиевича вышеуказанный эпизод не повлиял никаким образом. Но он в своей жизни в конце концов все же стал академиком – сам всего добился. Да, кстати, вскоре после описанных событий в его кабинете появился портрет Маленкова.

Октябрь-ноябрь 2007 года

Записки дяди Феди о любви, полете на Луну и светлом будущем

Предистория (от Павлика)

Кто у нас еще не знает, что такое ЭВМ? Да все знают. В ближайшем будущем такая техника будет красоваться, как полированная мебель, не только в институтах, но и буквально в каждом СПТУ, техникуме, даже в сельсоветах и школах. Уже тогда, во времена хрущевской оттепели, мы – дети и взрослые – про такие аппараты читали вовсю в научно-популярных и даже детских журналах. Знали и как они выглядят – по картинкам, конечно. Это такие огромные железные ящики, выплевывающие потоки бумажной ленты с ответами на вопросы жадных до знаний ученых, которые на рисунках всегда были очкариками и в белых халатах. Пока же, в ожидании грядущего прогресса приходилось довольствоваться простым пластмассовым ящиком – куда уж ему до ЭВМ, но все же… С ним просыпались и ложились спать каждый день, ему иной раз подпевали, даже приплясывали, ну и учились, получали необходимую информацию. Ему доверяли, его любили, с ним ругались. А телевизоры в то время были еще далеко не у всех, особенно в сельской местности.

В тот весенний день все радиоящики нашей Родины вдруг как-то странно и подозрительно замолчали. Народ насторожился. Стали ждать, волноваться. Наконец паузу завершило то, чего, впрочем, все ожидали. На кухнях и в прочих помещениях пятнадцати братских республик зазвучали электронные позывные «Широка страна моя родная» – фрагмент знаменитой песни Исаака Дунаевского из кинофильма «Цирк». Все до одного жители самой широкой страны мира еще больше затаили дыхание и стали ждать, когда же раздастся знакомый громогласный голос, напоминающий многим о событиях пережитой войны, ну а последнее время сообщавший народу о первых космических достижениях нашей державы. Нет, это были пока еще пулусенсации – крошечные спутники, а не приличные ракеты; собаки, а не настоящие космонавты. Так что же сейчас будет передано народу? Может трех собак запустили за раз или целую свору? А если вдруг, не дай бог, атомная война? Но нет – торжественный оптимизм чувствовался с первых же фраз: «Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Сегодня…» Слава богу – космос. Да, но теперь-то, глядите, уже действительно сенсация и победа заодно. Первый из землян – наш! Советский человек! Оторвался-таки от голубого магнитного шарика, к которому все мы остальные прилипли своими лапками, точно мухи. Держись Америка, накось, выкуси!

Вот и дожили. Теперь можно сказать, что будущее уже не за горами, а тут где-то рядом – вон там за коровником маячит и светится чем-то белым, ровным, чистым и зеркальным, с антеннами и вышками. Стоят-сверкают фантастической красоты серебристые здания городов будущего. Крутятся-вертятся гигантские локаторы, прожектора освещают направленные в сторону неба разного калибра остроконечные башни белых космических кораблей – все это мы как будто уже можем разглядеть. Да, уже, считай, меньше сорока лет осталось до этой самой манящей даты – условной границы нами предполагаемого будущего. Наступит 2000-й год и тогда – все… Господи, голова кружится. Никак в ней укладывается, как это будет выглядеть, как изменится человечество, каких колоссальных успехов добьется. Вот поэтому особое волнение и вызывало освоение космоса – первые успехи того времени, признаки грядущей чудесной эпохи. Совсем уже не за горами полеты советских космонавтов на Луну, Марс, Венеру. Откроются тайны этих миров, чудеса и красоты их природы. А когда-нибудь, кто знает, мы станем свидетелями встречи с разумными существами иных цивилизаций – объятия, обмен опытом, технологиями. На всей планете восцарится справедливое общество равных, духовно развитых людей, изобилие благ и… да что там гадать. Всего не представишь.

Короче, коммунистическое будущее, светлое и прекрасное, замаячило в поле зрения, словно окошко сортира во дворе жителя нашей деревни – дяди Феди, где любил проводить он лучшие минуты своей однообразной деревенской жизни, вооружившись трофейным немецким фонариком, журналом «Техника молодежи», научно-популярной книгой из серии «Эврика» или какой-нибудь фантастической литературой из районной библиотеки. Домишко его возвышался на пригорке, в стороне от других домов. Вот оно и светилось в темноте тусклой звездочкой – окошко его сортира. Пищеварительная система, видно, так привыкла работать – частенько после заката солнца.

Дядя Федя хотя иной раз напивался слегка и грязный ходил, небритый, все ж в нормальном полутрезвом виде был человеком неординарным, нетипичным для деревни и несколько странным, но в общем замечательным даже и отзывчивым. Чудаки такие иногда встречаются не только в городах. А вообще он был и городским и деревенским одновременно, и говорил как-то – то иной раз грамотно, вспоминая, видимо, что он все-таки бывший учитель, выходец из города, то забывая, и опять как все – по-деревенски, даже с матерыми словами, случалось. Но не при детях, конечно же. А дети-то его как раз очень любили, да и соседи все же уважали. Трезвым его, правда, никто не видел, трудно сказать, какой он в этом состоянии, но и совсем вдрызг пьяным его лишний раз никто не встречал. Существовала запретная черта, которую Федор старался не переступать. Такие состояния «на грани» вызывали в его мозгу, травмированном взрывом немецкой гранаты, странные приступы, которых он сильно боялся. И пойти еще дальше этой черты никто, пожалуй, не мог бы его уговорить. К счастью таких вот настырных друганов типа «ты меня уважаешь» в друзьях у него не водилось.

Так вот, нормальное полутрезвое его пребывание в нашем мире – это было, кроме всего хорошего прочего, и постоянное глубокое ощущение и ожидание будущей светлой жизни, мысли и мечты о грядущем, картину которого дядя Федя четкое представлял и даже видел внутренним своим пророческим зрением, о чем он охотно делился с нами – тихими деревенскими ребятами. Его страсть, накаляемая планами партии о построении коммунизма и успехами советской космонавтики, заражала, приставая к нам так же молниеносно, как передаются и распространяются в детских садах заразные инфекции. Меня дядя Федя из всех выделял особо, видимо из-за того, что, слушая его рассказы о том, как, например, роботы и кибернетические приборы будут осуществлять посев пшеницы и собирать урожай где-нибудь в 2000 году, мой рот раскрывался более широко, чем у других пацанов, а сопли забывали всасываться обратно в нос и проглатываться, как это было заведено у других ребят, а иногда и у взрослых.

После запуска в космос Гагарина дядя Федя стал более серьезным и задумчивым. Зрачки его как-то рассеянно и презрительно оглядывали наш несовершенный мир. Будто бы и в глаза он перестал смотреть, и взгляд его скользил мимо, даже когда с ним заговаривали соседи. Был он, кстати, вдовец, жил на маленькую пенсию, но ему хватало. Питался чем бог послал, но не голодал вроде. В сельмаге все же появлялся иногда со своей старой клеенчатой сумкой. Покупал хлеб, огуречный рассол, иной раз подушечки и пионерские конфеты брал, чай, сахар и, конечно, то маленькую, то большую уносил с собой в кармане, а иногда для разнообразия бутылку красненького крепленого. Потом еще на крылечке магазина сидел, курил, разговаривал со старухами. Но с ними, конечно, не о космосе, и не о будущем.

Когда-то дядя Федя работал учителем музыки в школе, был гоним за то, что пьяненьким приходил с баяном на уроки и иногда, к великому восхищению школьников, засыпал, сидя с инструментом на стуле. Но за неимением другого, вызывался вновь и вновь на школьные уроки, оживлял концерты и утренники. Все же один из последних майских дней незадолго до школьных каникул стал его последним рабочим днем. С тех пор прошло уже несколько лет. Со старым черным футляром Федора Тимофеича, как его называли когда-то в школе, все реже и реже где-либо можно было увидеть. Как-то неожиданно появились иные страсти и увлечения.

Музыкальное образование дядя Федя недополучил в областном центре в городском музыкальном училище. Доучиться помешала сумасшедшая любовь, позже женитьба, нужда, одна война, потом другая. Молодая красавица-бухгалтерша провожала на Карельский перешеек новоиспеченного мужа будучи на третьем месяце своей первой и единственной беременности. Демобилизовался дядя Федя как раз к рождению дочери, успел-таки ощутить все прелести отцовства с того самого первого момента, когда оно начинается – с торжественной передачи в мужские руки завернутого в серое одеяло нового члена семьи прямо у дверей больницы. И вот опять война, тяжелая, страшная, затянувшаяся на годы. Но дело шло к победе, и казалось, что все, ничего больше уж серьезного не могло случиться с нашим героем. Однако случилось. Сильная контузия не дала пройти весь этот путь до конца. Ранение было серьезным, требовало длительного пребывания в госпитале в тылу. Смерть отступила, но последствия контузии остались навсегда, проявляясь иной раз сильными головными болями и головокружением, а последнее время чаще какими-то странными припадками во сне. Об этом когда-то могла бы рассказать наблюдавшая ночные вздрагивания дяди Феди и бессознательные его крики со стонами покойная супруга. А теперь уж и некому больше.

Послевоенные годы, нужда и невозможность уладить дела с жильем в городе, заставили сделаться счастливую семью деревенскими жителями и привели сюда, на это место. Немало лет прошло и с тех пор, когда супруга Федора как-то быстро и неожиданно скончалась. Просто сердце вдруг остановилось. Осталась в семье за хозяйку дочь-старшеклассница. А теперь и ее рядом не было. Уже не один год где-то за тридевять земель, но в пределах Советского Союза, жила она со своим сыном – темнокожим трехлетним пацаном по имени Глеб. Дочери Светлане дядя Федя нет-нет, да и посылал переводом от трех до пяти рублей на жизнь, учебу и воспитание внука. Кажется видели – один раз послал десятку, а ведь это по-старому сто рублей – большие деньги.

Из какой страны был зять, дядя Федя толком сказать не смог бы, спроси его кто-нибудь. Да и не было зятя давно уже в нашей стране. Впрочем и свадьбы никогда тоже не было. В паспорте Светланы отсутствовала известная отметка. Зять – это было условное имя, а настоящего дядя Федя не помнил. Светка с дитем в деревне не появлялась и вроде никому о последствиях экзотической связи не рассказывала. Про зятя Федор Тимофеевич заикался лишь вскользь. Однако все обо всем знали (откуда?), но деликатно помалкивали в присутствии Федора, не задавая провокационных вопросов.

Раз в году дядя Федя доставал из сундука свой довоенный двубортный костюм «Бостон» и, облачившись в этот навсегда измятый грубым деревянным сундуком антиквариат, отправлялся по железной дороге в путешествие к дочке и внуку, предварительно купив два кулька пионерских конфет и подушечек. С собой у него всегда был ранее принадлежавший теще, тоже ныне покойной, фанерный чемодан, обшитый ею серым сукном когда-то еще до войны.

С наступлением первых теплых и светлых дней, дядя Федя всегда любил греться на солнышке и общаться с людьми, устроившись на бревнах, сваленных у дороги недалеко от его дома. Его появление было одним из первых признаков грядущего потепления после холодной и нудной зимы. Сидел, покуривал «Север», изредка поплевывая слюнявыми комочками бумажной гильзы. Подошла соседка – бабка Калачиха – и первой узнала, что дядя Федя планирует очередную поездку к дочери. Поболтав со старухой о том о сем, он между прочим сообщил ей и день возвращения, что мол не позже Иванова дня вернется из поездки. По приезде же обещал Калачихе починить собачью конуру, а ее зятю, проживающему в соседней деревне – разбитую по пьяне гармонь. Мальчишки, как всегда, носились тут же рядом, кто с мячом, кто с буксовкой.

В 2000 году таких игрушек, наверно, уже не будет даже в музеях. Делалась она обычно из ненужной, большой и увесистой, тракторной шестеренки с зубцами и толстого металлического полутораметрового прута, один конец которого закреплялся в отверстии будущего колеса буксовки, а край другого превращался с помощью кувалды и тисков в ручку, вроде той что крутят шарманку или поднимают ведра со дна глубокого колодца. С буксовкой преодолевали различные препятствия – ручьи, овраги и грязные лужи. Такие удивительные игрушки делал ребятам и дядя Федя, благо развалившейся сельскохозяйственной техники вокруг было хоть пруд пруди. Несколько ребят, за зиму подросших, почувствовали тоже естественную потребность заиметь подобный вездеход. Нужна была помощь взрослых, а для осуществления мечты бывший учитель музыки был, как никто другой, самым перспективным объектом переговоров. Договор был сделан. Слово за слово, смена темы разговора, и опять рассказы об успехах космонавтики, прогнозы будущих космических экспериментов, болезненная тема «Есть ли жизнь на Марсе». С удивительными подробностями дядя Федя вдруг взялся пересказывать нам «Аэлиту». Книжки такой в библиотеке мы не видели. Периодически учитель доставал из кармана широких, наверно как у Маяковского, штанин бутылку московской и перед тем как сделать глоток, предупреждал нас:

– Вы меня, ребята, на пример не берите. Я и матерщинник, и выпить вот люблю. Война, знаете, продырявила маленько душу. А вам надо учиться и вести трезвый образ жизни ради светлого нашего будущего.

Столь подробный пересказ романа дедушки советской фантастики Алексея Толстого грозил затянуться на недели, но заинтригованные мальчишки, вроде меня, сидели, слушали, не видя перед собой ничего иного, кроме фантастических далей розово-кровавых оттенков непростого и непонятного, опасного, но притягивающего своей загадочностью соседа нашей теплой, уютной и симпатичной планеты. Аэлита снилась по ночам, она была похожа одновременно на Ассоль из Алых парусов и, что не удивительно, на Гуттиэре – подружку Ихтиандра из нового фантастического фильма, затмившего тогда собой прочие со всеми танками и самолетами кинокартины, даже цветные и широкоэкранные. После этого фильма, кстати, началось смутное время у многих поблизости обитавших лягушек. Мальчишки их стали вылавливать и переделывать с помощью пластилинового плавника на Ихтиандров.

Но вот так получилось, что историю Аэлиты до конца дослушать не удалось. Дядя Федя пообещал после возвращения от дочери из-за тридевять земль и буксовок понаделать, и «Аэлиту» дорассказать, ну и то, что бабке-соседке обещал насчет конуры и музыкального инструмента. С неизменным чемоданом, обшитым серым сукном, и в мятом двубортном костюме Федор Тимофеич отправился на полустанок дожидаться поезда. Хорошо, что была весна и в лесу еще не появились грибы, а то обычно машинист с кочегаром, увидев из окна паровоза грибное место у дороги, обязательно останавливали бы машину – бегали б к опушке леса за белыми и подосиновиками. Пассажиры местного поезда, привыкшие к этим дорожным импровизациям, особенно не ворчали, так как к конечной станции наш паровоз как-то умудрялся долететь, хоть и опаздывал на промежуточных остановках. На этот раз черная дымящаяся машина с зеленым шлейфом вагонов вовремя забрала дядю Федю с платформы, ибо до грибного времени было еще далековато. Других отъезжающих не было. И машинист, и кочегар были знакомыми мужиками. Все трое перед стартом спокойно перекурили, хотя в этом месте поезду положено было стоять две минуты.

Первым забеспокоился гармонист – зять соседки-старухи. Приехал, а гармонь-развалюшка в доме у тещи все в том же состоянии – пылилась в темных сенях на лавке. Пришлось и конуру чинить самому. К счастью, выпив стакан бабкиной самогонки, энтузиазм для этой собачьей работы как-то вдруг появился. Так ни с чем и уехал музыкант-самоучка на своей моциклетке, пыля и петляя на прямой дороге. Мальчишки, не получили к началу лета свои буксовки и недослушали до конца историю полета сынов неба на Марс. Стали меж собой и взрослые волноваться и судачить, куда мол Федор вдруг пропал, не случилось ли чего. А Федор Тимофеич не едет ни в июле, ни в августе. Огород его зарос сорняками.

Лишь в начале ненастного сентября, мокрая от дождя и велосипедной езды почтальонша Таня Радчик к середине рабочего дня обнаружила в сумке письмо самой себе, написанное знакомым почерком бывшей подруги и одноклассницы – Светки. Письма этого она почему-то не заметила на почте, когда разбирала конверты и открытки, так и проносила полдня в сумке с пачкой других писем, газет, журналов Работница и Крестьянка, а также грубых пакетов, пахнущих сургучем. В тот же день всю деревню облетела трагическая весть со всеми подробностями. Как выяснилось, дядя Федя еще в начале прошедшего лета загремел в больницу в реанимационное отделение в связи с сильнейшим перепитием и его последствиями, проявившимися, однако, более всего психическими проблемами. Поэтому после интенсивной терапии Федор Тимофеич тотчас был помещен на реабилитацию в психиатрическую клинику. Там он как-то быстро оклемался, но ушел в себя, затих и задумался. Через некоторое время он вдруг попросил тетрадку с карандашом и стал что-то в нее записывать. Не причиняя более хлопот медперсоналу, он вот-вот должен был получить выписку и направиться домой, чтобы продолжать лечение по месту жительства.

Однако помешало полнолуние. Произошло вдруг ухудшение. Дядя Федя неожиданно стал снова буйным и беспокойным. Ночью, при появлении лунного света, пытался оторвать решетки и выбраться из окна, поэтому по решению дежурного врача был привязан ремнями к кровати, где и был найден утром нянечкой без признаков жизни. При вскрытии обнаружилось небольшое кровоизлияние в ткани головного мозга и прочие менее существенные нарушения, которые в сумме своей могли вызвать скоропостижный летальный исход. Светлана благодаря непростой (по четвергам и вторникам) связи с неким партийным чиновником смогла похоронить отца на кладбище поблизости от своего нынешнего места прописки. Обещала приехать, разобраться с домом и со всем остальным, что связывало дядю Федю с этим миром и в частности с проживанием его в нашей деревне.

Следующим летом она приехала, как обещала, и, пройдя пешком от станции 4 километра, внесла в деревню знакомый всем чемодан, обшитый серым сукном. Рядом с ней шагал по тем временам хорошо разодетый кудрявый малыш, отличавшийся от наших ребят необычным кофейно-золотистым цветом кожи. Бабы выглядывали из-за забора с нескрываемым любопытством. Старухи сидели на лавочках и глядели на городских с вытаращенными глазами и открытыми беззубыми ртами. Такого они еще не видали. Светка и рада бы оставить малыша в городе, да не с кем было. И хотелось ребенку дать укрепиться после сырой городской жизни в общежитии здесь на вольном деревенском воздухе, питая парным молоком и свежими яйцами. Теперь было не до предрассудков и пересудов. А, пускай судят, авось попривыкнут. Прожила она в деревне весь свой отпуск ткачихи и студентки-заочницы. Удивлялась самой себе, как она, глупая, сдерживалась и не появлялась в родной деревне уже столько лет. Дом решила не продавать, ведь летом деваться особо было некуда. Решила также вопрос с огородом – соседи обещали помочь. Отца, Федора Тимофеича, поминали всей деревней. Сидели на улице. Пили водку, закусывали, вспоминали добрым словом. Мы, демократически и прогрессивно настроенные ребята, брали кудрявого малыша в свои игры, давая ему, конечно, второстепенные и вспомогательные роли в наших играх, учитывая отнюдь не расовые, а скорее возрастные наши с ним различия.

Этим же летом родители мои собирались возвращаться в подмосковный наш городок, честно отработав послеинститутскую учительскую практику в районной школе, где когда-то закончил свою учительскую деятельность и наш Федор Тимофеевич. В эту школу из деревни ездили каждый день за 6 километров – одни учить, другие учиться. Но вот и наступило оно – последнее лето перед возвращением в город, где я появился на свет студенческим ребенком и прожил несколько первых лет своей жизни. А из этой жизни запомнился только запах вареной картошки и вкус докторской колбасы, а также марширующие солдаты военной части, видневшейся из окна второго этажа общежития, где мы проживали до тех пор пока не приехали 3 года назад сюда в деревню.

Еще почему-то вспоминалось одно интереснейшее место – помойка. Часами я с интересом рассматривал ее сверху из окна общежития, изучая те предметы, которые появлялись ежедневно. Самым значительным и привлекательным предметом этого объекта моего наблюдения в течение многих дней был выброшенный кем-то, заметно облезлый резиновый матросик – игрушка старого образца, может быть довоенного. Наверно, он мог бы издавать какой-нибудь звук, если бы у меня была возможность проверить, помять его резиновое туловище. А может быть его выбросили как раз по той причине, что какой-то озорник выковырял из спины матросика издающую свист металлическую кнопочку. Я на матросика все смотрел и смотрел сверху, и мне ужасно было его жалко, хотелось спасти. Эта игрушка не давала покоя еще долгое время. Да и не так уж много иного осталось в памяти от того серого туманного времени, которого моя жизнь коснулась краешком лишь в самом раннем детстве – эти странные и непонятные, чем-то манящие черно-белые пятидесятые годы. Будто бы на рубеже десятилетий появляются иные краски, воздух становится прозрачней и чище, а жизнь добрей и веселей. Но это действительно отчасти было так – наступил разгар хрущевской оттепели и, кажется, я это каким-то образом ощущал. Многое быстро изменилось и взрослые стали будто бы счастливее.

А однажды я увидел ту антикварную игрушку во сне. Только сон этот неожиданно сменился неким другим состоянием – ни явь, ни сон, а нечто промежуточное. Будто бы из зала кинотеатра перенесло меня по ту сторону экрана в черно-белое кино. Я очутился в зимнем городе этих полустертых в памяти пятидесятых. Время было холодное, сумрачное, ощущался мороз, и я чувствовал в легких холодный воздух. По улицам неслись именно те – смешные старомодные авто – Победы, Москвичи, Зилы, грузовики тех времен и глупого вида троллейбусы. А навстречу мне шел матросик в черной матросской шинели, в черной зимней шапке, в широких, как носили раньше, черных брюках и черных ботиночках. Я узнал его, хотя он был живой, а не резиновый. Меня он, впрочем, не видел и улыбаясь, будто насквозь прошел или вошел в меня. И в этот момент что-то сильно встрепенулось во мне, все исчезло, пропал свет и покрытый инеем город, а я тотчас снова оказался в своей темной комнате с сильным в груди сердцебиением. Ощущения были странными, сильными, необъяснимыми, хотя в сущности ничего не произошло. Чушь какая-то с пирогами, с чего тут сердцу биться? В последствии были и другие подобные приключения, странные полеты во сне, туннели, развилки и неизменное возвращение с ускорением, с шумом в ушах и ветром обратно в себя, в свою постель. Сопровождалось все это страхом и удивлением при пробуждении. Потом снова засыпал. А утром все будто размазывалось, забывалось или воспринималось как странный, но все-таки сон, не более. Об этом я не случайно вспомнил. После контузии чего-то подобного, но еще более сильного, может быть страшного, видимо и старался избегать дядя Федя, боясь напиваться в стельку. Я же был вроде не раненым, здоровым ребенком, хотя… Кажется что-то и со мной приключилось в детстве, может быть даже случайная эпилепсия после удара головой при падении. Что-то смутное вспоминалось. Плачущая мать, люди, позже врач, уколы. Когда я случайно рассказал дяде Феде, что летаю во сне, он как-то странно посмотрел на меня, хотел о чем-то спросить, но вдруг осекся и стал шарить по карманам папиросы и спички, закурил, замолчал, да так и ушел от этой темы. Больше этих вещей мы не касались в своих беседах. Отвлекали что ли более важные события той эпохи – полеты советских космонавтов наяву, а не наши собственные во сне.

Перед отъездом родители мои устроили прощальную посиделку, на которую была приглашена и Светка, дочь Федора Тимофеевича, которая к тому времени еще не уехала из деревни. Поздно вечером, когда уже все расходились, Светлана на мгновение задумалась, прощаясь со мной лично, ударила себя в крутое бедро и сказала, повернувшись к моим родителям:

– Как же я забыла, ведь перед смертью папа передал тетради вашему Павлику. Он ведь был совсем странный тогда, все писал в больнице какие-то трактаты. Просил, чтобы Павлик хранил их у себя. Завтра я занесу… Или может ему не нужно, так пусть выбросит или вернет. Я то сама в них ничего не разобрала.

Тетради, которые я получил на следующий день, были исписаны химическим карандашом мелким и неразборчивым почерком. Хотя что-то было понятно, вникнуть в смысл оказалось сложным делом, и я отложил чтение. Через несколько дней мы должны были переезжать. Только на новом месте, и спустя несколько недель, я наконец с жадностью накинулся на записки. У меня еще не завелись друзья в городе. А мне хотелось с кем-нибудь поделиться или хотя бы намекнуть, что я являюсь хранителем некой тайны. Но и временное одиночество было кстати. Стараясь найти спокойные уголки, где меня никто не мог потревожить, я снова попытался вникнуть в суть того, что было исписано дрожащей рукой Федора Тимофеевича. Примерно так же, как непонятна современному человеку библия на старославянском языке, было сложно разобраться в замусоленной сути описанных дядей Федей событий. Может я и не стал бы этим заниматься, но вдруг из тетради выпал отдельный листок, в заглавии которого я сразу же увидал свое имя. И письмо, и записи я впоследствии перевел на более менее нормальный и понятный язык.

Здравствуй, Паша!

Знаю, ты единственный, кто мне поверит. Тебе одному я могу доверить описание своего путешествия в будущее, в 21 век. Не удивляйся. Я знаю, ты ведь и сам летаешь по ночам, хоть и не пьешь даже пива. Ты может быть осуждаешь мое увлечение спиртным, и ты, конечно, прав в этом. Но позволь мне честно рассказать о том, что произошло, и что я испытал в последнее время. Боюсь за свое здоровье, за последствия пережитого мною. Никто после этого нормально жить уже не сможет. Поэтому пишу, пока есть возможность. А ты храни эти записки. Чуть подрастешь – найдешь, что с этим делать. Но лучше сейчас. Поищи там в Москве кого-нибудь из взрослых, таких как мы с тобой, они поймут, скажут что делать. Прощай. Да, прошу, не пытайся ставить на себе экспериментов, подобных моему. У меня ведь все это связано с контузией, я один такой на всем свете, таким вот макаром переделанный войной, а ты человек здоровый, не нужно тебе этого.

Федор Тимофеевич.

Пробежав глазами по тексту письма, я вспыхнул от волнения и заранее поверил на сто процентов в то, что накарякал дядя Федя, хотя не прочитал до конца еще ни одного предложения. И теперь, ради того, чтоб хотя бы через маленькую щелочку увидеть будущее, узнать, каким будет коммунистический мир 21 века, я готов был с непреодолимой жадностью пытаться разбирать даже берестяные грамоты и египетские папирусы. Мне не терпелось скорее, на всякий случай, раздобыть увеличительное стекло, чтобы почувствовать себя этаким ученым-египтологом и тотчас попытаться вникнуть в смысл того, что дядя Федя описал, слюнявя после каждого своего иероглифа огрызок химического карандаша, не щадя первозданного цвета губ и не жалея привыкшего к иного рода химии языка. Не смотря на то, что понимал я только каждое второе-третье слово, картина произошедшего с бывшим учителем музыки в общем-то без труда дописывалась жадным моим воображением. Признаюсь, что из-за нетерпимой спешки войти в суть дела, начало повествования я очень быстро пролистал, лишь поверхностно вникая в текст, тем более оно касалось достаточно известных фактов жизни дяди Феди, которые я знал, и отчасти мною уже описанных. Единственно, что было важно, это упоминание о послевоенном периоде, когда Федору Тимофеевичу впервые открылась странная и неподдающаяся описанию некая пропасть, на грани которой он оказывался всякий раз при передозировке самогона или какого-либо другого крепкого напитка. Страх перейти черту, ужас возможного полета в неизвестность, в черный непонятный мрак, зашкаливали далеко за пределы данного человеку психического иммунитета. В то же время он испытывал и некоторое непреодолимое желание идти дальше, лишь бы не оставаться на грани разных этих миров. Такие два противоречивых и противоположных друг другу чувства разрывали душу и вызывали страшное в ней смятение, смуту, парализовали все функции сознания и физической активности. Желание крикнуть, встрепенуться, сделать резкое движение, восстановить биение остановившегося сердца, то есть как-то избавиться от тотального паралича и души (от сердца до пят) и тела (от макушки до пальцев ног) не могло никак осуществиться в течение времени, продолжительность которого трудно было определить, пока дядя Федя находился в этом состоянии. Может это был миг, может быть вечность. Вот вкратце то, о чем в начале своего повествования пытался описать дядя Федя. В то же время все эти крайне болезненные ощущения не привели его к полному отказу от спиртного, что было очень и очень странно. Так уж устроен был этот человек.

Начну прямо с того периода, когда дядя Федя гостил в последний раз удочери.

Записки дяди Феди