banner banner banner
Без пути-следа. Роман
Без пути-следа. Роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Без пути-следа. Роман

скачать книгу бесплатно


А Ваня присел к скамейке, усыпанной заиндевелой листвой, и сказал:

– Пап, как будто зима у осени в гостях.

В последнем письме Ваня написал, что они хотели бы пригласить его в гости. Не желаешь ли приехать в Осло, погостить у нас? На Рождество мы уезжаем, в феврале на первом этаже будет ремонт, приезжай в марте, потому что в апреле мы уезжаем в Берлин. Сдержанно, как всегда. Бесстрастно, как расписание электричек. Ничего такого, ни «пожалуйста, приезжай», ни «буду очень ждать»… Дальше так же сдержанно – о том, что расходы они все оплатят, даже могут выслать заранее. Кристоф будет весьма рад и мечтает о дружеских отношениях. И если папа согласен, пусть ответит сразу, чтобы они оформили вызов и вообще… На лето у них есть планы, они на полгода переедут в Берлин – а может быть, останутся и на дольше, а в Берлине у них своего жилья нет, так что лучше бы не откладывать.

В марте! Будто нельзя было раньше написать!

Письмо было почти официальным, казалось, в конце просто забыли поставить печать. Наверное, подверглось тщательной правке со стороны Марины. Впрочем, все Ванины письма, скорей всего, подвергались такой правке. Ее можно понять. Ваня писал по-русски все неуверенней. Постскриптумы выдавали его. Он иногда дописывал постскриптумы к уже исправленным и переписанным письмам, втискивал пару неуклюжих фраз под безупречно правильные предложения. Эти строчки Митя прочитывал в первую очередь. Они были самыми живыми. Но и ранили острее всего остального. Больнее рассказа о поездке с Кристофом в Австралию, про дайвинг среди пестрых рыб. (Теперь, если увидит по телевизору этих карнавальных рыб, на целый день портится настроение.)

Митя водит пальцем по строчкам, будто ища ответного прикосновения. Я познакомился с красивая девушкой, ее звать Джен. Я стал учить немецкому языку. Завтра я пишу тест на математику, я знаю ее плохо… Ваня всегда был честным. В пять лет, когда они жили еще в университетской общаге на Западном, выронил в окно стакан, стакан упал на машину директора студгородка. Никто не видел, но он пошел и повинился. Таким он и остался. Если знает математику плохо, так и пишет: плохо знаю. Наверное, и преподавателю так говорит: плохо знаю ваш предмет, господин учитель.

Митя не мог себе представить, как он приедет к ним, как глянет Марине в глаза. Спустя столько лет. Она, наверное, совсем другая, и увидеть ее – незнакомую женщину, носящую в себе их общее прошлое, – будет странно. И еще там будет Кристоф, что, в принципе, ему простительно: это его дом. Как это вообще возможно – гостить у человека, который увел у тебя жену, сына, прекратил твою жизнь… Ложиться спать в его доме, быть может, напротив их спальни – и прислушиваться всю ночь. Утром встречаться за столом, улыбаться друг другу милыми европейскими улыбками. Интересно, что эти Урсусы едят на завтрак?

Он краснел от мысли, что может согласиться на эту поездку. И знал, еще не дочитав того письма, что согласится, поедет – напишет ответ, и денег попросит выслать, и будет жить сначала ожиданием звонка, нового письма, оформлением документов, загранпаспорта, всякими бумажными казенными хлопотами, потом сборами к сыну, мечтами о том, как он увидит Ваню в шумном хаосе аэропорта – Ваня обязательно приедет в аэропорт…

После того письма он и отправился в ЖЭУ оформлять прописку и менять паспорт.

Когда Митя вернулся, Светлана Ивановна была одна. Комната утонула в сигаретном дыму. Она курила под форточкой, обхватив левой рукой локоть правой.

– Ты так и не куришь? – спросила, не оборачиваясь, и голос ее был совсем уже другим, медленным и холодным.

– Нет. Бросил.

– Молодец.

Она говорила таким голосом, когда хотела показать, что обижена. В детстве он обычно пугался и начинал просить прощения.

– Взяла майку, постираю. Мать его в больницу угодила. Что-то с печенью.

– Да, конечно.

– Я ему Ванюшину одежду отдаю. – И почти шепотом: – Нам одежда все равно не нужна.

– Да, конечно. Как твое лото?

Но лото не занимало ее.

– Гори оно синим пламенем, это лото, – обронила она. – Больше не играю.

Стало быть, проиграла, понял Митя. Судя по второй реплике, билетов покупала много и на последние. Все эти годы она играет в «Русское лото». У нее есть специальная коробка из-под ксерокса, набитая билетиками, – целая коробка билетиков. И играть она никогда не бросит. Однажды в девяносто пятом на Восьмое марта вот так, обидевшись на удачу, не купила билета и до сих пор жалеет. Как раз тогда, мол, и подошла ее очередь на счастье – да черт попутал. Пропустила. Теперь становись заново.

Она докурила, но, чтобы не оборачиваться, прикурила вторую. Она вообще-то обещала ему не курить по две сразу. Митя сел на табурет. Чемодан был убран, махровая простыня на раскладушке разглажена – никаких следов. Митя пожалел, что приехал к ней на ночевку. Идея была в том, чтобы встать с утра пораньше и идти в районную ПВС. Очередь туда занимают так же, как в ЖЭУ, часов с пяти. Пришлось бы тащиться через весь город, но к столь раннему часу ни за что не успеть. И он решил заночевать у матери.

Ее голос стал, как река подо льдом:

– Как он там? – Митя попытался отмолчаться. – Звонит? Пишет? – Он жалел, что приехал. – Прошлую ночь всю проплакала. Приснился мне. В красивом костюме, в каком-то большом помещении… Взрослый такой, волосы на пробор. – Митя поднялся и потянул с вешалки пальто. – Вокруг много людей, цветы. Почему-то цветы прямо под ногами, по всему полу разбросаны. И я, дура, нет чтобы к нему бежать – наклонилась их поднять, собрала охапку, поднялась, а он исчез. Я выронила… бегала по каким-то комнатам, кричала, звала… Если бы ты тогда, хотя бы тогда, один раз меня послушал, Ванечка был бы сейчас с нами, а не с ней. Если бы послушал!

Митя молча вышел.

На улице под ногами хрустнул иней, он постоял немного, выбирая, к какой остановке идти, и прямо по газону, по белой хрусткой траве, отправился в сторону торгового центра. По телу расползлась усталость. Забыть бы все и никуда больше не ходить. Если бы не Ванино письмо, не эта жар-птица, порхнувшая из конверта, Митя, скорее всего, просто пожал бы плечами и жил себе дальше. Мало ли какие законы сочинят шальные думские люди! Не упекут же в Сибирь. И в Грузию не вышлют. В Грузию-то не вышлют…

В этом месте Митя крепко задумывался. Весь он будто завязывался каменным узлом, теряя связь с происходящим и наглухо захлопываясь в самом себе, переходя в автономный режим и в самом себе находя все необходимое для жизни. Главное, там было припасено вдоволь воспоминаний, которые никогда не лишат гражданства, не отнимут права проживать в своих заоблачных республиках. Странная вещь: чем сложнее заворачивалось с его паспортом, тем ярче вспыхивали детские воспоминания, давным-давно, казалось, выгоревшие и остывшие в нем. Они уводили его туда, куда он не собирался больше возвращаться, и оставляли там в полнейшей растерянности. Много раз стоял он у запертой, запретной двери. За ней кипел праздник. Стоял, прислушивался к неясным голосам – ему бы туда. Детство говорило с ним через дверь, но было плохо слышно, а самое досадное – совершенно невозможно догадаться, о чем может идти речь. Не о паспорте же! Он закрывал глаза. Ну, что там, что? Пахло миндалем, что растет в военном городке за школой, летучие мыши метались над двором, будто кто-то безжалостно взбалтывал их в огромном невидимом ведре…

…до сих пор он умел совладать с разыгравшейся ностальгией. «Зачем нам в эти кружевные дебри, дружище?» – говорил он, стараясь возбудить в себе мужественность и инстинктивно напрягая бицепсы, будто кто-то собирался их пощупать. Но сегодня, когда все всколыхнулось из-за косоглазого Сашки, так жестоко напомнившего ему Ваню бусинками позвонков и острыми лопатками, Митя не стал отпугивать ностальгию мужественными мыслями и вдруг с удивлением обнаружил себя по ту сторону волшебной двери. Детство и не думало запираться от него. Он почувствовал какое-то новое родство с сыном, и с Сашкой, и с каждым из ведомых за руку, орудующих совками в песочницах, спорящих о драконах и умеющих верить взахлеб. Бесполезная взрослость – осмысленность, оплаченная утратой искренности, – осыпалась с него, как высохший песок. Трое мальчишек: Сашка, Ванька и он, мальчишка Митька, с веснушками и такими же острыми выпирающими лопатками, стояли рядом за запретной дверью, переговариваясь о чем-то своем.

И Митя понял, что они, эти хрупкие существа ростом метр с кепкой, – самое важное, что есть у мира, подлинная соль земли, и все самое значительное происходит именно с ними. Как бы ни сложилось потом, кто бы кем ни стал: рохлей или мачо, подлецом или хорошим человеком, – не важно. Совсем не важно, что из этого получится, – и только то, что отражается в их распахнутых глазах, падает дождинкой в их сердца, переливается и сияет в их мыслях, – только это имеет смысл. Все там, а то, что потом, – лишь затихающие отголоски…

…издалека слышался бабушкин голос. Она говорила через всю квартиру и немного возвышала голос, отчего он делался тоньше обычного. Митя жадно прислушивался, ожидая, пока голос отольется в слова, и надеясь, что на этот раз слова окажутся понятны. «Открой на кухне окна, – говорила она. – И потуши свет». Вслед за простенькой фразой просачивалась и проступала в красноватой пустоте под веками тбилисская квартира, его первый и последний настоящий дом: и бежевые обои гостиной – ярко, до малейшего завитка узора, и огромный трехведерный аквариум с полосатыми рыбками данио рерио, снующими туда-сюда стремительными стежками, будто в надежде сшить вместе лево и право… и все, все… Тюль занавесок вздувался, они оживали, подходили к его кровати, но тут пойманный ими ветерок выскальзывал и занавески падали замертво…

– Уснул. Смотри, не разбуди.

Девушки хохотнули и прошли мимо под навес остановки. Митя исподлобья огляделся, но больше никто из стоящих и сидящих на остановке людей не обращал на него внимания. Он сел на лавку под навесом и прислонился спиной к стенке остановки. Люди ходили перед ним, переговаривались, шипели и фыркали автобусы, но нужного ему номера все не было. Впрочем, нужен ли был ему автобус, который снова отвезет его в пустую квартиру?

да здравствует блистательный Людовик, Король-Солнце

Когтями вперед, куполом выгнув крылья, с потолка падал филин. Дети смотрели завороженно, невольно втягивая шеи.

– Проходите, проходите. – Леван отступал в сторону с каким-то физкультурно широким жестом.

Конечно, они его боялись. Может быть, весь двор его боялся. Не так чтобы по-настоящему… но все же. Он жил в их дворе очень давно. Наверное, всегда. Но все здоровались с ним, как с приезжим. Бывает, гостят у кого-нибудь родственники. Их познакомят с соседями, объяснят, кто такие и чем замечательны. Но с ними все равно будут здороваться серьезно, церемонно – в общем, как с приезжими. Но Леван как будто не замечал этого. Улыбался. Всегда улыбался. Он был Сам-по-себе.

Высокий, большеголовый, седая щетина на щеках. «Как абрек», – заключили они. Дома Левана застать было сложно. Говорили, он жил в Москве. Или разъезжал. А иногда он возвращался с большими деревянными ящиками, из которых торчало черт знает что – однажды, например, много разных рогов: как сплющенные ветки, как шило с пупырышками, как скрученные винтом коровьи рога. Привезли на обыкновенном такси с разинутым багажником и выгрузили у подъезда, как какие-нибудь сумки с базара. Им было интересно, конечно, но они глазели издалека. Леван был профессор. Или академик. Об этом как-то раз серьезно поспорили: профессор или академик? Спорили на жвачку. На пачку «Ригли». Чтобы разрешить спор, даже подошли к Левану, спросили. А он в ответ: «Профессор, академик… Берите выше. Действительный статский советник по рогам и копытам!» Он был странный.

Но вот все изменилось. Его разъезды вдруг закончились, Леван стал жить дома, как обычные люди. Тогда-то и заметили за ним чудные вещи. Выйдет утром из подъезда и встанет, смотрит на деревья. В деревьях солнце. Он щурится и смотрит, смотрит – будто что-то хочет разглядеть. Но там ничего нет, в деревьях, – только солнце и воробьи. Скажешь ему тихо:

– Здравствуйте.

А он дернется, будто его разбудили, и заулыбается.

– Здравствуй, дорогой! – и энергично моргает куда-то вниз, вверх, снова вниз, будто пытается вытрусить солнце из глаз. – Не вижу тебя. Совсем не вижу… Послушай, ты когда-нибудь видел зуб дракона? Идем, покажу. Правда, молочный, но все-таки…

– Да не бывает драконов.

– Ваххх! Мальчишка! Кому ты это говоришь! Вот, вот этими самыми руками… – Он растопыривал волосатые пальцы. – Из его гнезда вытащил. Видел бы ты эти скелеты там… кости, как на мясорубке. – Он прижимал ладонь к ладони и прокручивал.

– А что, у драконов гнезда?

– Хм, да ты совсем необразованный какой-то. Ты в каком классе?

Он часто выпивал. Когда он выпивал, стоять возле него становилось опасно, как возле работающего экскаватора. Он вертелся, что-то изображая, разбрасывал руки, точно вовсе хотел их выбросить. Вообще он был такой, будто его взорвали – и вот он разлетается во все стороны.

Может быть, они никогда и не решились бы зайти. Но он знал, как их приманить. Вынес горсть конфет и подождал немного. (С тех пор он часто так делал. Просто выносил горсть конфет в раскрытой ладони и становился под деревом, словно вышел покормить птиц. А Леван и птиц кормил точно так же, можно было спутать – подбежишь, а у него не конфеты, а накрошенный хлебный мякиш. Тогда он высыпал хлеб на асфальт и шел за конфетами.) И были это не какие-нибудь ириски или карамель, а «Мишка на севере», «Белочка», «Каракум». («И где только достает, – говорили родители. – Неплохое у профессоров снабжение». – «А Леван – настоящий профессор?» – сомневались они. «Ну да, – отвечали родители, – настоящий. Или академик». )

– Не разувайтесь, так проходите, – махал им Леван.

А никто и не собирался. Нельзя было представить, что в его доме, как в каких-нибудь праздничных гостях с нарядным хозяйским ребенком в дальнем углу, следует разуваться или там идти мыть руки. Проходя под когтями филина, они были готовы увидеть что угодно. Не дракона, понятное дело, – драконы если и жили когда-то, то давно уже вымерли. Но коня – запросто.

Жилье его было таким же странным, как и он сам. Его трехкомнатная квартира скалилась, бодалась, блестела из каждого угла внимательными стеклянными глазами. Пройдя прихожую и свернув налево в распахнутую дверь, они оказались в музее. Под потолком парила стайка летучих рыб. Еще три рыбешки на длинной лакированной подставке, на разной высоты штырях, летели над столом. Из-за кресла скалился волк. В стеклянном шкафу с замочком стояли ружья. Разные. Старинные. С красивыми прикладами, очень длинные и, кажется, инкрустированные золотом. (В его квартире, говорили, стояла сигнализация, как в магазине.)

– Все в рабочем состоянии, парни. А из этой симпатичной пищали я однажды подстрелил орла, который утащил ребенка.

– Ребенка?!

– Чуть младше тебя. Да, утащил ребенка. Под Коджорами дело было, я как раз от старого приятеля ехал, специалиста по пищалям, на реставрацию возил, ну. Да… Только к деревне свернул, вижу, люди мечутся…

Митя неотрывно смотрел в запрокинутую пасть волка и слушал Левана невнимательно. Чувства его расплывались. Бывает, рисуешь акварелью на мокром листе, и краски никак не удержать в намеченных контурах. Эти звери и рыбы, такие настоящие, но неживые… забавные, как у царской стражи из телесказок, ружья, которые охраняет настоящая милиция, потому они в рабочем состоянии, – все это повисало в воздухе. Не укладывалось ни в правду, ни в обман – застревало где-то между. Как было относиться к Левану с его россказнями о драконах или дружбе с правнуком д’Артаньяна, от которого, видите ли, этот мушкет? Но ведь мушкет – вот, лежит у Левана на коленях. А на рукоятке – лилии.

В спальне из стены торчала голова бегемота. Маленькая.

– Карликовый бегемот, – сказал Леван, шлепнув по коричневой бегемотьей щеке, как по мешку с песком.

Но они не поверили, что карликовый. Подумали – детеныш. Жалели: зачем же детеныша?

Леван достал с шифоньера страшные акульи челюсти и, взявшись снизу и сверху, пощелкал ими перед каждым.

– Ну? Кто самый смелый? – улыбнулся он и, не дожидаясь добровольцев, скомандовал самому ближнему: – Положи сюда пальчик, – и сам вставил между зубов свой палец.

Шесть рядов костяных сабель, шесть шеренг кровожадных штыков готовы били сойтись на хрупких человечьих фалангах… Страшно было только в первые разы. Скоро все уже знали, что челюсти – главное, не дергаться – захлопываются, не задевая пальцев. Но Леван неизменно спрашивал, кто самый смелый, и лез на шифоньер, и щелкал акульими челюстями перед публикой.

– Испугался? – Отсмеявшись, Леван качал головой и говорил: – Даа, а когда я свалился к ним за борт, совсем не смешно мне было…

У него была дочка Манана. Красивая, но не замужем. Росту в ней было немного, некоторые девочки во дворе были выше нее. А когда она собирала волосы в два хвостика по бокам – кикинеби, как это называлось, – то и сама превращалась в девочку. Но ей было, наверное, тридцать лет. Или сорок. От нее всегда пахло духами, и она носила большие красивые перстни. Манана любила, когда заставала у отца гостей.

– А, детки, – говорила она и хлопала в ладоши, – сейчас чай сделаю.

Торопливо разувалась, расстреливая туфли по коридору, и босиком шла в ванную мыть руки. И если дверь оставалась открытой, было слышно, как о раковину одно за другим стучат снимаемые перстни – цок, цок, цок – и маленькое колечко в виде змеи – дзззинь. От чая они чаще всего отказывались: Мананы они стеснялись. Было совершенно непонятно, как про нее нужно думать: как про учительницу или, например, врача из поликлиники – или как про девочку с кикинеби… И к тому же иногда она стояла в дверях кухни и смотрела на них так печально, что становилось не по себе. Так что они убегали во двор, обсуждать увиденное и спорить, можно ли из пищали попасть в летящего орла и не задеть ребенка.

Листья ржавели и желтели, шелестящим ковром застилали асфальт. Небо в остроугольном кружеве веток теряло цвет, сыпались иголочки дождя. Сыпался и укрывал улицы мягким ослепительным одеялом снег – и, превратившись в бурую жижу, чавкал по дороге в школу. А потом в воздухе растекался весенний хрусталь, по-новому преломляя нарождающиеся краски и звуки. А потом дети выросли.

Леван больше не выходил с конфетами в раскрытой ладони. Он стал носить очки с толстенными линзами. К мальчишкам, заговорившим ломкими басками, он обращался с легкой грузинской церемонностью, иногда на «вы». Пожимая им руки, притворно морщился:

– Не жми, вай мэ, не жми так!

Митя тоже стал немного Сам-по-себе. Дворовая компания все меньше привлекала его. И принимала все более отстраненно. Как приезжего. Митю это волновало, но поделать он ничего уже не мог. Самопалы, стрелявшие от серных головок, и гонки на велосипедах безвозвратно обесценились для него. Митя начал читать. («Слава богу, мальчик начал читать», – говорила мама бабушке, тихонько прикрывая дверь.) Обретенная способность перемещаться в чужой мир, перевернув обложку и заскользив глазами по строчкам, удивляла Митю безмерно. Казалось, к этому невозможно привыкнуть – и этим нельзя насытиться. Он прибегал из школы, забирался с книгой в кресло и просиживал так до вечера – пока его насильно не утаскивали за стол.

Но Леван притягивал его внимание. Увидев его в окно, Митя закрывал книгу и подолгу наблюдал за ним. Странное дело, противные мурашки жалости покрывали его при виде старика, сощурившегося на солнце. Сердце, к тому времени изрядно натасканное русской литературой на страдание, чуяло его здесь, но не в силах было обнаружить.

Леван по-прежнему любил рассказывать. Истории его были длинны и художественны. Чтобы успеть досказать, пока слушатель не решит ускользнуть, Леван торопился, высыпал слова кучками – впрочем, всегда изящные, надлежащим образом ограненные. Часто наклонялся к лицу слушателя, и его глаза под сантиметровыми линзами делались невозможно большими – как рыбки в круглом аквариуме, подплывшие слишком близко к стенке. Заметив невнимательность, он хватал человека за руки, мял в тяжелых ладонях, похлопывал, бросал, чтобы снова схватить, и, досказав, смеялся сочным басом. Он стал пить особенно часто – и Манана неутомимо ссорилась с ним по этому поводу. Бывало, идет с набитыми сумками по двору, здоровается с соседями – и все сочувственно смотрят вслед. Знают: раз Левана целый день не видно, значит, пьет.

Ссоры проходили «в одни ворота». Левана никогда не было слышно. В перепалку с дочкой он не вступал. Видимо, каждый раз пережидал молча. Сидит, наверное, в кресле и поглаживает волка по загривку. Сначала она кричала, потом умоляла, потом плакала. И каждый раз, застав отца пьяным, начинала все заново.

Леван, когда пил дома, во двор не выходил. И дверь никому не открывал. Прятался. Он появлялся на следующее утро. В отутюженных брюках, в начищенных ботинках, бритый, выходил кормить воробьев.

– Вчера к другу ездил в гости.

– А, поэтому тебя не видно, не слышно было.

Но когда Леван пил в компании, все складывалось совсем иначе. От вина он детонировал. Летними вечерами, благодушно-ленивыми, полными сверчков и ласточек, мужчины устраивались во дворе, за железным столиком под ветвями гигантского тутовника. Тутовник был настолько стар, что рождал плоды мелкие и прозрачные, со вкусом бумаги. Зато тень под ним держалась весь день, и к вечеру там было самое прохладное место. Обычная пьянка – без Левана – проходила вполне заурядно, как собрание в школе. Собирались быстро. Стелили газеты, раскладывали простенькую закуску, кто-нибудь выносил посуду.

– Сандро, Сандро! – кричала, высунувшись в окно, тетя Цира. – Иди сюда! Какие ты бокалы взял?! Ты хрустальные взял. Иди возьми простые.

В руках у нее зажаты в охапку граненые стопари.

– Ааа, брось, женщина! – Сандро передергивает плечами, одновременно усмехаясь, что его уличили столь быстро. – Ей в КГБ работать, клянусь, – говорит он, ставя бокалы на стол. – Так и живу со следователем. Ну, было у меня настроение из хрустальных бокалов выпить! – обращался он снова к Цире. – Зачем сирену включать?!

– Князь ты авлабарский, – ворчит Цира, отходя от окна. – Последние бокалы разбей.

Услышав оживленный, с позвякиванием и подшучиванием, шум затевающейся пьянки, Леван выходил во двор. Мужчины, как положено, тут же приглашали его к себе – а все же с некоторой заминкой.

– Сейчас в магазин схожу, – говорит он, чем вызывает общее раздражение.

– Какой магазин! Иди садись, все уже есть… Эх, Леван, дорогой, слишком долго ты в Москве жил!

Он быстро наполнялся до края. Чувства, словно весь день просидевшие на цепи овчарки, метались в нем и придавали массу ненужных порывистых движений. В глазах его появлялся мокрый блеск, и ему становилось трудно дослушивать чужие тосты. Он сидел некоторое время тихо, глядя сквозь линзы неподвижными, несоразмерно большими глазами. И вдруг вскакивал и убегал домой. Все уже знали, в чем дело.

– Сейчас будет.

– В прошлый раз слишком громко получилось, а? Моя теща с дивана свалилась.

– Они у него разные, по-разному стреляют.

– Вот то, длинное, с оленями, самое громкое, по-моему.

– Ты, наверное, того не слышал, которое спереди забивать нужно.

– Заберут его когда-нибудь, заберут.

– О! Сегодня вон какое выбрал.

В руках у Левана длиннющее ружье с расширяющимся к концу дулом. Кажется, такое называется пищалью – или мушкетом, у него их штук десять, и все в рабочем состоянии. Он заряжает их разной металлической мелочью вроде шурупов от конструктора.

– Да здравствует император Чжуаньцзы! – кричит он.

И раздается оглушительный, вполне пушечный выстрел, от которого смолкают сверчки, у стоящих поблизости мальчишек закладывает уши, а над крышей молоканского дома рассыпается, хлопая крыльями, голубиная стая. Леван убегает с ружьем наперевес.

– Заряжать понес, – комментируют зрители.

Но во второй раз вслед за Леваном выскакивает Манана. При людях она на него не кричит. Стоит рядом, заткнув уши, дожидаясь, когда громыхнет.

– Да здравствует блистательный Людовик, Король-Солнце!

– Леван, – кричат ему из-за столика, – «воронок» уже выехал!

– И Людовика под статью подведешь, неудобно будет.

Разгоняя рукой пороховое облако, Манана спешит увести отца домой и виновато улыбается выглядывающим в окна соседям – мол, вы уж извините, извините. Заперев отца на ключ, она возвращается во двор и подходит к мужской компании. Стоит, держа спину чересчур прямо. Как ни старается она сдерживать голос, но слезы так и клокочут.

– Я же просила вас, ну я же просила. Нельзя ему, понимаете, совсем нельзя. Врачи сказали, от алкоголя это в любой момент может случиться. – Мужчины мрачно молчат. – Пожалуйста, я ведь просила.