banner banner banner
Андрей Битов: Мираж сюжета
Андрей Битов: Мираж сюжета
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Андрей Битов: Мираж сюжета

скачать книгу бесплатно


Здесь в эвакуации с мамой и бабушкой окажется маленький Андрей.

Сюда в командировку приедет Алеша Монахов, чтобы убедиться в том, что «не было уже того Ташкента. Недавнее землетрясение, как бунт времени, окончательно погребло его детство, дав понять, что место для родины – еще или уже не родина. Не было того Ташкента – и это же надо! – родители его в чудом уцелевшем закоулке. Словно родина – это они… повернув в родительский проулок, он такой вдруг ощутил непроглатимый, но и неисторжимый ком в груди, но он не задохнулся и не заплакал».

Но всё это будет еще нескоро, а пока вернемся в начало ХХ века, а точнее, в 1912 год, когда Алексей Константинович получил предписание покинуть Ташкент, в котором он провел 12 лет, и вернуться домой.

В Петербурге А. К. Кедров настоял на том, чтобы Александра Ивановна (к тому времени уже мать пятерых детей) поступила в консерваторию. При содействии Александра Константиновича Глазунова, с которым Кедров был лично знаком, А. И. Кедрова получила должность преподавателя курса фортепьяно на композиторском факультете, как успешно окончившая фортепьянное и композиторское отделение. Известно, что во время обучения и после завершения консерватории Александра Ивановна подрабатывала как тапер в кинотеатрах, а также как переводчик (немецкий и французский языки она знала в совершенстве). С 1918 по 1922 годы А. И. Кедрова совмещала преподавательскую деятельность в консерватории с должностью заведующей отдела Информбюро в Смольном.

Ольга Алексеевна Кедрова (дочь Алексея Константиновича и Александры Ивановны, мать Андрея Битова) вспоминала: «В Консерваторию мама поступила 12 сентября 1912 года, сдав экзамены на три пятерки. Ей был 31 год. Диплом свободного художника получила 18 апреля 1915 года, когда папа был уже серьезно болен. Папа умел думать вперед и обеспечил маме возможность встать на ноги в те далекие труднющие годы, которые в перспективе видел, как историк. Он сам читал и объяснял маме все книги по теоретическим предметам, для поступления в Консерваторию. Их разговоры о “контрапункте” мы – дети ненавидели. С войной 1914 года папино здоровье подкосилось… 17.12.1914 года был первый тяжелый приступ грудной жабы, а потом снова 30.12, 7.1.1915 и в феврале тоже. А мама сдавала выпускные экзамены. В мае 1915 года папа с мамой ездили в Кисловодск на нарзанные ванны.

В ночь на 18 февраля 1916 года папа скончался.

31 января 1916 года мама записала в дневнике: «Голубчик ездил с Олей на “Онегина”, так как она из-за кори не попала, когда я была с детьми. Эту поездку я очень хорошо помню. Ехали мы на саночках вдвоем. Невский был разукрашен флагами, а извозчик все терял кнут, с похмелья. А в театре мы сидели в партере, близко, и папа мне подарил коробку шоколада. Горда я была предельно “и не знала я, и не ведала” о том, что случится так скоро».

Алексей Константинович Кедров умер в возрасте 57 лет от «грудной жабы» (стенокардии). Спустя почти сто лет его внук напишет: «Дед, по-видимому, знал, у него “грудная жаба” была, как теперь и у меня, что он не жилец… Шла Первая мировая, жизнь была нелегкая, он сказал, что в будущем году все будут висеть на фонарях. Вот эту фразу мне передали по памяти. Как историк, он был прав, но он взял и в 16-м году помер».

Деда внук, повторим, никогда не видел, и ему ничего не оставалось, как воображать его, представлять себе таким, каким бы он мог быть.

Читаем в романе «Пушкинский дом»: «Лева отработал “гипотезу второго отца”, оставалась еще “гипотеза деда”. У сына родился отец. У внука рождается дед… Когда в семье пошли разговоры о деде, еще до его возвращения; когда Лева всматривался в его прекрасные фоточерты… гордо и молча оборачивая свое вытянувшееся лицо, как бы несшее в себе те же черты… Лева достал и прочитал некоторые работы деда… не все было доступно ему, но он сумел ощутить непривычную свободу и подлинность дедовской мысли и удивиться ей… Дед, для Левы не оставалось сомнений, был безусловно Великий Человек, и, в этом звании, очень хорошо получалось так: Дед и Внук».

Итак, получался какой-то неведомый дед, вымышленный, не имевший к реальному никакого отношения. После революции он, разумеется, был арестован, поскольку был «из бывших», причем имел отношение как к духовенству, так и к научной интеллигенции, сидел, вышел, вновь оказался в заключении, посему завеса секретности над ним носила характер обязательный и даже необходимый, а недосказанность и намеки приветствовались, поскольку добавляли к образу деда черты героические и даже эпические.

Вполне возможно, что в воображении автора переплетались образы реальные и вымышленные, происходила аберрация сознания, внутри которой совпадения уже не носили характер случайности, но более системы или даже закономерности (времена и нравы тому во многом споспешествовали). Например, полный тезка прадеда автора, известный ленинградский протоиерей Константин Васильевич Кедров, клирик Троице-Измайловского собора, был действительно арестован в 1935 году и выслан в Казахстан, где и скончался в 1941 году.

Битов замечал: «Меня часто спрашивали, откуда я взял своих дедов в “Пушкинском доме”. И я терялся ответить. Выдумал я их, потому что их мне не хватило! Выжили бы мы семьёй, родился бы я, если бы они дождались меня как внука? Сомневаюсь. Сочинять же надо так, чтобы читатель мог подумать, что так оно и было. Не было ничего фантастичнее нашей реальности. А чтобы реалистично вышло, надо выдумать так, чтобы на правду было похоже. Посмертной славы не бывает, если хоть кто-нибудь не вспомнит, хоть бы и автор. Я – памятник своих дедов, хотя вроде ещё и не буфет».

Реальной во всей это истории была, пожалуй, лишь бабушка – Алиса Эбель. Однако ей места в «Пушкинском доме», как известно, не нашлось, но внук оставил о ней воспоминания: «Я вырос в дореволюционной семье, вот это единственное, что я могу сказать. Они добросовестными были специалистами. Слава Богу, что у них до революции умерли их отцы, потому что тогда судьба всей семьи не совпала бы с судьбой страны. А так вдова с мелкими детьми, учительница музыки… Более русской женщины я не видел. Честно говоря, потому что о том, что она немка я узнал только, когда стали возвращаться (из ссылки) ее сестры из Казахстана, они носили еще фамилию Эбель, родовую. Они вернулись, я помню этих несчастных старушек. Вот вернулись и сидят две нищие старухи на сундуке в прихожей – вот это я помню. Потом они жили-жили у нас в доме, а бабушка была профессор консерватории, она была уже очень важная, даже, по-моему, орден получила какой-то, Трудового Знамени или что-то такое… (и вновь аберрация памяти – орденом Трудового Красного Знамени была награждена тетка А. Г. Битова Мария Иосифовна Хвиливицкая (о ней еще пойдет речь в этой книге), а Александра Ивановна Кедрова (Эбель) была награждена медалью “За доблестный труд в великой Отечественной войне 1941–1945 гг.” и Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Узбекской ССР. – М. Г.). Она была главой семьи… у нас был матриархат, была коммуналка из родных… в доме существовал какой-то культ бабушки, она была у нас такой Сталин без тирании».

В годы Великой Отечественной войны Александра Ивановна оказалась в эвакуации с консерваторией в Ташкенте, где она работала над переложением узбекского музыкального фольклора для фортепьяно, а также составила «Методическое указания к преподаванию общего курса фортепьяно» для учащихся музыкальных школ. По возвращении из эвакуации А. И. Кедрова продолжила свою преподавательскую деятельность в Ленинградской консерватории.

Скончалась она в 1955 году в возрасте 75 лет (похоронена на Шуваловском кладбище).

Читаем у Андрея Битова: «Бабушку, Александру Ивановну Кедрову… я вспоминаю очень часто… Особенно часто я ее стал вспоминать, когда меня наконец выпустили за границу. Каким-то образом Германия оказалась первой и наиболее посещаемой заграницей. И вдруг я свою бабушку стал чувствовать через немцев. То есть она была идеальным русским человеком, которого я знал в своей жизни, – по красоте, чистоте… но она была все-таки немка. Была какая-то особая добросовестность в движениях, но ничего, переходящего в пародию (в ее сестрах это было виднее). Вот мне вспомнилось, например, как она держалась за сумочку. Только на Западе, в Германии, я понял, что за сумочку действительно надо держаться – там паспорт и валюта. И ключи, может быть. И пусть уже не было ни паспорта, ни валюты, но привычка держаться за сумочку осталась. Все пропадет, все сгорит, но это должно остаться. Чисто западное – твои документы и твой счет – половина бытия. Потом помню, как она меня воспитывала внутри этого самого сталинского советского времени. Она как профессор получала много по тем временам – четыре с половиной тысячи сталинских рублей – это было серьезное финансовое положение. Она подарила мне маленький сейфик – с ключом, с сеточкой, с перегородочкой – такой сундучок кованый. И туда она мне сбрасывала новые никелированные монетки, которые почему-то не любила тратить. А когда у меня набирался полный сундучок, она мне их обменивала на бумажку. Вот такая система. И только потом я понял, что это навыки совершенно не советской жизни, и более того – даже не русской.

Также – это к вопросу о зажиточности – мне попались бумажки, где она вела еще дореволюционные подсчеты расходов. Я зарабатываю, но я никогда не буду подсчитывать. И мои жены не очень этим занимались, хотя, как женщины, они и отвечали за хозяйство, и старались экономить. И вот когда я вижу: “Петрушка – 3 копейки, хлеб – 4 копейки”, и пишется это в столбик… А какой у нее был стол! Он до сих пор у меня. Я с ним живу, вожу за собой, он весит полтонны, наверное. Дед сделал на заказ такой дубовый стол. За ним ничего не удается написать, он всегда завален, но это такой раритет! Хорошо помню, какой на нем царил порядок у бабушки, где что стояло… все аккуратно разложено: перевязанные ленточками какие-то письма, документы. И там лежало – “после смерти сжечь”. Что-то личное, о чем она не хотела, чтобы знали. Мы выполнили ее последнюю волю. Тут порядочность была.

И вот еще что очень важно. Заканчивая факультет композиции, она написала Глазунову диплом – сонату “Снег”. Навеянное утратой мужа, такое минорное сочинение. И вот подошло ее семидесятилетие – а она почти ровесница Сталина, на год его младше. Только что мы пережили празднования в честь вождя. А у нас в доме существовал какой-то культ бабушки… И торжественно отмечался ее юбилей. Мы заказали переписать эту сонату на красивой бумаге, переплели в синий сафьян и подарили ей ее сочинение дипломное. Она особенно была польщена этим. Человек хочет оставить после себя то, что он сделал. А она композицией не занялась. Это ее единственное сочинение. Через четыре года, умирая, она попросила дать ей ее сонату. И умерла, ее обнимая».

В Ташкенте у Алексея Константиновича и Александры Ивановны родилось пятеро детей.

Елена Алексеевна умерла в младенчестве.

Мария Алексеевна скончалась в 1930 году от туберкулеза, которым заразилась на строительстве Сясьского ЦБК (Волховский район, Ленинградской области).

Алексей Алексеевич (1906–2004) – кардиолог, доктор медицинских наук, профессор, заведующий клиникой госпитальной терапии Ленинградского педиатрического медицинского института, участник войны (в семье его звали «дядя Аля»).

Екатерина Алексеевна – концертмейстер, пианист, в семье ее звали «тётя Киса».

Ольга Алексеевна (1905–1990) – юрист, мать Андрея Георгиевича и Олега Георгиевича Битовых.

Эти коренные петербуржцы родились не в Петербурге – интересная деталь, скорее вопрос самоощущения и культурного кода – пресловутая питерская облигаторность – быть достойным семьи и города.

* * *

Прежде чем мы перейдем к рассказу о родителях нашего героя, благо их фотографические карточки лежат на столе рядом и соединение их в единый («монтажный», как говорят в кино) сюжет не составит большого труда, обратим внимание на изображение автора, сделанное в Сочельник 2002 года, причем ими самими и сделанное.

Из записных книжек Битова: «Сочельник. Сон. Собственные похороны. Унылое совковое кладбище. Я на коленях перед собственной плитой. Серая, цементная, сырая. Рядом со мной провожающие, родители… На плите по сырому, еще не посветлевшему цементу выцарапано гвоздем “Битов А. Г.”, даты (забыл подсмотреть) и под – две татарские фамилии творцов этого памятника. Пытаюсь молиться, почему-то “упокой, Господи, душу…” – пытаясь перечислить всех, почему-то начинаю с Николая. Произнося это имя, удивляюсь, почему и добавляю – второго. И смеюсь над собой, и думаю: если еще осталось чувство юмора, зачем умирать? Взгляд падает на икону – и это Богоматерь. Молюсь Ей, как умею… Проснулся я внутри Бога… и понял, что проснулся трезвым. Пели птицы, светало, в чужом доме. Стал я Бога искать, потому что проснулся, так где же Он? А как же Его найдешь, если ты сам внутри Его? Только вырваться. Пошел. А как не пойдешь? А как ни пойдешь – все поперек. И тебе больно, и Ему неприятно. Вроде щекотки. Пришлось остановиться. Так и стою. Успокоился, застыл. Вокруг постепенно пещера образовалась. Вроде меня что-то обтекало и цементировалось. Постепенно и не пошевелиться стало – вот лежу и горю как свечка. В лужицу превращаюсь. Вроде содержимого бутылки, но без бутылки. Обрел форму. Высох. Клопы, говорят, так делают. Лет по 300 крови не пьют. Стал я таким клопом веры…Проснулся еще раз. “Хорошо, но нескромно”, – так мне один знакомый алкаш сказал. Все думали, что от чахотки умер. А на самом деле алкоголик был. Непьющий, правда. Тоже Палычем звали. У Сергеича не получалось, он даже старался пить, а не получалось. А у Палыча прекрасно получалось – вот он и не пил. Потом и не нужно стало. Совсем ненужно. Ничего. Их штербе – только и сказал. И все. А Сергеич – тот свою жизнь пропил. До дна. Опять спать захотелось. Ты тут посиди. Я быстро…

Раздалось легкое урчание, и лицо его уплыло в воронку сна. Завтра. Завтра уже не будет. Потому что утро уже было. Кто не просыпается днем? Кто там “застигнут ночью Рима был”? Скромнее надо. По-простому. По-народному. Народность – это поленница. Укладка слов – язык. Серенькое полешко без огня сгорит… пробормотал он и спал снова».

И снова этот проницательный взгляд автора на самого себя со стороны.

Сочинитель смотрит на Битова.

Битов – на сочинителя.

Лева Одоевцев из «Пушкинского дома» видит своего двойника или партнера, как он его называет, а двойник присматривает за ним. Они по очереди то входят в сон, то выходят из него, оказываясь попеременно то на «совковом кладбище», то «в чужом доме», то «внутри Бога», как Иона в чреве кита, то в «бывшем особняке», то на Краснопрудной, то в гробу.

Содержание последующего кадра полностью меняет смысл кадра предыдущего. Автор смотрит на фотографию Константина Васильевича Кедрова и на свою фотографию в детстве, на изображение Алисы Эбель и на себя в годы юности, на портрет Алексея Константиновича и на свой портрет в бытность работы над романом «Пушкинский дом» – и, действительно, от кадра к кадру, от эпизода к эпизоду смысл меняется, и без последующего события (пережитого, осмысленного) невозможно уразуметь событие, предшествующее ему.

Так и с людьми, членами семьи в нашем случае, которые дополняют друг друга «задним числом», а посему хронология неизбежно рушится. Попытка же восстановить ее согласно календарю и архивной пагинации приводит к конфликту со временем, и Битов восклицает в конце концов: «Странное это чувство – время!» – и добавляет: – «Это довольно сложно – не перепутать память со временем!»

Наяву существует память.

Во сне – время, вернее, его проблески, миражи, сгустки и пустоты, перевертыши.

Например, такие.

В дневнике от 18 февраля 2001 года Битов записал: «Снилась мать. Я с ней поссорился: “Ты же мертвая! Оставь меня!” Сон вывернулся: когда-то она просила меня оставить ее», – и далее, – «мать уже в конце 80-х, больше чем через 10 лет после смерти отца, спрашивала, что это он нас никогда не навещает, я же знаю, что у него другая семья, я давно все ему простила. Склероз – это всего лишь утрата временной последовательности, а не самих событий».

Временная последовательность, состоящая из проблесков и пустот…

Действительно, когда в конце 1980-х Андрей перевез Ольгу Алексеевну в Москву из Ленинграда, она просила оставить ее, хотела побыть одна – «одиночество мне по душе», «так хотелось поодиночествовать» – говорила, но уже не могла быть одна, ожидание мужа забрало все ее силы.

А потом и ее не стало.

Впрочем, обо всем по порядку…

Дом Битова 2

Я – потомок самого себя.

    Андрей Битов

«Он придвигал и отодвигал листки, выравнивая их края… Он читал эти вдохновенные, обрывочные и “для памяти” записи – и не понимал, что имел тогда в виду. Это его теребило и мучило: он не мог отдаться тому, что им владело сейчас – ему непременно необходимо было вспомнить, что он имел в виду тогда, – и не мог. Он отодвинул заметки и взялся за стопку “планов” работы.

Их было уже много – первый, другой, третий… Это были следы его “возвращений”. Планы становились все отчетливей, и под конец он нашел даже просто копию – патологически ровный, тщательный и мертвый почерк, – автор в своем роде обретает мощи давно почившего текста, не узнает его, находит его чужим, каким-то другим, удивляется, как мог его написать некогда, впадает в панику, – ужас подкрался к нему не до конца: Лева решительно встал и отвернулся от того, что в темном углу, от этой годуновской кашицы во рту. “Заново! Заново!” – немо вскричал он, как Шаляпин: “Чур, чур, дитя!” Новый план! – и не заглядывая, не останавливаясь, начинать все снова, сейчас! Только так.

Чистой бумаги не было. Ящик стола был заперт».

В воспоминаниях Битова, как мы помним, есть рассказ о дедовом столе, который «весит полтонны», и с которым он никогда не расставался, так вот главный ящик этого стола-великана, стола-истукана, стола-капища и стола-кенотафа всегда «запирался на ключик – хотя в принципе у нас все было в квартире открыто».

Что же в нем хранилось?

Семейные реликвии?

Старые фотографические карточки?

Драгоценности или давно уже не работающие часовые механизмы?

А может быть, в нем таились «листки бумаги» – те самые «вдохновенные, обрывочные и “для памяти” записи»?

Остановимся на последнем.

Думается, что и автор предпочел бы именно их, потому что из них складывается текст, будь то бабушкины письма или дневниковые записи матери, переписка родителей или испещренные мелким нечитаемым почерком школьные тетради, а еще счета и визитки, адреса и телефоны, имена и пометки pro memoria, так сказать.

Это была семейная традиция, идущая еще от бабушки – Александры Ивановны, и продолженная ее дочерью – Ольгой Алексеевной Кедровой, – вести дневник, записывать мысли, фиксировать события, оставлять комментарии, словно бы собеседуя со своим двойником, наполняя таким образом одиночество содержанием, доводя ту или иную мысль до своего логического завершения. Например, такую мысль (из дневника Ольги Кедровой от 3 июля 1978 года, суббота): «Существование Бога порождается неуверенностью, неизвестностью, неудовлетворенностью. Это помогает поверить в исполнимость желания, в возможность и свои силы, поддерживает надежду, укрепляет волю. Собственно, Бог – это все, что не понятно, тайна происхождения земли, которую никто не может разгадать; – это нравственное начало, наш внутренний духовный мир. У каждого свой. Бог не вне нас, Он в нас, как вера в необходимость и силу добра, силу любви, в горячие желания, которые должны исполняться, если сила желания и все устремления к нему огромны. Это и есть молитва. Сосредоточенностью на одной молитве накапливаешь свои же собственные силы, обретаешь опору терпению и уверенности.

Меня всегда огорчают попытки считать все в жизни подчиненным, или возможным уложить в какие-то твердые, обязательные схемы, причины, усредненную норму, всегда примитивные и топорные, делающие человеческую жизнь плоской. Будто возможно объяснить все тайны рождения, судьбы, смерти, жизни – с ее радостями, любовью и печалью? Жизнь тем прекрасна, что она у каждого своя, вся из тысячи случайностей – встреч, удач – на самых серьезных поворотах; в изменчивых отношениях близких людей друг к другу, в качелях хорошего и плохого внутри человека и у каждого по-разному. Бессмысленно это исключать. Думает человек, все-таки, сам, лучше или хуже, и живет, как кому удастся. О таком заветном избегают говорить даже близкие люди, по-видимому, удерживает боязнь несовпадения, непонимания…

И загробная жизнь есть. Любовь не имеет конца. Это память и капля мудрости растаявшей жизни, след от нее, наследство».

Мысль, полученная в наследство.

С другой стороны, мысль и есть текст, а способность ее записать – поступок.

Из дневника О. А. Кедровой: «Что за потребность странная у меня писать… желание какое-то ненормальное писать не о главных фактах, не весело и объективно о внешней жизни, а выворачивать те мысли, фиксация которых во всяком случае не нужна, а очень часто просто вредна».

«Вредные», «несвоевременные» (по-горьковски) мысли имеют свойство перерождаться, то есть со временем объяснять поступки, находить истинные смыслы, соделывать тайное явным. Вот, оказывается, откуда возник уже известный нам эпизод с «проснувшимся внутри Бога автором». Скорее всего, сын беседовал с матерью, вернее сказать, слушал ее рассуждения о непостижимости, апофатичности Божества, с которыми мог соглашаться, а мог и не соглашаться. Не придавал им особого значения, разумеется, потому что боялся впасть в «примитивность и топорность» (произнесенные слова порой не передают мысли, но создают картину плоскую, потому как лежат на поверхности). Однако со временем текст, вышедший из разговора, из ни к чему не обязывающей беседы окреп, наполнился содержанием и сложился в виде образов.

Оформился в виде разложенных на дедовом столе фотографий предков нашего героя и его родителей: мамы Ольги Алексеевны Кедровой и отца – Георгия Леонидовича Битова.

* * *

Ольга Кедрова родилась в 1905 году 15 июня в Ташкенте в семье директора Реального училища Алексея Константиновича Кедрова (которому тогда исполнилось 46 лет) и его супруги Александры Ивановны Кедровой (Эбель) (ей было всего 25).

В 1912 году, как нам уже известно, семья вернулась в Петербург.

В 1916 году Оля поступила в гимназию, и в это же время под влиянием родителей увлеклась музыкой. Александра Ивановна вспоминала (сохранена авторская орфография): «Люблю слушать Олину игру. Если бы она побольше работала, она бы играла очень хорошо. Ея игра толкова, сознательна и с настроением; учить она умеет, только, к сожалению, не работает ежедневно, а больше как случится».

Однако вскоре в жизни девочки произошли события, изменившие ее жизнь безвозвратно: в 1914 году началась Первая мировая война, в феврале 1916-го умер отец, а в 1917-м произошла революция, принесшая тиф, голод, лишения.

Ольга Алексеевна вспоминала о том времени: «Трудно сейчас себе представить, какая непроглядная путаница нас окружала и была в наших головах». Осмысление всего произойдет лишь с годами, а пока были только эмоции, страх, отчаяние и растерянность – что делать, куда идти, кому верить?

Действительно, кого могла винить 12-летняя Оля Кедрова в том, что детство ушло так скоро и так трагично, что прежняя жизнь, к которой привыкла и была уверена в том, что она навсегда, осталась только во снах и воспоминаниях? Угрюмых рабочих или нетрезвых матросов, крестьян или нищих паломников, страшных неповоротливых городовых или скользких, словно обитатели водоемов, приказчиков, наконец, вечно сонных священников или сияющих что елочные игрушки статских советников, что фланировали по Невскому?

Никого!

«Никто не виноват, что жизненность воплощается в наше время в самых отвратительных и прежде всего подлых формах. Никто не виноват, потому что все виноваты, а когда виноваты все, прежде всего виноват ты сам», – напишет спустя почти жизнь Андрей Битов.

Виноват сам, потому что приходишь один и уходишь один, потому что принимаешь решения сам и поступок совершаешь сам, потому что за все отвечать придется только самому. Впрочем, и решение можно не принимать, и поступок не совершать, и надеяться на то, что отвечать за тебя будет кто-то другой, но это есть ложь, о которой в «Пушкинском доме» сказано так: «Изобличенная ложь – это уже не ложь, это драма, и только. А как раз неразоблаченная ложь, то есть видимая правда, и есть ложь, и она – трагедия».

Круг замкнулся, потому что «род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки… Все вещи – в труде: не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1).

Из дневника О. А. Кедровой: «1917 год. Революция. Я была во втором классе школы; Окончила школу в 1922 г. 1925 г. Кончила Университет и уехала в Мелитополь; работала в прокуратуре и Окружном Суде, сначала секретарем, потом инструктором. 1926 год. Вернулась к маме в Ленинград, работала в суде. 1928 г. Мариша (старшая сестра Мария Алексеевна Кедрова. – М. Г.) познакомила меня с Г. Л.» – речь идет о Георгии Леонидовиче Битове.

Мария Алексеевна – еще один член семьи Кедровых, о котором следует сказать особо (к сожалению, знаем мы о ней немного). Родилась она в Ташкенте (о ее рождении в письме к отцу, помещенном в предыдущей главе, сообщил А. К. Кедров). После революции пошла работать, чтобы помогать матери содержать семью. В 1924 году была арестована – ее фамилию обнаружили в записной книжке ее гимназической подруги, задержанной по делу ее отца бывшего полицмейстера Петербурга. Ольга Алексеевна вспоминала, что, будучи студенткой юридического факультета, ходила хлопотать за сестру в прокуратуру на Литейный, за что ее чуть не отчислили.

В конце концов Маришу (так ее звали в семье) выпустили. В конце 1920-х годов она устроилась работать на стройку Сясьского ЦБК – одну из крупнейших строек того времени. На момент пуска комбината в 1928 году он стал первым промышленным гигантом в СССР по производству целлюлозы. По семейным воспоминаниям, на этот шаг ее вынудило бедственное положение семьи, а на комбинате платили хорошо. Тяжелые условия труда, обстановка на производстве, к которой молодая женщина из интеллигентной петербургской семьи была абсолютно не готова, подорвали здоровье Марии Алексеевны, она заразилась туберкулезом и скоропостижно умерла в 1930 году.

В своих дневниках Ольга Алексеевна часто вспоминала свою старшую сестру, не могла простить ни себе, ни семье, что ее отпустили тогда на Сясьстрой, с которого она не вернулась…

И вновь здесь никто не был виноват. Просто такова была та самая «жизненность», о которой спустя годы напишет сын Ольги Алексеевны Андрей – те самые невыносимые обстоятельства, воплотившиеся «в самых отвратительных и подлых формах».

Семья как кафкианский «Замок» – «Das Schloss».

Как единство и залог роста.

«Нам посчастливилось не расставаться до самого 1955 года, семья не рассыпалась, она росла», – сообщит спустя годы в своем дневнике О. А. Кедрова.

Можно предположить, что семья у Битова – это тот самый большой ящик дедова стола (образ дома, коммунальной квартиры), что «запирался на ключик», а члены семьи (по старшинству) являются хранителями этого ключика,


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)