скачать книгу бесплатно
Годы, проведенные в Италии, отточили интеллект Жаботинского. «Если есть у меня духовное отечество, то это Италия, а не Россия, – писал он позднее. – Со дня прибытия в Италию я ассимилировался среди итальянской молодежи и жил её жизнью до самого отъезда. Все свои позиции по вопросам нации, государства и общества я выработал под итальянским влиянием. В Италии научился я любить архитектуру, скульптуру и живопись, а также литургическое пение… В университете моими учителями были Антонио Лабриола и Энрико Ферри, и веру в справедливость социалистического строя, которую они вселили в моё сердце, я сохранил как «нечто само собой разумеющееся», пока она не разрушилась до основания при взгляде на красный эксперимент в России. Легенда о Гарибальди, сочинения Мадзини, поэзия Леопарди и Джусти обогатили и углубили мой практический сионизм и из инстинктивного чувства превратили его в мировоззрение…В большинстве музеев я чувствовал себя как дома».
В Италии Жаботинский переболел увлечением социализмом. По его собственному признанию, духовно в эти годы он примыкал к социалистам и, хотя ни разу не вступал в партию, разделял её взгляды, считая, что национализация орудий производства – естественное последствие развития общества, а «рабочий класс»– знаменосец всех неимущих, независимо от того, наёмные ли они рабочие, лавочники или адвокаты без клиентуры».
Италия конца девятнадцатого века была едва ли не единственной европейской страной, в которой не существовало антисемитизма, и, несмотря на обет, который юноша дал себе в Берне (посвятить себя после окончания учёбы сионистской деятельности), Жаботинский не только не вспоминал о нём, но даже и не интересовался ежегодными сионистскими конгрессами, собиравшимися в Базеле.
Он влюбился в Италию. Предместья Рима знакомы ему были так же, как Фонтаны Одессы. Почти в каждом из римских предместий ему довелось квартировать – где месяц, где два. «Через неделю, – вспоминал Жаботинский, «скромно» не упоминая девушек, его навещавших, – хозяйки начинали бунтовать, протестуя против непрерывной сутолоки в моей комнате, визитов, песен, звона бокалов, криков спора и перебранок и, наконец, всегда предлагали мне подыскать себе другое место».
Немногие из нынешнего поколения читали «Исповедь» Жан Жака Руссо, не побоявшегося публичного раскаивания, – обычно мемуаристы выстраивают себе прижизненный памятник из каррарского мрамора, забывая о грехах молодости, привирая и приукрашивая свою жизнь. Жаботинский был честен всегда. Даже в мелочах. Со стыдом повинился он в преступлении, непристойном для будущего лидера сионистов. Как-то в молодёжной компании, обсуждавшей обычаи католической церкви, на вопрос одной из девушек: «А вы, господин, православный?» – он, сам не ведая почему, ответил утвердительно. Впоследствии, анализируя свой поступок, он нашёл объяснение (хотя никогда не любил оправдываться), что в римский период он вёл жизнь «молодого, здорового и легкомысленного существа», не ощущая себя частью еврейского гетто. «Возможно, я опасался, – размышлял Жаботинский, – что потеряю в их мнении, если признаюсь перед этими свободными людьми в том, что я раб». Он не забывал о черте оседлости и ограничениях в правах, которым подвергались евреи в Российской империи (об этом ему напоминала каждая каникулярная поездка домой), но в компании свободных людей хотел казаться таким же, как и они.
…Итальянский язык стал его родным, жители Рима принимали его за уроженца Милана, сицилианцы за римлянина, но никак не за чужеземца. Молодости он отдал, по его признанию, всё, что ей причиталось: любил выпить и погулять, познал лёгкие суетные удовольствия и сумасбродства, которые весело описывал на страницах «Одесских новостей», иногда сильно приукрашивая (сказалось влияние одесских репортёров, которых боялся Чехов).
Дважды в неделю его итальянские письма под псевдонимом Альталена печатались в «Одесских новостях». Вскоре его статьи стали появляться в петербургском «Северном курьере», а затем и на итальянском языке в газете итальянских социалистов «Аванти».
Из его рассказов вырисовываются сумасбродства его итальянской жизни, названные им «юношеской глупостью». Они сделали его любимцем либеральной публики и самым популярным российским зарубежным корреспондентом. Из них мы узнаём о Пренаде, невесте его друга Уго, которую он с друзьями выкупил из публичного дома и вывез в торжественной процессии с мандолинами и факелами. О споре, вспыхнувшем между ним и Уго, и о двух «секундантах», посланных Жаботинским, чтобы вызвать его на дуэль. О появлении его в качестве свата, в чёрном фраке и жёлтых перчатках, перед синьорой Эмилией, прачкой и женой извозчика, когда от имени своего друга Гофридо он просил «руки» её старшей дочери…
Публику забавляли его рассказы, редакторов – радовали. Политики в них было немного, больше было приключенческого авантюризма, привлекавшего читателей. Когда летом 1901 года Владимир ненадолго приехал в Одессу, намереваясь к осени вернуться в Италию и закончить обучение на юридическом факультете, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что как писатель «приобрёл имя». В городском театре ставились его пьесы. Двадцатилетнему юноше льстила неожиданная популярность, возможность бесплатно пройти в оперный театр, где в пятом ряду его ждало персональное кресло с выгравированной на табличке надписью: «г-н Альталена», – такой же бесплатный пропуск был у него во всех театрах Одессы.
Редактор газеты сделал ему щедрое предложение, предложив ежедневно писать фельетон, и положил немалый по тем временам оклад, 120 рублей. Искушение было велико, и двадцатилетний литератор, почувствовавший себя на вершине писательской Славы, не устоял, отказавшись от университетского диплома, карьеры адвоката, любимой Италии и возможность жить вне черты оседлости. Эта привилегия по закону 1870 года полагалась евреям, получившим высшее образование, но г-н Альталена от неё отказался и остался в Одессе, о которой после большевистской революции, когда дорога в родной город была закрыта, с нежностью писал в ностальгических воспоминаниях:
«Одним из трёх факторов, которые наложили печать свободы на моё детство, была Одесса. Я не видел города с такой лёгкой атмосферой, и говорю это не как старик, думающий, что на небосклоне потухло солнце, потому что оно не греет ему, как прежде. Лучшие годы юности я провел в Риме, живал в молодые лета и в Вене и мог мерить духовный «климат» одинаковым масштабом: нет другой Одессы – разумеется, Одессы того времени – по мягкой весёлости и лёгкому плутовству, витающим в воздухе, без всякого намека на душевное смятение, без тени нравственной трагедии».
Если другого пояснения нельзя обнаружить, то не объясняют ли эти строки географический феномен, случившийся на пересечении 46 градусов северной широты и 30 градусов восточной долготы: появление в короткий промежуток времени яркой плеяды одесских вундеркиндов: Жаботинского, Чуковского, Саши Чёрного, и в последующем поколении – братьев Катаевых, Утёсова, Ильфа, Бабеля, объединённых артистичной «мягкой весёлостью и лёгким плутовством, витающим в воздухе»?
Первый арест
Приняв щедрое предложение редактора, Жаботинский остался в Одессе, но Россия, которую он застал, уже была иной. В воздухе пахло революцией, ослабла цензура. Студенчество было охвачено брожением, предчувствием перемен. Публично произносимые слова «конституция» и «социализм», некогда крамольные и чреватые сибирской каторгой, вселяли надежду на скорое светлое будущее. Россия и русское еврейство (в частности) жили в наивном заблуждении, что достаточно одного мощного толчка, и демократические ценности, на завоевание которых Европа затратила целое столетие, будут молниеносно достигнуты.
Самодержавный режим, трещавший прямо на глазах, продолжал сопротивление, но оно ни в какое сравнение не шло с репрессиями жандармов царя Николая I. В России уже действовал суд присяжных, который – немыслимое для прежних царей дело – оправдал террористку Веру Засулич, стрелявшую в петербургского градоначальника. И за что?! За приказ выпороть заключённого, не пожелавшего его приветствовать. O tempora, o mores! – О времена, о нравы! О Россия, о суд присяжных конца девятнадцатого века! Куда мы катимся?! В правосудие, (страшно подумать) независимое от государства?!
В начале 1902-го Жаботинского арестовали. Г-н Альталена жил в квартире родной сестры, вышедшей к тому времени замуж, в которой ему была отведена комната. Ночью пришли жандармы, перерыли книги, нашли запрещённую брошюру и статьи в газете итальянских социалистов «Аванти», подписанные его именем, и до получения официального свидетельства политической благонадёжности автора (итальянским языком жандармский офицер не владел) журналист, успевший уже повздорить с властями, был арестован.
Дорогу в тюрьму, которая находилась за Чумкой, позади Второго еврейского кладбища, Жаботинский коротал в пролётке любезной беседой с околоточным надзирателем, который оказался большим поклонником его творчества: «Читал я, сударь, ваши статьи: весьма недурственно».
Под арестом Жаботинский провёл семь недель – столько времени потребовалось переводчику, чтобы подтвердить, что в статьях г-н Альталена нет «посягательств на достоинство государя Императора».
…Это историческое здание, одесская тюрьма, знавшая многое и многих, и поныне исправно исполняет служебный долг, решётчатыми окнами поглядывая через дорогу на разросшееся христианское кладбище. На месте еврейского, примыкавшего к тюрьме и снесённого в семидесятых годах прошлого столетия, разбит ныне парк – тюрьмы в Восточной Европе живут дольше еврейских кладбищ.
Семь недель, проведённых Жаботинским в царской тюрьме, стали его данью русской революции. Он научился пользоваться тюремной почтой. Полученный опыт пригодится через 18 лет: став узником британской тюрьмы в Акко, он вспомнит, чему его учили в Одессе. Впрочем, в России он ещё трижды освежит память кратковременными арестами – в Херсоне, после несанкционированного властями собрания сионистов; в той же Одессе, в конце 1904-го, после выступления на митинге против самодержавия, которое Жаботинский завершил любимым итальянским выражением: «Баста!»; и в Петербурге, в 1905-м, за нарушение паспортного режима: еврею не положено жительствовать вне черты оседлости. Третий арест был профилактическим. В полиции ему проставили красную печать в паспорте, означающую, что в 24 часа правонарушитель должен покинуть столицу российской империи, и в сопровождении городового вежливо проводили на Финляндский вокзал, где слуга закона, получив от арестанта серебряный рубль, приложил руку к козырьку и стоял перед ним навытяжку, пока не тронулся поезд. Какая идиллия! (Автор хотел написать «коррупция», но, к счастью, одумался).
Кишинёвский погром и самооборона
Мировоззрение г-н Альталены изменил 1903 год. Царское правительство само виновно в проникновении в Россию революционных веяний. Отмени оно черту оседлости и процентную норму – и евреи не отправлялись бы за образованием в европейские университеты и не впитывали бы идеи западных демократий. В Россию они возвращались не всегда с университетским образованием, но с головой, забитой революционными идеями, на которые царский режим нашёл единственный ответ – усиление антисемитизма.
Провокационные лозунги, запущенные царскими опричниками: «Народ – за самодержавие, все беды – от инородцев», – должны были, по замыслу монархистов, направить народное недовольство в иное русло и разрядить его пьяной вакханалией еврейских погромов. Революцию, легкомысленно считали они, легко остановить избиениями евреев, ставших, по словам Жаботинского, «легко воспламеняющимся материалом», «грибком фермента», вызвавшим «брожение в огромной, тяжёлой на подъём России». Волны погромов одна за другой прокатывались по черте оседлости, и Одесса, двадцать лет не знавшая кровавых беспорядков, также ждала нашествия.
Что делать? Смиренно ждать ударов судьбы? Девятого всепожирающего вала с десятками, а то и сотнями убитых? У Жаботинского готов был жёсткий ответ: самооборона. 1903-й стал поворотным в его жизни. Его всё ещё носили на руках, он всё ещё был вундеркиндом Одессы, самым популярным фельетонистом юга России, драматургом, чьи пьесы шли в городском театре, но теперь, перед угрозой кровавой бойни, двадцатитрёхлетний сотрудник «Одесских новостей» не мог покорно сидеть, вобрав голову в плечи.
Первая мысль, пришедшая ему в голову: самооборона, решительный отпор погромщикам и бандитам. Не зная с чего начать, он пишет письма видным еврейским деятелям города, предлагая наладить самооборону, и в ответ на одно из них получает предложение присоединиться к уже существовавшему в Одессе ядру самообороны. Вместе с такими же отважными юношами (один из них, Исраэль Тривус, в будущем станет его коллегой в правлении сионистов-ревизионистов) он закупает оружие, патрулирует улицы, пишет прокламации к еврейской молодёжи, призывая не подставлять покорно шею под нож и на удар отвечать ударом.
В 1903-м году пронесло. Одессу не тронули. Но наступит 1905 год, год самого кровавого из всех российских погромов – одесского, когда и самооборона оказалась бессильной, и более четырёхсот евреев будут захоронены в одной братской могиле, подтверждая самые страшные предсказания.
Жаботинского тогда в Одессе уже не будет: из-за постоянных конфликтов с полицией он вынужден будет покинуть город. Но если в 1903 году властная рука отведёт от Одессы волну убийств, то удар примет Кишинёв: в дни христианской Пасхи, на которую обычно приходился пик погромов, убито 49 евреев, ранено 586, более 1500 еврейских домов разрушено.
Газета «Одесские новости» начала сбор пожертвований в помощь пострадавшим. Люди присылали деньги, одежду, и редактор отправил молодого и энергичного сотрудника в Кишинёв раздать их нуждающимся в помощи. То, что Жаботинский увидел и услышал, его потрясло. Его возмутило, что перед началом погрома кишинёвская полиция расправилась с самообороной, развязав руки бандитам, – но возмутило и отсутствие сопротивления, покорная обречённость, с которой местные евреи встретили погромщиков. Это окончательно убедило его, что активная политика, сила и твёрдость – единственное оружие, способное противостоять насилию. В Кишинёве он познакомился с лидерами русских сионистов. Там же произошло знакомство с поэтом Бяликом, приехавшим для сбора материалов о зверствах, совершённых во время погрома – знакомство это впоследствии перешло в дружбу.
Шестой сионистский конгресс
Активная деятельность Жаботинского в деле организации самообороны и в период оказания помощи кишинёвцам была по заслугам оценена одесскими сионистами, увидевшими в нём качества лидера. Когда Жаботинский вернулся из Кишинёва, Соломон Зальцман, еврейский издатель и предприниматель, предложил ему стать делегатом одесского отделения Эрец-Исраэль на шестом сионистском конгрессе в Базеле.
Жаботинский удивился и честно признался, что он совершенный профан во всех вопросах движения, на что Зальцман, позднее гордившийся, что именно он привлёк Жаботинского к сионизму, невозмутимо ответил: «Научитесь».
Жаботинский был молод, ему не хватало полутора лет до достижения 24-летнего возраста, дающего права быть делегатом конгресса, но нашлись поручители, «добрые лжесвидетели», – тот же Зальцман приложил к этому руку – присягнувшие, что ему исполнилось 24 года.
…Шестой сионистский конгресс, проходивший 23–28 августа 1903 года, был последним, на котором присутствовал Теодор Герцль, и первым, на котором сионизм проходил испытание на зрелость: на повестке дня было обсуждение заманчивого британского предложения о создании еврейского национального очага в центре Африки, в Уганде.
Следует сказать, что в середине XIX века в Великобритании продолжил развитие христианский сионизм[5 - Христианский сионизм зародился в XVII веке в Великобритании. В 1621 году Генри Финч, член Британской палаты общин, заявил, что евреи вернутся в Палестину, завладеют землёй, некогда им принадлежавшей, и останутся там до Судного дня. Христиане-евангелисты считают, что Господь обещал Аврааму: Он благословит народы, которые помогают евреям, и проклянёт тех, кто их проклинает. Они веруют, что любовь Господа по отношению к кому-либо проходит через Его любовь к евреям и что второе пришествие Христа произойдёт, когда евреи вернутся в Сион, на Землю Обетованную.] – убеждение части христиан, что возвращение еврейского народа в Святую землю и возрождение еврейского государства является исполнением пророчеств Библии из книг пророков Даниила и Иезекиля. Идеи христианского сионизма увлекли императора Германии Вильгельма II, и он пожелал встретиться с Герцлем в Константинополе, по дороге на Святую Землю.
Их вторая встреча состоялась 2 ноября 1898 года в палаточном лагере кайзера в предместье Иерусалима, где тот вновь обещал поддержать сионистов. Благодаря протекции кайзера состоялись переговоры Герцля с султаном. Завершились они ничем. Герцль не смог обещать Абдул-Хамиду II финансовую помощь, в которой нуждалась Турция, и взамен добиться уступок в вопросе еврейского заселения Палестины. До конца жизни Герцль не расставался с иллюзией, что если бы у него оказалось достаточно денежных средств, то он бы выкупил у султана земли для создания в рамках Османской империи еврейской государственной автономии. Но в дни, когда после кишинёвского погрома, стараясь облегчить положение русских евреев, он отправился в Россию на переговоры с министром внутренних дел Плеве, подоспело британское предложение об Уганде, ставшее на Базельском конгрессе камнем преткновения.
На конгрессе развернулась бурная дискуссия. Потрясённые безысходным положением шестимиллионного русского еврейства, большая часть которого жила в нищете и подвергалась унижениям и гонениям, лидеры сионизма решили не дожидаться согласия султана на массовую алию в Палестину. Герцль склонялся к принятию альтернативного варианта. Он поставил на голосование британское предложение, обосновывая его принятие необходимостью срочно найти временное убежище для восточноевропейских евреев. «Лучше Уганда – сегодня, чем Иерусалим неизвестно когда», – убеждали делегатов конгресса его сторонники.
Однако именно русские евреи, ради спасения которых Герцль решил «пожертвовать» Палестиной, выступили категорически против «плана Уганды». Их преданность Эрец-Исраэлю оказалась выше сиюминутных соображений. Тщетно Герцль пытался убедить их, что Уганда – временная остановка на пути в Эрец-Исраэль. Русские евреи не желали променять Иерусалим ни на какую другую страну, они готовы были страдать и ждать столько, сколько потребуется. Оппозицию «плану Уганды» возглавил Хаим Вейцман. Однако большинство делегатов, очарованных ораторским мастерством и харизматичной личностью Теодора Герцля, проголосовало за британское предложение.
Оппозиционеры остались в меньшинстве и в знак протеста вышли из зала. Жаботинский присоединился к ним, несмотря на поклонение перед личностью Герцля, которого он воспринял как пророка и вождя Израиля. На Жаботинского Герцль произвёл колоссальное впечатление. «Нелегко поклоняющийся личности» (слова Жаботинского о самом себе), он был им заворожен. Жаботинский неоднократно подчёркивал, что ни один человек из тех, с кем ему приходилось сталкиваться до и после Герцля, не произвёл на него такого впечатления.
Взволнованный самоотверженностью русских евреев, Герцль вновь поднялся на трибуну и в примирительной речи, ставшей, как оказалось, политическим завещанием, произнёс историческую клятву: «Если забуду тебя, о Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука…» Эти слова созвучны ежегодному заклинанию-надежде, которое почти два тысячелетия подряд со свойственным евреям упорством произносится во время пасхального седера в каждом еврейском доме диаспоры: «В следующем году, в Иерусалиме».
«Я верил его клятве, – писал Жаботинский, – все мы верили, но голосовал я против него, и я не знаю почему. Потому что – потому, которое имеет большую силу, чем тысяча аргументов».
Герцль умер через десять месяцев после произносения клятвы, 3 июля 1904 года, завещав похоронить его в Вене рядом с могилой отца, – в ожидании, что еврейский народ обретёт государственность и перезахоронит его останки в Эрец-Исраэль. Его клятву Жаботинский повторит в 1904 году в стихотворении «Памяти Герцля», пророчествуя, что сбудется его мечта быть похороненным на Земле Израиля, когда еврейский народ приобретёт национальную независимость:
«Он не угас, как древле Моисей,
На берегу земли обетованной:
Он не довёл до родины желанной
Её вдали тоскующих детей:
Он сжёг себя и отдал жизнь святыне
И «не забыл тебя, Иерусалим». —
Но не дошёл и пал ещё в пустыне,
И в лучший день родимой Палестине
Мы только прах трибуна предадим.
«…» Спи, наш орёл, наш царственный трибун.
Настанет день – услышишь гул похода,
И скрип телег, и гром шагов народа,
И шум знамён, и звон весёлых струн.
И в этот день от Дана до Бер-Шевы
Благословит спасителя народ,
И запоют свободные напевы,
И поведут в Сионе наши девы
Перед твоей гробницей хоровод».
После конгресса Жаботинский не мог уже быть таким, каким он был прежде. Теперь всю свою энергию, весь дар писателя и публициста, талант организатора и пропагандиста он посвятит созданию независимого еврейского государства.
Вернувшись в Одессу, первым делом он разыскал Равницкого и попросил продолжить уроки иврита, которые брал у него в детстве.
Он перевёл с иврита поэму Хаима Бялика «Бе-‘ир ха-харега» – дословно: «В городе резни» (в переводе на русский язык – «Сказание о погроме»), затем написал ряд статей, собрал их в сборник, озаглавленный «Противникам Сиона», – Зальцман издал его тонкой брошюрой и распространял в Вильно, Петербурге, Саратове… Еврейская общественность, кто с одобрением, а кто с ненавистью, восприняла его как нового лидера сионистов.
А споры в сионистском движении относительно «плана Уганды» продолжались даже после смерти Теодора Герцля. Интересная беседа, актуальная и поныне в связи с попытками обсуждения статуса Иерусалима, состоялась в 1906 году между лордом Бальфуром и Хаимом Вейцманом. На вопрос Бальфура: «Почему вы так сопротивляетесь «плану Уганды?» – Вейцман ответил: «А вы готовы были бы покинуть Лондон в обмен на Париж?» – «Но ведь Лондон – столица моего государства», – удивился Бальфур самой постановке вопроса. «Иерусалим, – ответил Вейцман, – был столицей нашего государства, когда на месте Лондона были болота».
Отец Биньямина Нетаньяху, премьер-министра Израиля, был личным секретарём Зеева Жаботинского, а его дед, Натан Милейковский – участником шестого сионистского конгресса. Вот что Биньямин Нетаньяху пишет об этих событиях:
«Мой дед смог более конкретно объяснить, почему он, вместе с другими восточноевропейскими сионистами, выступил против Теодора Герцля. Мой отец спросил его, исходила ли оппозиция угандийскому плану из убеждения, что Британия не выполнит своих обязательств и план этот всё равно не будет осуществлён на практике. Он хорошо запомнил ответ моего деда:
«Напротив, мы были убеждены в том, что англичане сдержат слово. В те дни Британия пользовалась огромным авторитетом в глазах евреев. И мы категорически выступили против угандийского плана именно потому, что верили в его осуществимость. В течение многих столетий евреи принесли столько жертв во имя Эрец-Исраэль, пролили столько крови ради того, чтобы удержаться на этой земле, вознесли столько молитв о возвращении к Сиону… Мы считали немыслимым предать мечту поколений. Если бы мы согласились принять иную страну в качестве еврейского национального дома, то наш народ был бы обречён на нравственное и психологическое крушение. Еврейская история лишилась бы в этом случае всякого смысла».
* * *
1903 год – год кишинёвского погрома и шестого сионистского конгресса – стал поворотным в судьбе Жаботинского. Готовый к проказам Альталена, лёгким пером завораживающий приключенческими рассказами из итальянской жизни, разбавленными, к радости непритязательного читателя, любовными похождениями, стал Самсоном Жаботинским[6 - В романе «Самсон Назорей» (1926 год) много «отсебятины», не схожей с библейским сюжетом. Жаботинский, отождествляя себя с библейским Самсоном, вкладывал в его уста собственные пророчества.].
В 1903 году, когда Жаботинский присоединился к противникам «плана Уганды», ему было 23 года; Давиду Грину, будущему Бен-Гуриону, исполнилось семнадцать. Они не были ещё знакомы друг с другом, но это был один из редких случаев, когда их убеждения полностью совпали: оба видели будущее еврейского народа в возвращении в Палестину и оба решили посвятить свою жизнь созданию еврейского национального очага в Эрец-Исраэль.
Возможно, рассказывая о кишинёвском погроме и шестом сионистском конгрессе, давшим сынам Израиля Самсона Жаботинского, следовало бы умолчать, что между этими событиями произошло ещё одно, относящееся к частной жизни Владимира Жаботинского: 26 мая он был свидетелем со стороны жениха на бракосочетании своего друга, Корнея Чуковского. Всё переплелось: похороны жертв погрома – и свадьба друга; имена – Зеев, Владимир и Самсон, и три Жаботинских, живущих под разными именами.
Осознавая это, в предисловии к «Повести моих дней2 Жаботинский написал: «Две сферы жизни разделены во мне очень высокой перегородкой: по мере возможности, я всегда избегал их смешения. В частной жизни были и есть у меня друзья и враги, дорогие связи, невосполнимые потери и незабываемые воспоминания – всё это ни разу не сказалось и никогда не скажется на моей публичной деятельности. И хотя на весах моей внутренней жизни эта половина перевешивает все остальные впечатления, и хотя роман моей личной жизни более глубок, многоактен и содержателен, чем роман публичной деятельности, – здесь вы не найдёте его».
Но как бы ни была интересна частная жизнь Жаботинского (зачастую потомков интересует то, что скрыто за ставнями), как бы ни хотелось услышать подробнее о «дорогих связях и незабываемых воспоминаниях», – насколько бы обогатился рассказ! – прервёмся, оставив это для другой книги, сделав лишь исключение для главы «Свадьба».
Журнал «Еврейская жизнь»
Альталена был уже известным журналистом, и немудрено, что молодой адвокат Николай Сорин[7 - Сорин Николай Вениаминович (1879–1945). Адвокат, общественный деятель, литератор, с 1923 года входил в Союз сионистов-ревизионистов.], намеревавшийся основать в столице ежемесячный сионистский журнал на русском языке, в конце 1903 года обратился к нему с любезным письмом, предложив сотрудничество. Его предложение подоспело вовремя. По пустяшному поводу (сказался возраст и журналистские амбиции) Жаботинский повздорил в театре с жандармским генералом Бессоновым, и над ним нависла угроза вновь оказаться в тюрьме. Не желая испытывать судьбу, он рванул в Петербург. Сорин, которого он лично не знал, не обманул ожиданий и помог устроиться в небольшой гостинице, платившей мзду полиции, чтобы та не беспокоила постояльцев проверкой паспортов.
Ежемесячный журнал, затеянный Сориным, назывался «Еврейская жизнь» и был первым официальным органом сионистов России. Впоследствии он превратился в еженедельник, несколько раз закрывался, менял название, переезжал из Петербурга в Москву, а после октябрьской революции отбыл вместе с его владельцем в Берлин, в очередной раз сменив название на «Рассвет».
Статьи Жаботинского печатались в каждом номере. Будет много ещё погромов после печально знаменитого кишинёвского, но Жаботинский, в 1903 году выступивший с призывом к сопротивлению, в 1906-м пересмотрит свою позицию и в статье в «Траурные дни», посвящённой погромам, задаст себе вопрос: «Допустим, я буду знать, где, как и кого убили они, но не в этом дело, а как быть дальше, что можно сделать против погромов? Самооборона – вряд ли об этом можно говорить серьёзно. Она не принесла нам в итоге никакой пользы; вначале страх перед нею действительно предотвратил несколько погромов, но теперь, когда те её испытали на деле и сравнили количество убитых евреев и погромщиков, кто с ней считается?»
Вывод, сделанный им в статье, – направить все усилия на построение в Палестине еврейского дома – был понят не всеми. В то время, когда не осталось ни одного местечка в черте оседлости, где бы не произошёл погром (погромы отличались лишь количеством жертв), его призыв казался далёким от реальности и кощунственным. Из-за него в еврейской среде Жаботинский нажил немало врагов. Он отвечал критикам:
«Но что бы ни творилось у меня на душе – никогда не приду я на страшное пожарище моего народа с заплаканным носовым платком в руках и ни его, ни себя не оскверню надругательством жалких утешений. У меня нет лекарств от погрома – у меня есть моя вера и моё ремесло; не из погромов я вынес эту веру и не ради погромов я оставлю на час это ремесло. Вера моя говорит, что пробьёт день, когда мой народ будет велик и независим, и Палестина будет сверкать всеми лучами своей радужной природы от его сыновнего рабочего пота. Ремесло моё – ремесло одного из каменщиков на постройке храма для моего самодержавного Бога, имя которому еврейский народ. Когда молния режет насквозь чёрное небо чужбины, я не велю моему сердцу не биться и глазам не глядеть: я беру и кладу кирпич, и в этом мой единственный отклик на грохот разрушения».
Давид Грин: начало политической деятельности
В жизнеописании Бен-Гуриона мы остановились на том, как в сентябре 1906 года в двадцатилетнем возрасте с горсткой друзей он прибыл в Палестину, поселился в Петах-Тикву и вскоре тяжело переболел малярией. Он не внял рекомендации врача, посоветовавшего ему вернуться домой. В «наказание за непослушание» приступы малярии будут преследовать его всю жизнь. Такой будет цена, заплаченная Давидом Грином за освоение Эрец-Исраэль.
Оправившись от малярии, Давид не мог с тем же усердием работать поденщиком – фермеры, глядя на хиляка, отказывались от его услуг и нанимали трудоспособных и физически выносливых работников, способных трудиться до поздней ночи; так к лихорадке, от которой он продолжал страдать, добавился голод. Бывали дни, когда Давид питался одной-единственной плоской арабской лепёшкой, а бывали дни, когда и этого не перепадало…
Нищета пробудила классовое сознание, но ненависть к евреям-землевладельцам прекрасно уживалась с сионистскими идеалами. В Палестине в начале века было две немногочисленные сионистские партии: «Поалей Цион», находившаяся под влиянием марксисткой идеологии, и «Ха-Поэл Ха-цаир» («Молодой рабочий»), придерживающаяся социалистической, не марксисткой ориентации. Давиду была близка по духу социалистическая партия (и не только потому, что из десяти членов руководства четверо были его земляками) – партия ратовала за принятие закона об иврите и за воплощение идеалов сионизма, но классовое сознание восторжествовало, и он, как и в Плоньске, присоединился к марксистам.
В нищей палестинской молодости Бен-Гуриона скрыта подоплёка будущего политического конфликта с Жаботинским. Давид работал поденщиком, бедствовал, голодал. Коммунистические лозунги впитались в его кровь вместе с классовой ненавистью к работодателям. Жаботинский был вылеплен из иного теста. Он – «рабочая интеллигенция», никогда не нищенствовал, на жизнь зарабатывал не физическим, а умственным трудом (журналистикой), и у него не было остро выраженного классового сознания, высказанного в призыве «Интернационала», – не переделать, или улучшить существующий мир, а до основания разрушить, а лишь потом на его руинах выстроить миропорядок, в котором сбудется мечта пролетариев: «Кто был ничем, тот станет всем».
Осенью 1906 года, когда Жаботинский был поглощён разработкой Гельсингфорсской программы, в последний раз объединившей в России все ветви сионистского движения, в Палестине состоялась первая конференция «Поалей Цион». На ней был выбран центральный комитет палестинского отделения партии, состоящий из пяти членов. Одним из них избрали двадцатилетнего Давида Грина. Он вошёл в десятку мужей, которым поручили в соответствии с сионистско-марксистской идеологией (есть и такая!) разработать программу палестинского отделения партии. Хотя число десять напоминает миньян – кворум из десяти взрослых мужчин, необходимый для публичного богослужения, в данном случае цифра десять – всего лишь забавное совпадение.
Давид не принимал активного участия в разработке программы, недовольный тем, что все партийные документы писались на идиш. Он прекрасно владел ивритом и был яростным сторонником внедрения его в жизнь ишува. Но руководство «Поалей Цион» препятствовало изучению иврита, опасаясь растерять сторонников среди евреев диаспоры, в большинстве говоривших на идиш и приезжавших в Палестину без знания древнего языка, и отказывалось считать иврит официальным языком политических дискуссий и партийных документов. Давид был пассивным членом руководства, не бунтарём и не революционером – и, как бы ныне сказали, «отбывал номер»…
Пережив суровую зиму 1906–1907 годов, поработав на сельскохозяйственных работах в поселениях Иудеи, на сборе апельсинов, дни и ночи босыми ногами давя виноград в винных погребах Ришон-ле-Циона, Давид решил перебраться в Галилею. Его привлекал мягкий климат и отсутствие малярийных болот, но в Галилее его ожидала полувоенная атмосфера. Малочисленные и редкие еврейские поселения находились в окружении враждебно настроенных арабских деревень, и даже во время работы в поле поселенцам приходилось думать о самообороне. В Галилее винтовка и плуг соседствовали друг с другом.
Второй причиной переезда в Галилею стал разрыв с Рахиль Нелкин, которую он полюбил ещё в Плоньске. Девушка была в числе тех, кто в сентябре 1906-го отправился с ним в Палестину. Их чувства были такими сильными, что все ночи, пока они плыли из Одессы в Яффу, мать Рахили спала между ними на палубе судна, чтобы влюблённые не потеряли голову в одну из тёплых южных ночей и не наделали «глупостей». Давид долго не мог забыть Рахиль, и через десять лет, когда она была уже замужем, в письмах умолял её бросить мужа и приехать к нему в Нью-Йорк.
Через много лет Бар-Зохар задал Рахиль вопрос: «Почему же вы не поженились, если так сильно любили друг друга?» Рахиль ответила: «Давид интересовался общественной жизнью больше, чем личной».
Этот же вопрос Бар-Зохар задал Бен-Гуриону. Тот ответил честно и прямолинейно, но по его ответу Бар-Зохар так и не понял, жалел ли он об «упущенных возможностях»: «Жениться? – переспросил Давид. – Кто тогда думал о браке? Мы всячески избегали этого, поскольку не хотели преждевременно иметь детей. Страна была дикой и отсталой. Мы не могли гарантировать нашим детям образования на иврите».
После столь откровенного признания, забегая вперёд, в семейную жизнь Бен-Гуриона, отметим лишь, что его жена и дети были обделены вниманием мужа и отца – и хотя на первом месте, как отметила Рахиль, у него всегда была общественная жизнь, он ухитрялся находить в ней лазейки и отвлекаться на короткие и длительные влюблённости, не покушаясь на целостность своего брака.
…Перебравшись в Галилею, Давид поселился в Седжере, еврейском сельскохозяйственном поселении, ставшем оплотом пионеров-халуцим; там земля, сельскохозяйственный инвентарь и урожай были коллективной собственностью поселенцев. Оттуда он написал отцу восторженное письмо: «Здесь обрёл я тот Эрец-Исраэль, о котором мечтал. Нет больше торговцев, маклеров, наёмных рабочих, бездельников, живущих чужим трудом. Все жители села работают и пользуются плодами рук своих. Мужчины пашут, боронуют и засевают землю. Женщины работают на огороде и доят коров. Дети пасут гусей, верхом на конях скачут к родителям в поле. Это сельские жители с загорелыми лицами, от них пахнет полем и навозом. Просыпаюсь в половине пятого утра и целый день пашу».
Судя по письмам отцу, Давид в ту пору был фанатиком и идеалистом. Только фанатики могли бросить относительно обустроенную европейскую жизнь и сознательно обменять её на добровольный каторжный труд. Выжить самостоятельно на необжитых землях во враждебном окружении соседей-арабов было почти невозможно, и, как в первобытно-общинном обществе, пионеры поселенческого движения объединялись в коммуны (сельскохозяйственные кибуцы), в которых, кроме жён, всё было общим. Так начиналось кибуцное движение, и немудрено, что большинство кибуцников стали сторонниками левых партий, социалистами и коммунистами.
Осенью 1908 года на короткое время Давид вернулся в Плоньск. Он явился на призывной участок, прошёл медкомиссию, поступил на службу в русскую армию и… дезертировал. Этот манёвр был вызван необходимостью избавить отца от разорительного штрафа, который ему пришлось бы выплатить в случае неявки сына на призывной участок. Переложив ответственность на себя и дезертировав из армии, с фальшивыми документами Давид Грин перешёл немецкую границу и в конце декабря возвратился в Палестину…
И всё закрутилось по-прежнему. Тяжкий труд сельскохозяйственного рабочего, создание в Седжере первого еврейского охранного отряда (Давид стал одним из его членов), первое столкновение с арабами в 1909 году, на Песах, завершившееся убийством охранника. Своими глазами увидев пролитую кровь, Давид понял: иллюзии о возможности мирного сосуществования с соседями-арабами испарились, палестинским евреям надо вооружиться, чтобы защитить своё право жить на земле предков. Однако он ещё долгое время заблуждался, что у трудящихся-арабов и евреев общие классовые интересы, на почве которых они объединятся в едином социалистическом государстве. Он не был одинок, строя воздушные замки: таким же идеалистическим было мышление многих руководителей всемирной Сионистской организации, считавших арабов союзниками в борьбе за еврейскую автономию в рамках Османской империи. Нельзя сказать, что эта точка зрения была стопроцентно ошибочной. Пока фундаментализм не стал преобладающим течением в исламе, среди мусульман, исповедующих умеренный ислам, было немало политических деятелей, благосклонно относящихся к сионистам и желавших жить с евреями в мире и дружбе.
Это может показаться странным, но толчком, пробудившим в двадцатидвухлетнем юноше политические амбиции, стала революция младотурок, произошедшая в Турции в июле 1908 года. Жаботинский и Давид Грин восприняли её с воодушевлением, но отнеслись к ней по-разному, дав полярную оценку политической ситуации.
Хорошо быть умным на второй день, зная, какая лошадь на ипподроме первой пришла к финишу, или через сто лет рассуждать о правильности принятия того или иного политического решения, располагая всей информацией и зная, по какому пути пошла мировая история. Не будем никого строго судить и говорить об отсутствии политической интуиции – беспристрастно перелистаем страницы истории, на которых ещё недавно кипели бурные страсти. Но прежде чем окунуться в Младотурецкую революцию, ставшую для сионистов «временем больших ожиданий», взглянем на календарь этих лет Жаботинского. В нём осенью 1906 года написано: «Гельсингфорсская программа».
Жаботинский. Гельсингфорсская программа
Немногим более века (с 1809 года) Финляндия входила в состав Российской империи, и её столица имела тогда два названия: финское – Хельсинки, и шведское – Гельсингфорс, долгое время наиболее употребляемое. Несмотря на формальное подчинение Санкт-Петербургу, Великое княжество Финляндское имело особый статус, сохраняло внутреннюю автономию и этим привлекало оппозиционные политические партии и движения.
В декабре 1904-го в Гельсингфорсе состоялась конференция российских и польских сионистов, обсуждавшая вопросы организации еврейской жизни в странах диаспоры. Вместе с делегатами из Одессы и Варшавы, двух центров сионистского движения, Жаботинский участвовал в разработке её программы. Впервые ему, 25-летнему юноше, поручили выступить с докладом на конференции, проходившей в полном согласии всех фракций сионистского движения, и он гордился воодушевлением, наблюдаемым им впервые – сплочённостью и единством, редким для еврейства.
Подготавливая доклад, он пришёл к выводу, что борьбу за права евреев в галуте[8 - Галут (в переводе с иврита – изгнание) – вынужденное пребывание еврейского народа вне Эрец-Исраэль, период со времени изгнания и разрушения Второго Храма (70 год н. э.) до создания Государства Израиль.] сионисты должны вести отдельно, но под своим знаменем, и предложил возложить на них дополнительную задачу: организовать еврейство и создать предварительные условия для ликвидации диаспоры. «Что такое национальная автономия в галуте? – писал он. – Это не что иное, как организация всего народа с помощью официально предоставленных возможностей… И что сделает народ, когда сорганизуется? То, чего покойный Герцль хотел добиться посредством ограниченной организации: он осуществит возвращение в Сион. Национальные права в изгнании – это не что иное, как «организация Исхода».
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: