banner banner banner
Роман графомана
Роман графомана
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Роман графомана

скачать книгу бесплатно

Начисто забыл имена многих возлюбленных. А вот запах пота от школьного платья Любаши, из которого она выросла, помнил. И грудь, распиравшую верхние пуговицы. Когда она брала его под руку, решил: через это писательство она позволит ему расстегнуть пуговки. Тогда, мол, понял окончательно, что писательство может стать компенсацией за пережитые в школе унижения.

Первую свою настоящую статью опубликовал в подмосковной районной газете «Коломенская правда». По школьному изложил впечатления о практике. Потом были публикации в журнале «Советская книжная торговля». Гонорары, пусть грошовые, но добытые литературным трудом, разжигали честолюбие. С дипломом об окончании книжного техникума в кармане ехал в Сибирь за впечатлениями. В первой же командировке связался с «Тувинской правдой». Писал про самые отдаленные уголки республики. Запомнились два названия – Тында и Тоджа. Там, в Туве, заболел сочинительством, не догадываясь, на какие муки обрекает себя. Никакой уверенности, что может писать, не ощущал. Но поверил, что этому можно научиться.

Спустя полтора года, вернулся в Москву с публикациями. Подал документы на факультет журналистики. Творческий конкурс прошел, а экзамены по общеобразовательным предметам завалил, а может, не прошел по конкурсу. Здание МГУ, возведенное на Ленинских горах в 1950-е годы, указывало на готическую архитектуру. По примеру Европы, устремленная ввысь готика подходила МГУ как нельзя лучше. Дух шпилей и башен по замыслу архитекторов нацеливал студентов на преемственность, на желание действовать. Увы, чистая линия шпиля нового здания МГУ никакой преемственности, так и не прочертив на практике, осталась абстракцией.

Помню, когда Марк только рассказал мне о сюжете «Романа Графомана», я посоветовал ему раскрыть свои сокровенные тайны, разобраться со своим прошлым, перепрыгнуть барьер пережитых унижений. Надо писать о том, что думаешь, чувствуешь, испытываешь в связи с пережитым, а не о самом пережитом. Иначе хорошей прозы не получится.

Глава II

Дом на Старолесной

Происходившее в квартире на Старолесной до моего рождения складывалось из отцовских воспоминаний и из рассказов матери. Они и составили картину детства. Отец был старше матери почти на четверть века. После отъезда отца в эмиграцию мы остались на Старолесной. Стены квартиры слышали много чего и кое-что рассказали моей матери. Так она утверждала. На самом деле, думаю, многое рассказывал ей отец. Благодаря сокурснице, его приглашали на премьеры, на театральные тусовки, в артистический салон Москвы. Сюда, на Старолесную, после спектаклей приезжала Заслуженная актриса. Глубоко за полночь из ванной раздавались крики и всхлипы. Актриса приходила в себя после бенефиса, учила новую роль… Нет, с актрисой может жить только актер! Расстались быстро. Однажды попросила ключ замужняя коллега отца. У нее случился адюльтер с Д., лондонским корреспондентом АПН. В альбоме я нашел фотографию полувековой давности. Красавица сидела на стуле, а над ее головой висел слоган: «Убей редакцию хорошим материалом!» Редакция выжила, а вот адюльтер с возлюбленным, советским шпионом, работавшим под крышей АПН, прикончил коллегу. Она свела счеты с жизнью. Спустя много лет диссидент Буковский рассказывал о том возлюбленном: «В Англии газета „Гардиан“ напечатала статью корреспондента АПН Д. Как водится, весь джентльменский набор: и террорист, и агент империализма! Поначалу я обрадовался. Ага, думаю, попался! Это тебе, дорогой, не в Москве. Тут и суд праведный, и ответственность за клевету в печати. Сейчас я выясню, откуда вы эти „штурмовые пятерки“ взяли. От „Гардиан“ нужно мне было лишь формальное извинение, чтобы потом вплотную заняться Д. Два года тянулось судебное препирательство. За это время Д. перешел в штат посольства и прикрылся дипломатическим иммунитетом…» Это я нашел в архивах отца. В двенадцатиэтажном доме на Старолесной соседи читали диссидентскую литературу, слушали «Голос Америки», «Би-би-си». Мать рассказывала мне, впрочем, что на квартире в те годы прочно поселился страх. Позже, во время наездов отца в Москву, он мог бы мне рассказать больше. Я приглашал его в элитные клубы нулевых, но по молодости лет не особо расспрашивал. Теперь жалею.

1

Типовая многоэтажка на Старолесной с квартирами улучшенной планировки казалась раем. Дубовый паркет вместо линолеума, крошечная прихожая, стеклянная дверь, отделявшая кухню, – ничего подобного не было в стандартных хрущевках той же планировки. Смежные комнаты и совмещенные санузлы, впрочем, новоселы разделяли перегородками за свой счет. Долг за паевой взнос превышал две годовые зарплаты. Мебель купить не на что. Спал на раскладушке. Обеденным столом служила газовая плита, накрытая газетой. Но после коммуналок и барака не верилось, что стал собственником отдельной квартиры на втором этаже, с ванной и кухней. Из-за окон, выходивших на крышу парикмахерской, встроенной в первый этаж, сюда никто не хотел въезжать. Потому Марку и удалось протыриться в этот престижнейший ЖСК в десяти минутах ходьбы от улицы Горького. Снятие двадцатилетнего запрета на организацию жилищно-строительных кооперативов – знак оттепели середины 1950-х. Для творческой элиты, детей партийных чиновников кооперативы возводили в центре Москвы. Рабочий класс, заводская инженерия, прочая публика получала бесплатное жилье в отдаленных районах – Черемушках, Мневниках и на окраине столицы. Паевые же взносы для вступления в ЖСК стали естественной и справедливой селекцией. Слесарь-сантехник из ЖЭКа, отправляясь по вызову в ЖСК, понимал – тут люди пишут книги, редактируют журналы, снимают фильмы, ставят театральные постановки, ведут передачи на телевидении. В ожидании щедрых чаевых приходил трезвый, работал добросовестно.

Обитатели кооперативов включились в статусные игры. Кроме того, жить в холостой квартире в центре Москвы – бонус! Дружить с хозяином – значит получить ключ… в середине рабочего дня. Иронизировали, зубоскалили, подтрунивали друг над другом, но адюльтеры 1960-х разбивали кроткие сердца – и в друзья навязывались все. За ключ в годы жилищного кризиса предлагали любые пироги, пышки и коврижки. Один из приятелей, поздравляя хозяина, откровенничал:.… И пламенно, и нежно их любя,/ Не забывай, что есть еще и я,/ В быту всесилен, хваток и могуч,/ Но, как и всем, мне тоже нужен ключ!

От назойливых отбиться труда не составляло. Сложности возникали с близкими. Приходилось за них думать, как исключить риск столкнуть в квартире мужа с подругой, его жену с любовником. Отказы в ключе принимались с обидой. В гости заваливались зваными и незваными. В праздник и в будни. Приходили с бутылкой, батоном докторской колбасы, банкой маринованных огурцов-помидоров. Со своими бедами, блудами, настроениями, взглядами…

Что осталось от того времени – совсем не важно. Достоверная картина прошлого все равно не сложится. Память – последнее, на что можно полагаться. И не потому, что она выборочна. Глаз выхватывает в фотографиях то, чего раньше не видел. Иначе читаются записи полувековой давности, письма друзей, подруг. Изменившийся угол зрения опрокидывает давно сложившееся в голове. Может быть, бумагам, архиву, фотоальбомам лучше было своевременно исчезнуть. А если не исчезли, для чего сохранились? Разве чтобы доказать: память ошибается и время способно менять почти до неузнаваемости лица, виды, пейзажи, события, предметы, всё.

Гм, деревянная Елда. Как этот предмет очутился на Старолесной? Полвека назад покойный муж Завлитши промышлял изготовлением деревянных фигурок. Потеряв место в театре, продавал фигурки на рынках Москвы. И тем жил. Елду выстругал из сучка, подобранного в лесу. С этим подарком сантиметров в тридцать явился на Старолесную в день рождения хозяина. Судьба Елды реанимировала рассказ Чехова о канделябре, никак не находившем пристанища. От Елды хозяин квартиры тоже отделался – передарил ее приятелю. С ним Елда уехала в Нью-Йорк. В эмиграции приятели рассорились. Канделябр из бронзы со временем бронзовел. А деревянная Елда за полвека высохла, потрескалась и в таком виде вдруг вернулась к Марку из американского Брайтона. Он получил ее на семидесятилетие, в знак окончательного неуважения. Книга «Занимательная физика». С дарственной надписью от автора. Она напоминала о трагической судьбе его семьи, взбудоражившей московский салон. Рак головного мозга у восемнадцатилетней дочери автора. Девочка сгорела в несколько месяцев. Через две недели исчезла жена. Ее труп обнаружили весной, когда сошел снег, в лесу на Николиной Горе. Рядом лежал пакет из-под барбитуратов и записка. Спустя два года автор книги полетел на историческую родину и не вернулся. Утонул во время купания в Мертвом море. Разрыв сердца. Семья жила в ЖСК «Большой театр» на Смоленке. Там осталась квартира, увешанная картинами дочери, семейными фотографиями.

Нелепые смерти 1970-х. От болезней, перепоя, несчастных случаев. Номер журнала АПН «Латинская Америка». АПН – синекура советской журналистики тех лет. Санек работал в том журнале ответственным редактором, печатал Марка. Водил дружбу со всем тогдашним андеграундом – поэтом «лианозовской школы» наследником футуристов Сапгиром, культовым художником Зверевым, которого Пикассо назовет лучшим русским рисовальщиком. Санек брал у звезд московского салона интервью, приятельствовал с ними. Однажды прихватил Марка к Звереву – рисовальщик принимал на общей кухне коммунальной квартиры, где проживал. И предлагал свои картины за бутылку водки. Андеграунд набирал в весе, соединяя авангард с китчем, благодаря реакции власти, а не достижениям в творчестве. Власть приняла леваков в штыки. В салонах тогда тяготели, наоборот, к левакам. Санек, работая в зарубежной редакции АПН, имел выходы на зарубежных покупателей. Потому был востребован. Он женился на балерине, дочери знаменитого итальянского физика, бежавшего в Советский Союз. И первым делом привел ее к Марку на Старолесную. Родив сына, балерина ушла. Вторая жена, редакторша Литгиза, выводила Санька из запоев и депрессии.

В затяжной «войне» с судами Санек зачем-то «отвоевал» сына у балерины. Доказал, что та любит больше искусство, чем сына. Но сначала умер сын, за ним сам Санек. Потом под автомобиль попал сын второй жены. И та тоже не избежала какой-то смертельной болезни. А ведь прежде в их квартире на Малой Бронной собирались в 1970-е модные поэты, подпольные художники. Сапгир, Холин, смоговцы, в числе которых была бесстрашная поэтесса Туся. Она выступала свидетельницей на процессах диссидентов Гинзбурга, Буковского, Галанского и Лашковой. Имена эти звучали в передачах «Голоса Америки». Туся приходилась родственницей сестер Лили Брик и Эльзы Триоле. Архивные записи Марка сохраняли рассказы о поездках на Долгопрудную, в Лианозово к художникам, к чете Кропивницких, о дружбе с литературными вдовами.

Музыковед Слава Б. женился и пригласил друзей на свадьбу. В архиве – его приглашение. Зацепило незнакомое «Вечер-баттерфляй». Московский Салон подражал Западу, путая с «фуршет». Нас всех ставило в тупик давно устоявшееся на Западе. Традиции Салона теперь исчезли из нашей жизни вместе с элитой, но тогда пришлось осваивать, что «вечер-баттерфляй» – стиль жизни, определенный как «сошиал-баттерфляй», иначе говоря, для летающих с приема на прием.

Свадьба та запомнилась Марку отсутствием пространства для перемещения гостей с рюмками-тарелками. Вазы с салатами, паштетами, сырами и фруктами стояли на крышке огромного концертного рояля. Закусон быстро кончился. Крышку открыли, чтоб не залить рояль вином. «Теснота и полная невозможность выпить-закусить!» – запись на обороте приглашения. Вечер-баттерфляй осмеяли как буржуазную выходку в квартире на Ломоносовском проспекте. Так что никто ничего такого не перенял. На тусовках в доме генштаба на Соколе, в квартире кремлевского журналиста на Кировской, в Кривоколенном, всюду гостей встречали привычным застольем. А вот запись о поездке в Архангельское с девицей по фамилии Чечевица. Вечер на улице Зорге в квартире олимпийского чемпиона, встреча Нового года с подружкой из МХАТа – в Доме актеров… Барышни, даже в лютый мороз облаченные в мини-юбки, на каблучках, сманивали ухажеров. Многих из своих друзей, сокурсников, поклонниц Марк переживет благодаря эмиграции. Неожиданная смерть Музыковеда даст импульс осмыслить заново собственный жизненный путь.

В квартире на Старолесной можно было нести любую ересь. Тот же Санек однажды завалился с бутылкой водки и вестью… о международном еврейском заговоре. До утра обсуждали возможность его существования. Никакой вражды никто не чувствовал. Хотя половина сидевших за столом числилась в евреях. В другой раз на Старолесную в почти полном составе завалилась «Молодежная редакция» телевидения с Лысенко и Прошутинской во главе. Привел их друг студенческих лет Вадим, действительный автор программ и всех текстов, которые лишь озвучивал Юрий Сенкевич. Актеров самых модных московских театров на Старолесную водила Завлитша, друг со студенческих времен.

2

Тюлька, таскавшая с собой Карла Проффера и его жену Эллендею в московский ХЛАМ [5 - ХЛАМ – аббревиатура Художник, Литератор, Архитектор, Музыкант.], запомнилась Марку, по его выражению, статью русской красавицы. Тут он просто не мог удержаться от хрестоматийных афоризмов. Но лучше об ее отчаянной храбрости. Она презирала органы и играла с властью, напирая на соблюдение конституции. Рисковала, конечно, и многое разрешала себе, включая фарцу, интриги с заграницей, приемы иностранцев. Спустя много лет в эмигрантском русскоязычном журнальчике она рассказывала о банке с черной икрой, которую ложкой ела Эллендея. Деликатес в 1960-х, впрочем, не был таким уж недоступным. Однажды в Кривоколенном переулке в квартире студенческого друга (мать его делала подпольные аборты) нам тоже довелось есть черную икру столовой ложкой. Из огромной металлической банки. Ну, такой бартер случился: пациентка привезла с Сахалина. Незабываемо в скудные студенческие будни. Тюлька вспоминала не только икру, но и первого мужа, который воровал книги. Воровал в библиотеках, в музеях, в гостях. Этот вид воровства указывал на принадлежность к Салону, жившему изобразительным искусством, литературой, музыкой. Престиж интеллектуалов заменял в те годы деньги, драгоценности, ломая нормы морали. Спереть книгу у друзей считалось доблестью. Брали почитать и «зачитывали», то есть, не возвращали. Записывать, вводить формуляры, напоминать – бессмысленно. Страховки от книжного воровства не существовало. Тюлька вспоминала, как муж, попав в дом к известной литераторше, вытащил из ее уникальной библиотеки раритеты и, прощаясь, уже на лестничной клетке, под общий смех, все вернул хозяйке. Больше их в тот дом не приглашали. Но они не очень-то и напрашивались.

Мстительная память вытащила книжных воров на Старолесной. Зимой, в поздний час, когда метро закрылось, безденежная пара актеров из театра на Таганке осталась переночевать в кабинете Марка. К утру лицедеи стырили стоявшие на полке сборники Окуджавы, Высоцкого, Вознесенского. Набили книгами чемоданчик, с которым пришли, позавтракали и сгинули.

В ХЛАМе паслась фарца (валютная, политическая, обывательская, окололитературная), промышляли бляди, а с ними иностранные корреспонденты. Но не только. Дальняя родственница Вдовы Главного Поэта, девица Туся, длинноволосая, в высоких сапогах, с черным пуделем на поводке, входившая в группу СМОГ, была любовницей первого поэта андеграунда. А когда гэбня того затравила и он исчез, вышла замуж за Португальца. Уехала с ним в Лиссабон, но не прижилась там, бросила мужа и вернулась. Купила «жигуленка», училась водить за полночь, когда на улицах становилось пустынно. Заезжала к Марку на Старолесную, забирала его, выворачивала на Бутырский вал и через улицу Горького выбиралась на Садовое кольцо. Затем по Кропоткинской ехала к Новодевичьему монастырю. У монастыря Туся одной рукой рулила, другой крестилась, по указателю выезжала на набережную Москвы-реки, оттуда – на Бульварное кольцо… и к Петровке, главному Московскому околотку. За самым известным после Лубянки адресом – Петровка, 38 стоял ее дом.

Поднимались на третий этаж уже под утро. Телефон трезвонил, как днем. Гости кричали с улицы, чтоб Туся впустила в подъезд. С рассветом пили чай, читали стихи, обменивались новостями, анекдотами. Здесь можно было встретить внука Члена Политбюро музыканта Серго, художника Кабакова, писателя Битова…

Хозяйка не скрывала, что ищет ухажера, который мог содержать ее. Салонные женщины, хотя и «попорченные временем», были талантливы, обидчивы, но неуязвимы. Их щит – культурный снобизм. Оппонентов они прикладывали фразами – стыдно не знать, как можно это не прочитать, нельзя не заинтересоваться. Чванливых авторов называли самовлюбленным чудовищем. Дружескую переписку шпиговали задиристым: складывается впечатление, что ты не вникаешь в смысл, ты сделал ошибки, на которые следует обратить внимание, не дочитала из-за необъяснимого чувства неловкости и непреодолимого отторжения. Указывая на событие, деталь, фамилию, предупреждали: чтобы это не звучало для тебя пустым звуком. Ну, и вообще, намеревавшимся сочинять предписывали изучить историю и дипломатию тех времен, упиравшихся укоряли в лени… Подобный патернализм, впрочем, мог быть и мазохистской карой – за интрижку, которую не могли простить себе.

Кто только не навещал квартиру на Старолесной. Главный редактор престижного издания приезжала читать «Архипелаг ГУЛАГ». Частенько заглядывала сюда жившая по соседству опальная детская поэтесса. Наведывались и отказники. Так что при разводе Марка с первой женой больше сожалели друзья. Распадалось общество, где все чувствовали себя хорошо без лишней тарелки, без стула, примостившись на табуретке у краешка стола. Тут была аура свободы, которой так не хватало в те времена. Особо запомнилось лето 1968-го. Обсуждали братскую помощь Чехословакии. Бражничать начинали засветло. Когда темнело, через открытые окна квартиры выбирались на крышу парикмахерской. Там танцевали, обжимались, целовались. Ближе к полуночи кто-нибудь из соседей сверху охлаждал пыл влюбленных ведром воды, и все через окно же возвращались в квартиру. Расходились перед самым закрытием ближайшей станции метро «Белорусская». В доме наступала тишина. Лишь из окон верхних этажей на крышу парикмахерской звучно шмякались презервативы. Спустя десятилетия сосед запечатлел эти эпизоды в письме Марку так: «Вам не нравился в той квартире выход через окна на крышу, а меня эта крыша привлекала больше всего. Зимой под окном как будто снежное поле: в солнечный день свет слепил глаза! Летом же поздними вечерами я часами сидел на этой крыше в кресле-качалке. Вокруг – громадные деревья. Они выросли из саженцев, которым аккурат полвека. Крыша эта казалась каким-то таинственным садом: сквозь кроны мерцают огоньки. Тихо. Город шумит как будто за оградой. Не верится, что Тверская в двух троллейбусных остановках отсюда. Волшебные ночи!»

Обменять квартиру со второго этажа на девятый удалось не сразу. Пришлось ждать многоходовки – то есть сложившейся цепочки перемещений. На заседаниях Правления ЖСК спорили, интриговали, наушничали. Но обмен состоялся. Поселившись в квартире на девятом этаже, ничего домысливать не требовалось. Из окна кабинета в солнечную погоду поблескивал золоченый купол кремлевской колокольни Ивана Великого. При выходе на балкон с кухни вырисовывалась Пугачевская башня Бутырки. Бутырская тюрьма возникла во времена правления императрицы Екатерины II. Бутырский хутор считался тогда окраиной Москвы. Тут располагалась казарма Бутырского гусарского полка, а при ней – деревянный острог. В 1784 году Екатерина II дала московскому генерал-губернатору Захару Чернышеву письменное согласие на строительство тюремного замка на месте острога. Выдающийся столичный зодчий Матвей Казаков спроектировал Бутырский замок и Покровский храм в центре комплекса. В Бутырский централ привезли закованного в цепи бунтовщика Емельяна Пугачева.

С 1868 года Бутырка стала центральной пересыльной тюрьмой. Через нее ежегодно проходило около тридцати тысяч человек. В тюремном замке были столярная, переплетная, сапожная, портняжная мастерские, а также мастерские по изготовлению венских стульев и выжиганию по дереву. Для жен и детей, добровольно следующих за ссыльными в Сибирь, тут открыли Сергиево-Елисаветинский приют. В сведениях о режиме содержания заключенных в те годы остались документы, в которых губернский тюремный инспектор доносил о некоторых «вольностях» узников. Арестанты купили вскладчину огромный самовар и вместе пили чай. В документах сохранилось описание инцидента с запрещенной литературой: политзаключенные получили от товарищей труды Карла Маркса на русском и немецком языках. Всех их освободили после Февральской революции 1917 года. Знаменитую тюрьму посещал Лев Толстой. В январе 1899 года, работая над романом «Воскресение», он пришел к надзирателям Бутырки и расспрашивал о тюремном быте. А в апреле вместе с арестантами, сосланными в Сибирь, прошел путь от Бутырки до Николаевского (ныне Ленинградский) вокзала. Этот путь он описал в романе. В Бутырском остроге сидели Маяковский, подпольные революционеры, включая Железного Феликса, анархист Махно… После Октябрьской революции порядки тут изменились. В Бутырке мотали сроки Осип Мандельштам, конструктор Сергей Королев. В пересыльной камере сидел Солженицын. С развалом Империи Бутырка оставалась старейшей тюрьмой. Теперь власти планировали устроить мемориальный музей, а заключенных перевести куда-нибудь подальше, в Подмосковье. Но, кажется, планам этим не скоро суждено осуществиться.

…Тогда же в праздничные дни, когда небо над центром Москвы расцветало салютами, обитатели Бутырки напоминали о себе бунтами. Запертые в камеры узники били алюминиевой посудой по металлическим решеткам на окнах. Жители окружавших домов узнавали о случившемся по гулу, отдаленно напоминавшему шквал аплодисментов в залах торжеств. Звуки, доносившиеся до балкона квартиры на Старолесной, рождали самые мрачные предположения. Тюремный двор обнесен колючей проволокой. О том, что творилось за двухметровой кирпичной стеной, можно было только догадываться. Такое обычно происходило ближе к ночи. Лучи прожекторов, глухие вскрики, иногда выстрелы. По Москве ползли слухи о беспорядках в Бутырках. Ни одна газета не упоминала о происходившем. На кухонных посиделках в такие дни языки распускали до крайности. Обладатели паспортов с пятым пунктом рассказывали друг другу про еврея, который сначала жил напротив тюрьмы, а потом – напротив своего дома.

Наутро Марк просыпался с мыслью, что никакие бунты не могут нарушить сложившееся положение вещей. Жизнь казалась вполне комфортной. Вставал, принимал душ, пил кофе, надевал костюм, белую рубашку, выбирал галстук в тон пиджаку и спускался с богемного поднебесья. Здоровался с лифтершей, вытаскивал из почтового ящика «Правду» и отправлялся в Редакцию. Шел пешком. Маршрут занимал ровно сорок минут. Сначала по 3-й Миусской улице – тогда она называлась именем чехословацкого коммуниста Готвальда, затем по 5-й Тверской-Ямской – тогда она называлась именем советского писателя Фадеева, по ней выходил на Триумфальную площадь – тогда она называлась именем революционного поэта Маяковского. По Тверской улице – тогда она называлась именем пролетарского писателя Горького – доходил до Пушкинской площади – название ее Советы не меняли, а умело сократили биографию поэта, убрав лишнее, чтобы сделать царененавистником. На Пушкинской площади нырял в Арку, где располагалась американская прачечная (туда каждые две недели он сдавал дюжину грязных рубашек, чтобы по пути домой получить их чистыми, накрахмаленными, с бумажными бабочками), затем возвращался на Тверскую и прямиком спускался к Манежной площади – тогда она называлась площадью 50-летия Октября. Напротив Кремлевской стены поворачивал направо и мимо гостиницы «Националь» выходил на Большую Никитскую – тогда она называлась именем революционного демократа Герцена. Тут, по соседству с Консерваторией, во дворе Дома медработников обосновалась Редакция, где он заведовал отделом писем и фельетонов.

3

После развода первым побуждением Марка было идти своей дорогой. То есть, не связывать себя снова брачными узами, а попробовать, не бросая журналистику, заняться серьезным сочинительством. Но получалось плохо. Литературным упражнениям мешала неустроенность быта. Поначалу осаживал себя – Ахматова, мол, не обеспокоивала себя бытом. Отличалась безбытностью и чета Мандельштамов. С другой стороны, домовитость Пастернака настраивала на то, что Творцу нужен какой-то минимум комфорта, уюта, домашней стабильности. Попробовал жить на два дома: в пятницу оставался у бывшей сокурсницы, обитавшей неподалеку, на Олимпийском проспекте. Здесь не место входить в подробности отношений. Но один эпизод стоит того, чтобы описать его во всех деталях. В субботу утром собрались на авторскую читку повести «Созвездие Козлотура». Сбор намечался в квартире известной литераторши-диссидентки. Жила она в том же ХЛАМе. Сюда наведывались Карл с Эллендеей. Они привозили из Америки книжные новинки их легендарного издательства Ардис. Принимать участие в таких сборищах Марк опасался. К тому времени у него были способы удовлетворить интерес ко всему, что издавали Профферы. Он читал все, что попадало в Москву. И без особых рисков.

Собственно, приглашали подругу, а не его. Она ждала, что Марк вот-вот переберется к ней со Старолесной окончательно. И если от такого решения шанс отмотаться он сохранял, то от поездки никак. Ехали в ее «Волге». В конце Сущевского вала, даже в 1970-е забитого автотранспортом, следовало перестроиться, чтобы выехать к Нижней Масловке. От водителя требовались известные навыки. Она же после смерти мужа только осваивала вождение. В той поездке нервничала, поглядывая в зеркало заднего вида: нет ли хвоста. Он автомобиль терпел с трудом – его укачивало, боялся сквозняков, духоты, замкнутого пространства. Ко всему, черная «Волга», купленная в валютной Березке, капризничала. То у нее загрязнялся радиатор, то барахлил конденсатор, то садился аккумулятор… Впрочем, добрались без приключений. Для конспирации парковались в стороне, подальше от дома.

Подобные читки-посиделки на кухнях в те годы заполняли вакуум общественной жизни. Собирался круг еретиков. Сидели за большим столом. Говорили негромко. Пили чай с чем-то печеным, принесенным гостями. Многозначительно судачили о большой политике. Мелькали имена тех, кого вызвали на допрос, кого судили. Злословили в адрес отступников, клеймили власти, цензуру.

Наконец в прихожей появился автор отвергнутой повести. Жил он по соседству. Пришел без пальто, без шапки. Жгучий взгляд кавказца. Элегантный шарф через плечо. Едва поздоровался. Читать начал без вступления. Глухим, простуженным голосом. Монотонно, без единой паузы. Не отрывая глаз от рукописи. Сидевшие за столом затаили дыхание. В известных местах, намекавших на злободневное, перекидывались взглядами. Никто не шелохнулся. Читка продолжалась ровно час и закончилась без всякого послесловия. Искушенный автор оборвал чтение там, где затевалась интрига и хотелось продолжения. Аплодировали горячо. Но от приглашения к общему чаепитию автор уклонился. Сослался то ли на нездоровье, то ли на занятость. Здоровые и совсем не занятые восхвалители ощутили собственную ущербность.

– Это теперь, – заметил Марк в ответ на мое замечание о наивности читателя и странной элитарности обитателей ХЛАМА, – происходившее на кухне кажется нелепостью. Тогда же мало кто из нас задумывался о морали диссидентов-интеллектуалов. Нам казалось нормой взаимоисключающее – гонимость и оранжерейность элиты, искренне ненавидевшей власть и принимавшей от нее немыслимые блага, многомиллионные тиражи, баснословные гонорары, благоустроенные квартиры, машины, дачи, всё. В то время мы идеализировали Запад. Никто не думал, что свобода обнажит нашу бездарность.

Марк с пристрастием описывал то возвращение из ХЛАМа. В рассуждениях подруги сквозило чванство принадлежностью к Салону, к высокому искусству. Мол, войти в тот круг непросто, осуждать его непозволительно, а попасть под подозрение в ненадежности, а то и в тайном фискальстве, запросто. Смотри, конечно, предостерегала она, дело твое, но куда уместнее осмотрительность, чем осуждение и критиканство.

Светлым пятном от поездки на Аэропортовскую осталась дочь хозяйки квартиры. Вика знакомила приглашенных со знаменитой мамой-диссиденткой без придыханий. И даже с иронией. Чем подкупала, перетягивая внимание на себя. Она заканчивала аспирантуру, посмеивалась над собой, утверждая, что защищать-то нечего. Спустя несколько дней случайно пересеклись на улице Герцена. У арки под вывеской Редакции она самоедствовала: мол, диссертация давно сложилась в голове, но вот никак не заставит себя сесть написать. Предложение изложить тему приняла с восторгом. Зашли в Редакцию. И тут же под ее диктовку Марк отстучал на машинке пару страниц текста. Позже Вика утверждала, что именно тогда сделала решительный шаг к защите. Теперь она профессор, автор многих книг по стилистике русского языка. Первую же с дарственной подписью прислала ему в Лондон.

Вику упоминала и американка Эллендея, описывая столичные салоны 1970-х. Ее мемуары (себя она обозвала литературной бабой) щекотали самолюбие, рождая мысли о причастности. И не только в связи с Викой, но и с другими упомянутыми обитателями и гостями той квартиры в ХЛАМЕ. И, конечно, с именами тех, кому посчастливилось выбраться из Той Страны. Они вывезли в эмиграцию все ухватки и нравы столичных салонов. Цинизм, подсидки, ревность, зависть, неумеренная похоть, снобизм, процветавший среди творцов Той Страны, коробили даже вне всякого нравственного максимализма. Взбираясь на Поэтический Олимп, Бродский предавал прежних друзей, оказывавших ему помощь и поддержку, когда его преследовал Режим. Не задумываясь, давал отрицательные отзывы, от которых зависело подписание издательством договора на перевод книги, получение места в университете. Понимал, конечно, что для собратьев по перу зачастую это была единственная кормушка, без которой трудно выжить в эмиграции. Но стандарты искусства превыше жизненных обстоятельств. Так ему казалось.

Профферовские мемуары цепляли тем, что мы самонадеянно примеряли судьбу Поэта к своей. А с какой стати? Бродский стал первым русским поэтом в эмиграции. Благодаря таланту и стечению обстоятельств. Воображение современников поражала история с получением Бродским Нобелевки. Ведь такой чести из русских не удостоился даже Набоков. После церемонии вручения, вспоминала Эллендея (ее пригласили в Стокгольм), гости по протоколу проследовали на бал. Бродский был удостоен высочайшей чести – он танцевал в паре со шведской королевой. Он, признанный первым Поэтом русской эмиграции, тот самый пятнадцатилетний еврейский мальчик, бросивший школу в Ленинграде и толком никогда и нигде не учившийся, открывал бал нобелевских лауреатов.

… Воспоминания литературной бабы вгоняли в оцепенение не от картины бала, а от совпадения: Бродский оставил двухлетнего сына в Той Стране. И Марк уехал от двухлетнего сына, решившись на эмиграцию.

4

Когда выбирался на побережье – от Лондона оно в часе с небольшим на пригородном поезде, – чувствовал себя ошалевшим от единоборства с неподдающейся главой. Прохладным июньским утром вышагивал вдоль морского берега по многокилометровому променаду Гастингса. Волны взбивали пену и выбрасывали ее на гальку. На ощупь эта воздушная желтоватая субстанция оказалась липким веществом. Обмыв ладонь в фонтане, присел на скамейку и подставил лицо выглянувшему из-за тучи солнцу. Закрыл глаза и подумал: все исчезло. Может быть, на самом деле ничего нет вне сознания? Может быть. Тогда можно считать иллюзией и ночное происшествие в гостинице.

Марк приезжал сюда, в Гастингс, до того как открыл для себя Фолкстон, каждые два-три месяца. Жил на третьем этаже тоже с окнами на море. У хозяина-поляка проходил как русский писатель… Все было, как всегда. Но минувшую ночь взорвал сигнал пожарной тревоги. Натянув брюки, прихватил компьютер. Уже спустился по лестнице. Но зачем-то вспомнил, что оставил в столе паспорт. Пожарные еще не прибыли. Вновь поднявшись на свой этаж, увидел, что в соседнем номере однорукий дежурный пробует затоптать тлеющие подушки. Ухватить одной рукой, чтобы вынести их, он не мог: на двери, перекрывающей лестничный пролет, стояла крепкая пружина. Оставив идею со спасением паспорта, кинулся на помощь, схватил одну тлеющую подушку и, придерживая дверь на пружине, пропустил дежурного с другой. Они уже были внизу, когда услышали вой пожарных сирен.

Шагая теперь по набережной, залитой полуденным солнцем (нравился ему этот литературный прием – рассказ во время прогулки вдоль морского берега), он заново переживал события ночи. Вспоминая девицу в фойе, дрожавшую от стресса, хотел одного – встретить смертный час без жалоб, без болей, без сожалений. Как бы устроить так, чтобы никто не подумал, что он цепляется за жизнь, что ему есть еще что-то сказать и он должен еще что-то успеть. Да все уже сказано. Но даже если и не сказано! Что из того? Вспомнилось замечание маститого литератора, разбиравшего после смерти незавершенные записи своего друга: «Есть что-то необычное и притягательное в незаконченных произведениях». Никогда ничего подобного русскому автору в голову не придет. Типично английский строй мысли. Болезнь, смерть, возраст – все это столь же обыденное, как и неизбежное. В России же на похоронах стонут – вот, не успел дописать, достроить, долюбить. Какая глупость. Как это примитивно.

Вернувшись в номер, снова с усердием копался в главе про дом на Старолесной. Дребедень, приговоренная временем, должна была исчезнуть без следа. Нет, спустя тридцать лет, вспомнились имена. Александр Иосифович, Юлия Иосифовна, их сын. Может быть, потому, что минувшей ночью во время пожара видел завернутую в одеяло девицу: ее вывели из соседнего номера. Основательно подвыпив, она заснула с горящей сигаретой и теперь, сидя внизу, в вестибюле гостиницы, поняла: должна была задохнуться в дыму. Она выглядела такой же несчастной, как те неприкаянные старики-евреи из дома на Старолесной, потерявшие единственного сына, Жоржа. Он работал в реферативном академическом издании, писавшем об атомной промышленности.

За Жоржем промелькнула в памяти дивной красоты Хохлушка… А следом за Хохлушкой – первая жена Марка, с которой он прожил шесть лет. После развода никогда не встречались. Умерла где-то в Германии. У Марка остался графический портрет – подарок влюбленного в нее художника по имени Николай Иванович. При разводе она призналась, что изменяла ему с тем художником. Сказала, чтобы досадить. Ведь инициатором развода был он. И досадила. Помнил эту измену. Потому рисунок Николая Ивановича вставил в рамку и повесил на стену.

А вот еще одна фамилия из того дома: Горелик. Тут загадки не было. Лондонские хозяева, много лет сдававшие ему студию-домик, оказались Корелики. Она – детская писательница. Сочинять перестала после гибели сына. Он – архитектор. По его проекту в Москве построено новое здание английского посольства. Мальчиком в пять лет его вывезли из Вены в Лондон, когда случился аншлюс… И теперь в голове промелькнуло: ну, какие же вы Корелики? Вы – Горелики. Вспомнился бассейн, принадлежавший газете «Правда». Каждое утро в семь часов вместе с Гореликом он бежал по пешеходному мостику, перекинутому через железнодорожную ветку между Белорусским и Савеловским вокзалами. В тот же час в бассейне появлялся член ЦК, главный редактор «Правды». Он плавал один на первой дорожке. И никто не смел ему мешать… Теперь можно было плавать в бассейне в Фарнборо. Для этого не надо было становиться членом ЦК.

Из дома на Старолесной мозаикой (ух, какая расхожая метафора) выплывали женские лики. Среди них жена Миши-аспиранта, блондинка немыслимой красоты, готова была пролететь свой этаж всякий раз, когда вместе случайно поднимались в лифте. Ему же хотелось ошибиться, когда оказывался в лифте с диктором Всесоюзного радио, женой Инженера. Она как будто не возражала. Но вдруг останавливала мысль – как потом встречаться с ее мужем, трепетавшим перед людьми творческих профессий? Зачем-то вспомнилась корректорша из той же газеты «Правда», которую однажды затащил к себе на девятый этаж. Из окна кабинета она увидела кремлевский купол, сбросила блузку, сняла лифчик, стянула юбку вместе с трусиками и, ухватившись за подоконник, весело приказала: «Е… те, а я буду смотреть на Кремль!»

Сказать по чести, я пробовал отговорить Марка от замысла «Романа Графомана». Сочинение, которое он задумал, убивало его. Если судить по числу копий и черновиков рукописи на антресолях, повествование долго не складывалось. Мучился Марк с сюжетом неимоверно. Не хватало воображения. Писал портреты своих однокурсников, родственников, любовниц, приятелей. Выходило плоско – ценил дружбу с однокашниками, ставшими известными, Салон любил, ценил, но высмеивал…

Спасался многоточием. Этим знаком препинания злоупотреблял. Многоточие укрывает недоговоренности. Оно же замещает слова, относящиеся к лексике, несовместимой с целомудрием. Одно из них приобрело магическое значение. Кумиром студентов книготоргового техникума был двадцатитрехлетний преподаватель политэкономии, выпускник экономического факультета Вильям. В середине 1950-х он советовал заняться экономикой туризма. Марк не внял. А между прочим, Вильям стал первым министром туризма в ельцинской России. В памяти остался вечер, когда, получив диплом товароведа книжной торговли, он оказался с Вильямом в одной компании. Вот тогда Марк услышал это слово «еб…ть». И от кого! От Вильяма! Не в подворотне, не от шпаны, не как ругательство, а из уст интеллектуала, умницы, любимого преподавателя, который косил под стилягу. С тех времен это слово зазвучало таинственной эротикой. Позже, с приобретением сексуального опыта, оно становилось тем привлекательнее, чем изысканнее была партнерша.

Марк и я еще не были готовы, чтобы работать в большой прессе, собрать материал на книгу, издаться. Марку повезло. Его взяли в Журнал, о котором он напишет свой первый роман. Платили ему примерно так же, как защищавшим в те годы кандидатские диссертации и становившимся завлабами. Как это вышло, мы не понимали. Редакцию Журнала военизировали, но Марка почему-то не уволили. Он прошел аттестацию, и ему присвоили звание майора, а спустя пару лет подполковника. Хотя в армии Марк не служил ни дня. Строевым шагом ходить не умел. Устав нарушал на каждом шагу. Был левшой и честь отдавал левой рукой. Забывал отвечать на приветствия. Надевал военную форму лишь при объявлении строевого смотра. На работу в такие дни шел переулками. Однажды военный патруль словил его при переходе на улице Горького. Ему выговаривали за длинную стрижку и за отсутствие планки с наградами. Объяснение, что ничем, кроме знака выпускника МГУ, он, подполковник, никогда не награждался, вызывало недоверие. В Журнал прислали телегу. За погоны платили немалые деньги. А все равно еле-еле сводил концы с концами. Книги, выплата паевого взноса, квартплата, помощь матери. Из стесненных обстоятельств не выбрался до самой эмиграции.

… Снимки, сделанные приятелем-фотокорреспондентом накануне отъезда. Портрет матери, попавший на выставку фотографий пожилых женщин. Ей восемьдесят. Благородная улыбка, живые глаза, гладко зачесанные волосы с пробором посередине. А вот он сам, усатый, с шевелюрой, едва тронутой сединой. В кителе с погонами подполковника. Фото с сыном. Крепкий мальчуган сидит на плечах и держится за отцовы уши. Вот любительский снимок: они стоят на переходном мостике через ручеек в парке «Речной вокзал». Благодаря фотографиям в памяти всплыл последний на родине день рождения. Друзья пришли на пятидесятилетие. Сидели до полуночи. Куражились от обиды, что он уезжает, а они остаются. Никто никого не слушал. Перепились все за исключением хозяина. Прощались со слезами. Завлитша идти не могла. Муж выносил ее на руках.

Понимал ли он сам тогда, в какую пропасть собирался прыгнуть? Нет, конечно. Из той настоящей реальности память не удержала почти ничего. Нет никакой возможности точно раскрутить, что происходило в действительности. Так, обрывки воспоминаний, из которых не складывалось все то, что творилось в душе. Конечно, жгло любопытство – каков он, Лондон? Распирало от мысли, что с прежней жизнью будет покончено. Терзали угрызения совести – двухлетний сын на попечении жены, развод с подтверждением, что никаких материальных претензий к нему нет. Как ни странно, легко принял понимание того, что со старухой-матерью прощается навсегда. До последнего дня, впрочем, над всем перечисленным довлел страх, что власти разгадают замысел – уехать и не вернуться. А разгадать не так уж трудно – сертификацию свидетельств о рождении, разводах, дипломов и прочего с переводом на английский производили государственные нотариальные конторы. Дураку ясно, конторы – под колпаком Лубянки. Процессом же руководила Художница, будущая заграничная жена Марка, разъясняя, что все перечисленное нужно для получения нового гражданства.

Что оставалось в памяти из жизни на Старолесной и о чем вспоминал с сожалением как о потере? Котя Биржев, с которым дружили много лет, жил на первом этаже. Окна его кухни, выходившие на фасад, никогда не занавешивались и светились допоздна. Женские силуэты, шумное застолье, лихая разнузданность привлекали внимание соседей. Двери в эту квартиру были всегда открыты. В середине 1980-х жизнь покатилась с невиданной скоростью. От привычных норм не осталось и следа. Стремительно менялась общественная жизнь, люди, отношения между ними, всё. Всплыла в памяти дочь генерала, слывшая недотрогой. Она открыла дверь на звонок и в темной прихожей вдруг до крови прокусила ему губу. Излишне разборчивая подруга хозяйки, Люся, теперь позволяла лапать себя прилюдно, Света дала сантехнику – тот менял прокладки в кранах ванны, и у нее не оказалось пяти рублей на чай. Весело щебетала блондинистая кобылка Оля, просаживавшая доллары мужа, – он не вылезал из заграничных командировок. Откровенный флирт, беспорядочные связи, ебля чуть ли не на глазах мужей-жен быстро сделались чем-то обыденным. Тут и обсуждать нечего. Всех волновала годовая подписка на толстые журналы, освобождавшиеся от цензуры. Друг у друга вырывали только что вышедшие номера «Нового мира», «Звезды», «Невы», «Нашего современника», «Молодой гвардии», «Октября», «Книжного обозрения». За еженедельниками «Аргументы и факты», «Московские новости», «Огонек» бегали в ближайший киоск «Союзпечать», где с шести утра выстраивалась очередь. Бражничали на той кухне, именно начитавшись свободной прессы.

Среди гостей Коти Биржева были отказники, подавшие документы на выезд в Израиль, непризнанные литераторы, художники, перебивавшиеся с хлеба на воду, безработные музыканты. Позже стали приходить научные сотрудники, уволенные с работы, преподаватели, получавшие нищенскую зарплату, артисты, едва сводившие концы с концами. В разгар Перестройки на кухне появились гешефтмахеры. Досрочно освободившиеся из заключения за финансовые махинации, они искали места в новой жизни.

Всю эту публику привечала Ксения, жена Коти. Десять лет назад она приехала в Москву из Мариуполя. Диссиденствовала бесстрашно. Вопреки хрупкому здоровью отчаянно курила. А вот хмельного в рот не брала. Отличаясь благонравием, вдруг неожиданно согласилась стать женой только что разведенного Коти. Переехав в ЖСК, мгновенно вписалась в круг его знакомых. Она привлекала начитанностью и добрым характером. Из кухни не уходила – с удовольствием готовила, кормила, поила, утешала, никого не осуждала, не нападала, не обижала. Жадных жалела. Упавших оправдывала. Котя, опьяненный идеей свободы, становился разнузданным и неосмотрительным. Но Ксения уже тогда заявляла, что пойдет за ним в тюрьму, на плаху, за границу, куда скажет… На фоне вседозволенности, захватившей общество, ее облик вызывал сочувствие и симпатию. Никакой порок ее не касался, хотя без крепкого слова в квартире Биржева здрасти не произносили. Кумиров создавали и тут же свергали. Не держаться никаких авторитетов, предубеждений, запретов; никого не стыдить, ничего не осуждать было единственным правилом для тех, кто появлялся на той кухне. Когда из недр кооперативного движения вдруг появился класс ухоженных девиц, Котя приводил их на эту кухню. Они мгновенно вписывались в сложившийся круг и становились закадычными подругами хозяйки. Котя их бросал, но они не исчезали и находили утешение у Ксении. Когда началось строительство партий, эти девицы стали секретаршами и соратницами Коти. Единомыслия не требовалось. Востребованной была личная преданность. Все на той кухне поголовно и беспрестанно курили. Сквозь сизый дым едва проглядывали лица.

На кухне зарождалось множество идей, воплощавшихся в реальность с поразительной легкостью. На кухне основали один из первых в Москве кооперативов, создали Благотворительный фонд для помощи бедным, открыли частную школу по изучению иностранных языков. Там же сочиняли и печатали уставы новых товариществ, биржи, партийной программы. На той кухне оформилась идея Партии экономической свободы, первого частного агентства «Новости» и первого частного журнала. Легко заработанные деньги кружили голову: Биржев тратил их весело, казался предприимчивым, открытым, доброжелательным. Политика у него легко смешивалась с экономикой, как жена с любовницами. Мужья до глубокой ночи звонили на ту кухню. Пробовали убедить супруг, что ночевать надо дома. Кончалось тем, чем кончалось – мужья брали такси. А приехав, оставались до утра. Ксения принимала всех. Со времен новоселья Котя оставался для домочадцев обаятельным и безотказным. Кому только он не помогал крепить книжные полки, менять прокладки в кранах, ставить замки. По первому звонку брал ящик с инструментами, гвоздями и шурупами и спешил на помощь. Никому не хотелось лишний раз звонить в ЖЭК, вызывать сантехника, ждать, давать на водку. У Коти был трос, чтобы пробить затор в трубах. Он первым выходил с лопатой на субботники, разбивал газоны, ставил заборчики, сажал деревья. Но то было в семидесятые. В середине же восьмидесятых потребовалось иное – предприимчивость, напор, мужество.

5

Котя оказался востребованным. Первые деньги заработал на продаже подержанных «Лад». Перегонял автомобили из Москвы на Кавказ и обратно. Вырученные средства вложил в покупку компьютеров. Для легализации денег организовал кооператив. Потом банк. Потом открыл биржу, агентство экономических новостей, инвесткомпанию, телекомпанию, наконец, объявил о создании Партии экономической свободы.

Котя быстро освоился с новой ролью, стал насмешливым, ироничным, иногда высокомерным. Он ушел в борьбу за новую жизнь, где не было никаких правил, никакой морали и все упиралось в деньги. Деньги давали власть. Марк растерялся. Котя это видел, и когда ему пришла идея первого частного журнала «Наши Компьютеры», он подвязал к ней нас с Марком. Котя назначил себя главным редактором. Я быстро сообразил, что к чему, и ушел в сторону. Марка же, прицепив к проекту, Котя вскоре подмял не потому, что за все платил, а потому что не увидел в нем деловой хватки. Чтобы открыть журнал, нужна была крыша. Все издательства и типографии тогда оставались в руках государства. Путь один – дать взятку кому надо. Марк не умел, а Котя умел, но не хотел. Конечно, нашелся тот, кто и умел, и хотел. С Марком же стало ясно: оставаться в Той Стране ему не следовало. Очень скоро Биржев станет неуловимым. Контакты с ним перепоручит Ксении. Мелочи, впрочем, следовало забыть. А помнить проводы в Шереметьево, отъезд, звонки из Москвы в первые недели, составление и подписание нужных бумаг. Потому что после падения империи отпала причина невозвращения в СССР. Туристическую въездную визу Марка юристы Home Office признали просроченной. Пришлось покинуть Англию. С шансом никогда не вернуться туда. Обиды должны были отступить. Но не отступали. Что ж, у памяти своя логика…

Тем временем сын Марка изучал алфавит по книгам Зигмунда Фрейда. Корешки книг входившего в моду знаменитого психоаналитика стояли как раз на уровне его роста. Мальчик подходил к шкафу, указывал пальцем на букву и спрашивал, как она называется. Приставал, чтобы привлечь к себе внимание. Мать скупала фрейдистскую литературу, издававшуюся после десятилетий запрета. Читала запоем, решив заняться психоанализом. Замуж больше не выходила. Никакой мужчина рядом с ней удержаться не мог. Кто же смирится, что главным в доме оставался сын. Тут она была тверда. В квартире Биржева появлялась едва ли не каждый день. Не для того, чтобы присоединиться к сидевшим на кухне, а чтобы оставить сына и самой выскочить в магазин, в поликлинику, в аптеку. Мальчик подружился с дочерью Биржева. Ксения усаживала детей за стол на прокуренной кухне, кормила, поила, разговаривала. Много ли мальчик усваивал из того, о чем говорили тогда? Возможно, за столом осуждали тех, кто тосковал по коммунизму, кто сокрушался, что рушится Империя. Звучали имена какой-то Нины, отказавшейся поступиться принципами, Егора, повторявшего: «Борис, ты не прав!», самого Бориса, который все чаще оказывался прав, его оппонента – Отца Перестройки. Из всего услышанного мальчик, кажется, понимал пока только одно – все за тем столом жаждали свободы. Полной и сейчас.

Вдруг выяснилось: свобода не принесла счастья. Деда, отца матери, служившего в Генштабе, раньше срока выперли на пенсию. Развала Империи он не одобрял. Бабушку, руководившую поликлиникой, которая обслуживала кремлевскую номенклатуру, сместили из-за какой-то гласности, которая разрешила критику. До начала Перестройки она считалась неприкосновенной. Никто не мог уволить ее, несмотря на подметные и открытые письма. Правда, без работы она не осталась – возглавила другое медицинское учреждение, чуть поменьше. Но в семье считалось, что эта самая свобода и ей вышла боком.

Смещение с хлебных должностей деда и бабки обернулось привязанностью к единственному внуку. Тому самому, рождению которого из-за отца они противостояли. Теперь внук стал смыслом жизни. На лето мальчик переезжал на дачу, прозванную «Шатурскими двориками». Вместе с дедом поправлял покосившийся забор, вскапывал огород, чинил крыльцо, сооружал пристройку. Заправски орудовал лопатой, молотком, другими инструментами. С дедом парился в бане, ходил на базар за рассадой, в лес по грибы. Конечно, он мог перенять у деда и страсть к футболу, и презрение к политике, и привычку не садиться за стол без бутылки водки. Но эти дедовы слабости его совсем не коснулись.

Смену привычного в доме на Старолесной сын тогда не осознавал. Хотя мог уже спросить маму при возвращении из «Шатурских двориков» о многом. Почему в подъезде исчез столик, а с ним и лифтерша. Почему не работает код на входной двери и в подъезд может зайти кто угодно. Почему с почтовых ящиков сорваны замки, а стены на лестничных клетках из белого перекрасили в темно-синий. Почему раньше в коридорах пахло пирогами, а в лифте – дорогими духами, а теперь тянуло затхлым. Почему подвал был залит водой, на чердаке поселились бездомные кошки, а в лифтах пахло мочой…

Знаки обнищания отложились в памяти сына так же ярко, как Путч-91, который вдруг обернулся праздником. Он пропадал эти дни в квартире Биржевых. Котя оставался дома и играл с детьми. Вместе маршировали по коридору трехкомнатной квартиры и кричали: «Смерть коммунистам, смерть фашистам!» Вечерами ловили лондонскую программу какого-то Би-би-си «Русская служба». И когда вдруг Котя услышал голос отца, сказал: «Твой папа молодец!» Сын плохо понимал, почему папа молодец и зачем его голос тут, а сам он где-то там. То есть в Лондоне.

Что он мог понять, когда ему едва исполнилось три года? И кто мог ему правильно объяснить исчезновение отца? Только мама. Сын рос в мире ее интересов, выбранных ею игрушек, отобранных ею друзей, учился в школе, которую она выбрала. Она определяла не только его увлечения, но и его будущую профессию. Он, конечно, как и она, и бабушка, должен был стать врачом. Сын пытливо вглядывался в лица, как бы пробуя понять, с кем придется жить. Он хорошо учился, увлекся французским языком, освоил компьютер. В школе пришлось однажды постоять за себя. Если не по наущению матери, то при ее молчаливом попустительстве дал в морду однокласснику, обозвавшему его жидом. Ведь он носил фамилию отца. Это была прививка мужества, которой хватило позже, в институте, чтобы не испугаться и сходить на стрелку. То есть, показать сокурсникам, связанным с уголовниками, что он их не боится. Хотя, если быть честным, с готовностью защитить свое еврейство вышла осечка – когда учителя разбирались в том школьном конфликте, выяснилось, что обидчик, обозвавший жидом, тоже был наполовину евреем. Сын играл на пианино, легко освоил гитару. Позже у него обнаружится красивый баритон.

6

Музыкальный мир с рождением сына поворачивал время вспять. В квартире на Старолесной одно время стояло пианино. Первая жена не играл. Играла на нем ее мать. Теща, абсолютно глухая, наезжала сюда, чтобы помочь дочери постирать-приготовить. А потом садилась за пианино. Играла, пела и, когда Марк пробовал подпевать, смеялась: мол, у вас голос красивый, а слуха никакого.

Пианино, жена, глухая теща – все с разводом уплыло в небытие. Но Марк помнил свое музыкальное фиаско не в связи с тещей. 1957-й год. Одну из правительственных дач переоборудовали в студенческий Дом отдыха. Получить бесплатную путевку студенту техникума считалось пропуском в рай. Дом отдыха заполнили студенты Московской консерватории. Вечерами они собирались вокруг рояля в углу огромного холла. Играли, пели, обсуждали, импровизировали, сменяя друг друга за тем роялем. Незнакомый мир музыки. Чаще других звучало имя композитора Шумана. Наверное, исполняли его музыку. Подойти ближе Марку не было причин. Наблюдал издали…

В квартиру на Старолесной пианино вновь въехало с сыном. Или Марк что-то путал. Пианино у него было на другой квартире в Угловом переулке, рядом. Впрочем, самолюбие тешилось иным – в эмиграции, когда навещал сына в Геттингене, первым подарком было пианино. Музыкальные способности сына вдохновляли Марка, а интерес к искусству, литературе, кино объединял их. Так хотелось думать. Сохранились любительские фильмы, отснятые ими в Турции, Испании, Франции, Москве. Кассета одного из таких фильмов под названием «Гамлет» стояла на полке в квартире на Старолесной. Со своей предысторией.

В один из приездов Марка сразу в трех московских театрах шел «Гамлет». Пошли вместе в «Сатирикон». Гамлета играл Костя Райкин. Вернувшись со спектакля, поставили своего «Гамлета». Заглавную роль играл сын, Гертруду – его мать, Офелию – подруга матери, девица Ленчик. Роль короля-дяди досталась отцу. Его Гамлет убивает. Чтобы снять фильм, пришлось купить кинокамеру. Сын не только выучил роль, выклеил декорацию замка, но и провел съемку, наложил музыку, смонтировал отснятое.

Во время летних каникул снимали «Раскольникова» по Достоевскому. С кинокамерой поехали в Льюис, пригород Лондона. Хозяйка дома, русская эмигрантка, отправила своего английского мужа в гольф-клуб. Ей досталась роль матери Сонечки Мармеладовой. Сонечку играла ее дочь. Идеи рождались на ходу. Носились с камерой по всему дому. Снимали в кухне, в столовой, в спальне на втором этаже. Во время переодеваний хозяйка стояла за дверцей гардероба, на которой висело зеркало. Кое-что оказалось возможным подсмотреть. Она приняла свою оплошность весело. Все в доме перевернули вверх дном. Муж появился во время ланча. Он не говорил по-русски. От совместного чая и десерта отказались. Хозяйка с дочерью провожали съемочную группу на станцию. А потом снимали «Мертвых душ». Приятельница гениально сыграла Коробочку, ее английский муж – Плюшкина. Роль Ноздрева играл сын. Себе Марк оставил роль Манилова. Тешился же, что фильмами прививал сыну вкус к чтению. Глупость. Но это было то немногое, что могло привязать его к нему.

…Спустя полтора десятилетия в Москве сын взял на себя похороны столетней бабушки. Она жила по соседству. Когда лежала без сознания, именно он вызвал Марка: мол, в смертный час умирающей важно почувствовать тепло родных рук. В семье знали о желании бабушки – предать тело сожжению в крематории. Тяжелая ссора Марка с набожной сестрой, нарушившей волю умершей, закончилась тем, что еврейская традиция взяла верх. Не дождавшись похорон, Марк с Химкинского кладбища отправился в аэропорт Шереметьево. И не только, чтобы дистанцироваться от нарушения воли матери. Главным, признавался он мне теперь, оставался страх – не выехать из России.

Эмиграция прочищает мозги лучше всякой пропаганды. И в большом, и в малом. Особенно в таком городе, как Лондон. Лично я, в отличие от Марка, в своей эмигрантской жизни придерживаюсь примитивного взгляда на то, что происходит в России. Вот слышу, правитель затевает войнушку, и вижу, как прытко на эту затею отзываются его подданные: едут на танках в сторону Украины, летят в Сирию, хапают Крым. И я говорю себе: пускай одобряют, авось поумнеют, станут более человечными, душевными. Ничего подобного, конечно, не происходит. Меня с души воротит от этой возни.

Марк иначе относился к происходящему на бывшей родине. То он рассказывал мне о своем глубоком разочаровании в русском народе, о том, что уязвимость российских выборов видит не в нарушениях при подсчете голосов, а в отсутствии условий для свободного, объективного и независимого формирования мнения выборщика. А потом вдруг звонил и сообщал, что с либеральными взглядами на Россию покончил. Мол, страна обречена со своими голубыми мундирами и преданным народом. И миру нечего ждать, какой вирус там победит – имперский или европейский. Дело не в вирусе, а в Реформаторе с решимостью Петра Первого. Вот он появится, как Дэн в Китае, и силой введет реформы.

Выслушивая эту чепуху, я подыгрывал Марку. Но мы сходились во мнении, что Россия, как и ее предшественница Империя зла, отвратительна, прежде всего, презрением к человеческому достоинству. И Марк, оставив российскую тему, восхищался Лондоном: мол, накануне вышел из Студии с чемоданом на колесиках. Пешком, не спеша, за четверть часа достиг вокзала Кингс-Кросс. Спустился в метро, доехал до Хитроу, по туннелю один эскалатор, за ним – второй… И до самого места регистрации полета нигде и ни разу не поднял чемодан. Везде с тротуаров через бордюры устроены пологие сходы. Входы в здание вокзала, проходы к эскалаторам в метро, выходы на платформу к поездам – все без единого марша лестницы. Комфорт не для избранных, а для всех.

7

Котя Биржев провожал Марка в эмиграцию, а сам остался в Той Стране. Прошло без малого тридцать лет. Новый 2017-й год Биржев встречал в Калифорнии. Они, кажется, обменялись поздравлениями и паролями для связи по скайпу. Я изредка слушал выступления Биржева на радио «Эхо Москвы» и время от времени читал его тексты в Интернете. Однажды даже открыл книгу про секс-мекс-пекс, стоявшую на полке в Студии у Марка. Ни в какое сравнение она не шла с первым литературным опытом Биржева – книжкой карманного формата, изданной четверть века назад тиражом в сто тысяч экземпляров. Вот несколько тогдашних откликов: «пощ ечина безнравственному обществу», «образованный математик…загадочная фигура», «его имя символизирует успех…»

Мне уже не первый год казалось, что бедняга истощен бесполезной борьбой с авторитарной властью. Мне было жалко его, человека талантливого. Депутат Государственной Думы, которому прочили министерский портфель, он возглавлял Партию экономической свободы, создал биржу… И вдруг все оборвалось. Он превратился в оппозиционера-конспиролога. Ему всюду чудились заговоры.

Я вспомнил все эти подробности биографии Коти, потому что относился к нему с симпатией. Когда выложил их, Марк вздохнул и посмотрел на меня с тоской:

– Может быть, теперь он раздумывает над тем, что сам сдуру обратил в ничто свою жизнь. Был на взлете, верил, что сможет занять видное место в политике, в бизнесе, наконец, в литературе. Поначалу все выходило как во сне: умно, ловко и остро. Так иногда бывает. А однажды проснешься и думаешь – жизнь почти прошла, и как же это я так обманулся, так обмишурился…

Марк позвонил другу по калифорнийскому времени где-то в полдень. Никто не ответил. Оставил бодрое новогоднее сообщение.

– Спустя две минуты, – с горечью вспоминал Марк, – по тому же скайпу появляется Котя, взъерошенный, со сна, в какой-то скромной комнате. Хватает двухлитровую бутылку кока-колы, пьет из горла. Говорит вяло, судорожно берет какие-то таблетки, пихает их в рот, запивает… На вопрос о проблемах со здоровьем отвечает кратко – это профилактика. Потом натягивает на голову капюшон… Ну, и потихоньку начинаем говорить.

– Как ты? Я слышал, пробуешь сделать проект «Радио»?

– Да нет, не получается.

– А где ты живешь? В гостинице?

– Нет, у знакомого в доме в Голливуде. Но это кончается. Надо уезжать.

– А когда ты возвращаешься в Москву?

– Девятнадцатого января.

– А ты не думал, чтобы не возвращаться? Ведь рискуешь!

– Риск, конечно, есть. Но тут жилье нужно. И работу найти не так просто… Деньги нужны, чтобы тут прожить…

Разговор на том свернулся. Спросил про дочь.

– Не знаю, – отвечает. – Давай поговорим, когда вернусь в Москву. – Я смеюсь, мол, что не очень получается поговорить, когда прослушивают. Он серьезно так: – Да, прослушивают. Я тебе пошлю интернетный адрес, где не прослушивают.

– Ну, – говорю, – отлично, а я тебе пошлю сейчас программу американского радио «Голос России» о моей последней книге. Правда, на английском. Но ты ж легко разберешься.

– Присылай, жду.

На этом мы закончили. А ночью получаю от него имэйл: «Здорово, хорошая программа. Поздравляю. А с переездом в Америку – мне, главное, просто не хочется. Очень многие расстроятся, если я слиняю. Сейчас все уезжают. Я не люблю делать, как все. Поэтому поборемся еще немного». На что я ему ответил: «Спасибо за поздравление. Что же касается переезда, я вижу ситуацию немножко иначе. Ты не любишь делать, как все, но ориентируешься на мнения многих. Я сомневаюсь, стоит ли подставляться, как Ходор, как Немец, возвращаясь… И что больше расстроит многих – что ты слиняешь или что тебя посадят или придушат? О народе же беспокоиться не стоит. Он очухается в исторической перспективе, возможно, когда-нибудь, при известных обстоятельствах. Но не сейчас. В Америку тебе не хочется – это мне понятно. А мягкая эмиграция? Скажем, Прибалтика? В Ригу сейчас приезжают как в советские годы. Замечательная Юрмала. Я на велосипеде до Калгари по песочку вдоль моря покатался в свое время. Чисто. Хорошо. Много чего передумал… Или Вильнюс. Сохраняется русская диаспора. Никто ее особо не трогает. Там проще найти свое место для какого-то вида оппозиции. Не борьбы. Ты не думал об этом? Я хочу сказать: приоритет все-таки в этой ситуации – безопасность. И найти ту страну, куда тебе захочется и где возможно быстро адаптироваться».

– Он ответил? – спросил я.

– Нет, похоже, не услышал.

Вопрос не в том, как прожить жизнь, а в идеалах. Стоило ли ее тратить на борьбу за счастье блудливого народа с призрачной надеждой его просветить? Или следовало сосредоточиться на совершенствовании собственной личности – становлении, познании, творчестве, созидании. И, главное, где провести эту жизнь – на задворках постсоветской империи или в свободном мире?

Марк, конечно, говорил об устремлениях и приоритетах, а не об удовлетворенности достигнутым. Мало чего утешительного сохранилось в его памяти о квартире на Старолесной улице, где перебывало так много народу. Почему-то он не забывал, что в той необыкновенной ауре чувствовал себя на обочине. Мыслил стандартно. Талантами не отличался. Философия, наука, изобразительное искусство, музыка – все, чего он так и не коснулся за годы учебы, заставляло его самого быть в некотором отдалении от людей по-настоящему образованных. Повода тесно сойтись с ними не находилось. Так, шапочное знакомство. Спустя тридцать лет, когда продавал квартиру на Старолесной, познакомился с покупателем. Новый владелец оказался племянником бывшего премьер-министра. Этакий шустрый малый с волосами, собранными в пучок и затянутыми ленточкой. Встретились, когда подписывали документы о купле-продаже. Произведет ли на него впечатление история квартиры, стены которой хранили столько тайн? Сомнительно.