скачать книгу бесплатно
Или вот ещё.
Бабушка Саши была известная портниха. Шила всем на заказ и брюки, и рубашки. До войны был хороший приработок, да и сейчас помогало не оставаться голодными. Саша помнила, как по вечерам при свете керосинки бабушка методично втыкала иглу в длинные куски ткани, что-то резала скрипучими ножницами, а наутро на спинке стула висела новая, красивая вещь.
Вот однажды вечером Бируков и пришёл к бабушке:
– Сшей мне рубаху, моя расползается уже.
– Что значит сшей? – ворчит бабушка. – Материал давай, нитки.
Деньги за работу.
– Давай по-соседски. Мы ж русские люди, должны помогать друг другу в это непростое время.
– Тебе и так помогают, – огрызнулась бабушка. – Вон рожа сытая, лоснится. И самогоном несёт. Иди себе, пока я за кочергу не взялась!
– Не сделаешь – я полицаям скажу, что у тебя дети – коммунисты на фронте. Тебя расстреляют. Малые с голоду помрут.
Бабушка держала в руках ножницы. На секунду Саше показалось, что сейчас она вонзит эти ножницы в горло Бирукова. Ведь бабушка всегда сама по осени резала кабанчика и крови не боялась. Сам Бируков тоже, видать, что-то заподозрил, поэтому отступил на шаг:
– Эй-эй, не балуй!
– Сядь! – резко сказала бабушка.
У Бирукова подкосились ноги, и он опустился на табуретку:
– Михайловна, ты, это…
Бабушка потянулась к полке и взяла портняжный метр. Наутро новая рубаха была готова.
Когда улицу угоняли в лагерь, Бируков стоял в стороне с полицейскими, курил, о чём-то разговаривал. К нему подошёл немец, толкнул в спину прикладом. Но тут Тюрьков что-то сказал ему, и немец отстал. Саша видела, как Бируков кланялся Тюрькову, но полицай только махнул рукой, гадливо сплюнул и отошёл в сторону.
Вместе с отступающими немцами Бируков исчез. Где ходил, что делал, никто не знает. Вернулся почти через год худой, оборванный, с голодными воспалёнными глазами. Сел на полусгнившую скамейку у своего дома и принялся клянчить у проходящих махорку.
Как война закончилась, думали, расстреляют его. Как-никак помогал врагу на оккупированной территории. Свидетелей – вон, целая улица. Каждый день ждали, что приедут из Воронежа «кто надо» и заберут. Так и не забрали.
Вернувшиеся с фронта мужики всё порывались набить ему морду, особенно на Девятое мая. Но Бируков как чувствовал опасность. Хоронился где-то. Мужики трезвели и остывали. Яков Рувимович, правда, подошёл к делу по-еврейски обстоятельно. Он вернулся с фронта без одной ноги, зато с тяжёлым костылём. Этим-то костылём он и сломал Бирукову два ребра. Предатель полежал в больничке, а потом опять объявился в Семилуках. Сколько раз мальчишки били ему окна – не сосчитать. В начале шестидесятых из Воронежа прислали нового участкового. Молодого, худого, из того поколения, которое недоело в войну. Бируков воспрянул духом и после очередного хулиганства детворы пошёл жаловаться. Участковый выслушал предателя, пошёл к виновникам разбираться.
Там-то ему и рассказали, за что местные не любят окраинного бобыля. Милиционер вышел белый лицом, с закушенными губами. Что-то с ненавистью сказал Биркову, рука его ползла к поясу, на котором висела кобура. Бирукова как ветром сдуло.
– Теперь точно заберут, – решили местные. Однако и тут ошиблись.
Бируков ещё полвека прожил на улице, не здороваясь ни с кем. В середине девяностых ещё и начал выбивать себе какие-то ветеранские привилегии. Может, и выбил бы, да Бог не дал. Прибрал к себе предателя. А там уж суд другой.
Дети войны (Венгр)
Декабрь 1942 года выдался снежным и холодным. Саша с сестрой почти всё время сидели в доме, на едва тёплой печи, выйти на улицу было не в чем. У них на двоих оставался только необъятный бабушкин платок, драное Сашино пальтишко да отцовские растоптанные ботинки, которые так и норовили соскользнуть с детской ноги и затеряться в глубоком сугробе. Тут уж не поиграешь, не побегаешь.
С утра бабушка шла к неумолимо тающей поленнице, скупо выбирала жалкую охапку дров, ставила в печь чугунок с картошкой. Перед этим она колола в сенях одно из поленьев на щепки. От тяжёлого буханья тупого топора Саша и просыпалась. Выбиралась из-под ватного одеяла, поднимала голову, выдыхала изо рта почти невидимый парок. Бабушка входила в комнату, грохотала дровами, с лязганьем ставила у печи топор. Щурясь от едкого дыма, растапливала её. Саша спускалась вниз, чтобы помочь ей. Она всегда просыпалась раньше сестры. Валя любила поспать под тёплым одеялом. А когда Саша уходила, освобождая половину тесной лежанки, даже вздыхала с облегчением, снова проваливаясь в зыбкий утренний сон.
Бабушка гладила Сашу по голове, говорила что-нибудь хорошее. Шли умываться в сени, где стояло ведро колодезной воды. Вода успевала прихватиться тоненьким ледком, и бабушка, перед тем как зачерпнуть, разбивала этот ледок деревянным ковшиком. А иногда Саша сама продавливала этот ледок пальцем. Это было интересно. Он хрустел, ломался, под его тёмным стеклом перебегали прозрачные пузырьки воздуха. Но однажды Саша порезала палец этим ледком, и было больно.
К декабрю притихнувший было фронт под Воронежем снова ожил. Загрохотали пушки, гул канонады не смолкал ни днём ни ночью. В деревне шептали, что наши перешли в наступление. Люди робко надеялись и боялись, что отступающие немцы начнут срывать злость на мирных жителях. Как ужасные сказки, передавались из дома в дом истории про сожжённые в сараях сёла. Всем было страшно.
Притихли местные полицаи Любомиров и Тюрьков. Ещё полгода назад ходили они по деревне гоголями, отнимали всё, что понравится, могли избить любого. И попробуй им ответь. Они, мол, нынче власть. А теперь затихли. Крадутся по улицам, как тени, и не видно их, не слышно. И немцев совсем не стало.
Честно говоря, за всю войну Саша видела немцев раза три. Проезжали они через деревню на ревущих машинах, шли длинными колоннами пехоты. Однажды летом катили вчетвером на велосипедах, остановились у колодца, пили, гоготали, говорили о чём-то по-своему. Деревенские потом ведро, из которого немцы пили, на помойку выбросили. Хотя на всю деревню этих вёдер штук пять осталось. Ещё приезжал к полицаям их начальник – толстый немец с двумя приятелями. В хате у Любомирова они пили самогон, пели какие-то непонятные песни.
Немцев Саша представляла плохо. Для неё врагами были полицаи. Немцы не успели сделать ничего плохого. Они проходили мимо, даже не замечая маленькой деревни. А вот полицаи жили тут постоянно. Немцев ненавидели за то, что они немцы. А полицаев за то, что они отняли у соседки Варвары Петровны последнюю курицу, за то, что выбили зубы старику Трофимычу, за то, что ударили Борьку-пастушка по голове сапогом, и он потом долго лежал в своей хате.
Зимой немцы появились в последний раз. Пронеслись через деревню, как саранча. Забрали последних кур, лошадей, всё, что осталось. Не стеснялись выгребать из погребов мёрзлую картошку. В глазах солдат появился голодный блеск. Много стало обмороженных и раненых. По утрам стучали прикладами в дверь. Бабушка с трудом открывала. Дверь примерзала к косяку. Требовали еды, бесстыдно шарили в старушечьем и детском барахле. Брать уже было нечего, уходили разочарованные.
Однажды бабушку позвали в соседний дом. Там по какому-то поводу пировали немецкие офицеры. Нужно было приготовить им еду, прислуживать за столом. Бабушка пошла, надеясь, что дадут хоть какой-то еды. Немцы быстро напились, запели какие-то тоскливые песни, двое обнялись и заплакали. Потребовали у бабушки нагреть воды, чтоб помыться. Были они все худые, облезлые какие-то. Шарахались от всего.
Начали показывать друг другу фотографии своих «фрау». Бабушке любопытно стало, она заглянула через плечо одному. Тот дёрнулся, как будто на голову ему свалились два десятка партизан. За пистолет схватился.
Бабушка ему:
– Да сиди ты, чёрт сопатый!
Тот и осел кулём на скамейку. Пряча глаза от других офицеров, спрятал пистолет.
Однажды вечером бабушка, как обычно закончила все свои дела и уселась перед тусклой керосинкой. Валька накануне порвала платок, зацепившись за ветку яблони. И теперь бабушка зашивала этот платок, подслеповато щуря глаза.
За окном выл ветер. Он бросал в стекло снежную крупу, пробивался сквозь щели, кружа на полу крошечные соломинки. Вдалеке привычно грохотал фронт. Саша уже засыпала, когда в дверь постучали. Постучали громко, уверенно. Этого стука боялись все деревенские. Так стучали Любомиров и Тюрьков, приходя в очередной раз отнять что-нибудь.
Бабушке не хотелось открывать. Но куда деваться. Она тяжело встала, медленно пошла в сени, хрипло спросила оттуда:
– Кто?
В ответ сквозь вой ветра что-то на чужом языке. Саша соскользнула с печи, пошла вслед за бабушкой. Валька зашипела в спину:
– Дура! Ты куда?!
А Саша знала, что бабушке одной страшно. И хотела её как-то поддержать.
Бабушка открыла дверь, и в сени вломился кто-то в чужой заснеженной форме. Человек вёл под уздцы лошадь, запряжённую в сани, и ломился в дом прямо с этой лошадью, с санями и снегом.
– Куда? Куда прёшь, шельма?! – грозно сдвинула брови бабушка. Незнакомец остановился, залопотал что-то, размахивая руками, показывая на лошадь, на сани, на тёмную фигуру, лежащую на санях.
– Немец? – прошептала Саша.
– Кажется, мадьяр, – ответила бабушка.
Венгров Саша тоже видела всего пару раз. Они прошли через деревню ужу ближе к зиме. Почти все молодые, усатые. Они не смеялись, как немцы. Лица венгров были испуганны и неулыбчивы. Они шли умирать.
Мадьяр снова что-то залопотал, показывая на лошадь.
– Не умеет лошадь распрячь, – сказала бабушка. – Городской, видно.
Вдвоём с венгром они подняли с саней тёмную фигуру, отнесли её на бабушкину кровать. Бабушка вышла, распрягла лошадь, отвела её в пустующий сарайчик. Всё это время венгр сидел на табуретке, привалившись спиной к печи. С него капало на пол. Между ног стоял страшный карабин, поблёскивающий в свете керосинки воронёным стволом. Был он совсем молодой, смертельно усталый. Под глазами чёрные тени, руки трясутся, губы сжаты в узкую полоску. Саша спряталась от греха подальше к Вальке под одеяло. Вместе с сестрой они наблюдали за ночным непрошеным гостем.
Вернулась бабушка:
– Ну, что тут у тебя?
Венгр вскочил, принялся показывать на лежащего, что-то просить.
– Вижу, что раненый. Куда его? Венгр показал на ногу.
– Понятно.
У бабушки не было медицинского образования. Но когда позапрошлым мирным летом охромела их корова, напоровшись в поле на проволоку, бабушка лечила её сама. И тут не испугалась. Взяла большие ножницы, подошла к раненому (венгр испуганно дёрнулся, поднял карабин).
– Тихо ты! Сядь!
Венгр послушался. Слов он не понимал, но тон у бабушки был такой, что не послушаться было невозможно. Бабушка срезала с лежащего сапог. Тут же потекла кровь, раненый застонал.
– Ишь как тебя зацепило. Бинт есть? Венгр непонимающе замотал головой.
– Бинт! Ногу перевязать! Снова мотает.
– Послало вас на мою голову, – проворчала бабушка. Она достала из сундука своё старое летнее платье, оторвала кусок от подола и плотно забинтовала рану. Кровь остановилась. Раненый снова затих.
– На лавку ложись. Поспи, – сказала бабушка венгру. Тот испуганно глянул на неё, загораживаясь карабином.
– Тьфу, вояки! Старухи с двумя детьми испугался!
Бабушка подошла к печи (взгляд венгра застыл на стоящем у стены топоре, карабин снова задрожал в руках), бросила в тарелку несколько картошин из чугунка.
– На, вот. Поешь, вражина.
Венгр вцепился в тарелку. Картофелины исчезли, словно по волшебству.
– Довоевались? – проворчала бабушка. – А нечего было…
Всю ночь, до рассвета венгр сидел у печи, лишь изредка поднимаясь, чтобы напоить раненого. Он очень хотел спать, но страх, что эта русская старуха зарежет его и товарища ночью, был сильнее. Несколько раз он на минуту забывался тревожной дремотой, карабин кренился к полу. Но он почти сразу же испуганно вскакивал. Смотрел на топор, на бабушку. А бабушка отрезала кусок от отцовской шинели и всю ночь шила раненому бурку вместо срезанного сапога.
Утром они с венгром натянули бурку на повязку, запрягли лошадь в сани и ночной гость ушёл, пробормотав что-то на прощанье. Бабушка тихонько перекрестила его вслед.
Деревенские потом ругали бабушку, мол, зачем приютила врага, зачем дала ему еду, помогла с раненым.
А бабушка неизменно отвечала:
– Это там, на фронте они враги. А ко мне пришли двое испуганных пацанов, пусть чужих, пусть незнакомых. Я не могла им не помочь. Они ж дети. Совсем ещё дети.
После войны
После войны Саша ещё раз увидела немцев. Вместе с бабушкой они приехали в Воронеж, и там за высоким забором шла стройка. Длинные фигуры в оборванных френчах таскали кирпичи, катили тележки, месили раствор. Восстанавливали то, что разрушили в годы войны.
– Хорошо строят? – спросила бабушка у знакомого прораба.
– Хорошо-то хорошо, – вздохнул тот, – только всё норовят напакостничать. Недавно вот замуровали в вентиляцию бутылку, как ветер дует – в вентиляции выть начинает, как будто там собака застряла. Пришлось полстены разбирать. Глаз да глаз за ними нужен.
Ещё через пару лет всех немцев из Воронежа увезли. И длинные фигуры, разговаривающие на чужом лающем языке, навсегда исчезли из жизни Саши.
Жёлтые сосульки
Наташа, 4 года, Ленинград (доктор Наталья Павловна Абрамянц, 8 сентября 1937 г. р.)
Мы жили в Ленинграде на Кировском проспекте в знаменитом и очень красивом доме архитектора Бенуа. Я очень любила этот дом, особенно его колонны. Становилась у подножия и смотрела, как снежинки летят, ударяются о коричневые гранитные столбы. Иней одевал эти колонны свадебной кисеёй. Сестра по двору бегает, играет, а я на столбы смотрю, оторваться не могу. Мама поступила на химико-фармацевтический факультет первого меда, приехала в Ленинград из Луги, там оставались жить её мама и бабушка.
Была уже замужем, родилась моя сестра Людмила (все звали её Милушка), когда мама на лестнице в институте встретила моего отца доктора Абрамянца. Ну и потеряла голову. Он красивый был, высокий. Мама его по имени-отчеству называла. А ещё – доктор Абрамянц.
Отец был не от мира сего. Бессребреник, только о работе думал. Сидит как-то в комнате, пишет что-то. Слышит: стук со стороны чёрной лестницы. Пошёл открывать. А там стоит мужчина и просит отца:
– Нет ли у вас какой-нибудь одежды? Поизносился весь…
Отец идёт в комнату, достаёт из шкафа свой единственный костюм и отдаёт незнакомцу. Закрывает дверь и идёт опять с бумагами работать. Мама приходит:
– Где костюм?
Отец:
– Я его отдал.
– Кому?
– Тому, кому нужнее.
С детства меня спрашивали:
– Ната, кем ты хочешь быть?
– Врачом, конечно, – безапелляционно заявляла я.
Подружки во дворе мечтали быть балеринами, актрисами. А я – врачом, и всё. У меня и мысли не было, что я стану кем-то ещё.
Война летом началась. Все дети, школы, детские сады за городом были, в лагерях. Так спешно везли их обратно, в автобусах, грузовиках. Женщины бегали среди этих грузовиков, искали своих, кричали, плакали. Паника была, неразбериха.
Бабушка с прабабушкой к нам в Ленинград из Луги приехали. Мол, такое время, надо вместе держаться. Поселились у нас в комнате. Спали на полу, на матрасе. Место мало, тесно, но все свои, никто не обижался.
Мне четыре года было, когда война началась. Сестра постарше, лет девять, но тоже маленькая ещё. 8 сентября мой день рождения, мы с мамой и её подругой тётей Наташей собирались в Петровский сад (так назывался парк недалеко от нашего дома). Мы там всегда гуляли, даже когда война началась. И тут по радио объявляют о начале блокады. Мама с тётей Наташей сели тогда на диван и заплакали. И мы с Людой заревели за компанию. Никто не знал, чем всё это кончится. Если бы знали, ещё громче ревели бы.
Ещё 29 июня дедушка хотел увезти семью из Ленинграда. Вещи уже паковали. А отец с первого дня войны в полевом госпитале, неподалёку. Знаменитый хирург, про него много книг написали. Приезжал один раз домой, когда его отпустили на выходной, и сказал, что ещё отпустят. Так мама упёрлась:
– Не оставлю мужа! Никуда от него не поеду.
Так и остались. А потом узнали, что эшелон, на котором мы собирались уезжать, немцы разбомбили. И многие погибли.