banner banner banner
За правое дело
За правое дело
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

За правое дело

скачать книгу бесплатно


Стуча каблуками, девушка в белом халате внесла поднос, прикрытый полотенцем.

Степан Федорович открыл ящик письменного стола и вынул половину белого батона, завернутого в газету, пододвинул Александре Владимировне.

– Хотите, – сказал он и похлопал рукой по ящику, – могу угостить кое-чем покрепче, только Марусе не говорите, вы ведь знаете, съест, – и сразу стал похож на домашнего, обычного Степана.

Александра Владимировна пригубила водки и, улыбнувшись, сказала:

– Дамы у вас тут интересные, а девушка просто прелесть, и в ящике не одни чертежи. А я-то думала, вы здесь работаете круглосуточно…

– Изредка и работать приходится, – сказал он. – Ох, девицы, девицы. Ведь Вера, представляете, что задумала… Я вам расскажу, когда поедем.

«Как-то странно здесь звучат семейные разговоры», – подумала Александра Владимировна.

Степан Федорович посмотрел на часы.

– Вы меня немного подождите, через полчаса поедем, мне нужно на станцию пойти, а вы отдохните пока.

– Можно с вами пойти? Я ведь никогда не была здесь.

– Что вы, мне ведь на второй и на третий этаж, лучше отдохните, – но видно было, что он обрадовался. Ему хотелось показать ей станцию.

Они шли в сумерках по двору, и Степан Федорович объяснял:

– Вот масляные трансформаторы… котельная, градирни… здесь мы КП строим, подземное, на всякий случай, как говорится…

Он поглядел на небо и сказал:

– Жутковато, вдруг налетят… Ведь такое оборудование, такие турбины!

Они вошли в ярко освещенный зал, и то скрытое сверхнапряжение, которое ощущается на больших электрических станциях, коснулось их и незаметно нежно, но крепко оплело своим очарованием. Нигде – ни в доменных цехах, ни в мартенах, ни в горячем прокате – не возникает такого волнующего ощущения… В металлургии огромность совершаемой человеком работы выражается открыто и прямо: в жаре жидкого чугуна, в грохоте, в огромных, слепящих глаз глыбах металла… Здесь же все было иное – яркий, ровный свет электрических ламп, чисто подметенный пол, белый мрамор распределительных щитов, размеренные, неторопливые движения и внимательные спокойные глаза рабочих, неподвижность стальных и чугунных кожухов, мудрая кривизна турбин и штурвалов. В негромком, густом и низком жужжании, в едва заметной дрожи света, меди, стали, в теплом сдержанном ветре ощущалось не явное, прямое, как в металлургии, а тайное сверхнапряжение силы, бесшумная сверхскорость турбинных лопаток, тугая упругость пара, рождавшего энергию более высокую и благородную, чем простое тепло.

И как-то по-особенному волновало тусклое сверкание бесшумных динамо, обманывавших своей кажущейся неподвижностью.

Александра Владимировна вдохнула теплый ветерок, отделявшийся от маховика; маховик казался застывшим, так бесшумно и легко вращался он, но спицы его словно были затканы серенькой паутинкой, сливались, мерцали, и это выдавало напористость движения. Воздух был теплый, с едва заметной горьковатой примесью озона, с чесночинкой, так пахнет воздух в поле после грозы, и Александра Владимировна мысленно сравнила его с масляным воздухом химических заводов, с угарным жаром кузниц, с пыльным туманом мельниц, с сухой духотой фабрик и швейных мастерских…

И опять совершенно по-новому увидела она человека, которого, казалось, так хорошо и подробно узнала за долгие годы его супружества с Марусей.

Не только движения его, и улыбка, и выражение лица, и голос стали здесь иными, но и внутренне он был совершенно иным. Когда она слышала его разговоры с цеховыми инженерами и рабочими, наблюдала его лицо и их лица, она видела, что Степана Федоровича объединяет с ними нечто важное и большое, без чего ни он, ни они не могли бы существовать. Когда он шел по пролетам, говорил с монтерами и машинистами, склонялся над штурвалами и приборами, слушал, призадумавшись, звук моторов, в его лице было одно и то же выражение сосредоточенности и мягкой тревоги. То было выражение, породить которое могла лишь любовь, и казалось – в эти минуты ни для Степана Федоровича, ни для тех, что шли с ним и говорили с ним, не было обычных тревог и волнений, обыденных мыслей и домашних радостей и огорчений. Замедлив шаги, Степан Федорович сказал:

– Вот наша святая святых, – и они прошли к главному щиту.

На высоком мраморе – среди рубильников, реостатов, переключателей, среди жирной меди и полированной пластмассы – пестрели голубые и красные желуди сигнальных лампочек.

Неподалеку от щита рабочие устанавливали высокий, в полтора человеческих роста, толстостенный стальной футляр с узкой смотровой щелью.

– В этой штуке при бомбежке будет стоять дежурный на главном щите, – сказал Спиридонов. – Надежная броня, как на линкоре.

– Человек в футляре, – проговорила Александра Владимировна. – Смысл совсем не чеховский у этих слов.

Степан Федорович подошел к щиту. Огни голубых и красных сигнальных лампочек падали на его лицо и пиджак.

– Включаю город! – сказал он и коснулся рукой массивной ручки. – Включаю «Баррикады»… включаю Тракторный… включаю Красноармейск…

Голос его дрогнул от волнения, лицо в странном пестром свете было взволнованным, счастливым… Рабочие молча и серьезно смотрели на него.

…В машине Степан Федорович наклонился к уху Александры Владимировны и шепотом, чтобы не слышал водитель, сказал:

– Вы помните уборщицу, которая вас провожала ко мне в кабинет?

– Ольга Петровна, кажется?

– Вот-вот, вдова она, Савельева ее фамилия. У нее на квартире жил парнишка, работал у меня в слесарной мастерской, потом пошел в летную школу, и оказывается, он тут лежит в госпитале, прислал ей письмо, что дочка Спиридонова, наша Вера, работает в этом госпитале, и будто все у них решено. Объяснились. Представляете, какое дело? И узнаю-то не от Веры, а от своего секретаря Анны Ивановны. А ей уборщица Савельева сказала… Представляете?

– Ну и что ж, – сказала Александра Владимировна. – Очень хорошо, лишь бы честный и хороший парень.

– Да не время, боже мой, да и девчонка… Вот станете прабабушкой, тогда не скажете: «Очень хорошо!»

Она плохо видела в полутьме его лицо, но голос его был обычный, долгие годы знакомый ей, и, вероятно, выражение лица было таким же обычным, знакомым.

– А насчет фляжки договорились, Марусе ни слова, ладно? – смеющимся шепотом сказал он.

Материнская, грустная нежность к Степану охватила ее.

– И вы, Степан, станете дедом, – тихо сказала Александра Владимировна и погладила его по плечу.

17

Степан Федорович заехал по делу в Тракторозаводский районный комитет партии и узнал неожиданную новость – давно знакомый ему Иван Павлович Пряхин был выдвинут на руководящую работу в обком партии.

Пряхин когда-то работал в партийной организации Тракторного завода, потом поехал на учебу в Москву, вернулся в Сталинград незадолго до начала войны, снова стал работать в райкоме, был одно время парторгом ЦК на Тракторном заводе.

Степан Федорович знал Пряхина давно, но встречался с ним мало и сам удивился, почему новость эта, не имевшая к нему прямого отношения, взволновала его.

Он зашел в комнату к Пряхину, который в этот момент надевал плащ, собираясь уходить, и громко сказал:

– Приветствую, товарищ Пряхин, поздравляю с переходом на работу в областной комитет.

Пряхин, большой, неторопливый, широколобый, медленно посмотрел на Степана Федоровича и проговорил:

– Что ж, товарищ Спиридонов, будем встречаться по-прежнему, наверно, чаще даже.

Они вместе вышли на улицу.

– Давайте подвезу, я сейчас через город еду к себе на Сталгрэс, – сказал Спиридонов.

– Нет, я пойду пешком, – сказал Пряхин.

– Пешком? – удивился Спиридонов. – Это вам часа три ходу.

Пряхин посмотрел на Спиридонова и усмехнулся, промолчал. Спиридонов посмотрел на Пряхина, усмехнулся и тоже промолчал. Он понял, что неразговорчивому, суровому человеку Пряхину захотелось вот в этот военный день пройти по улицам родного города, пройти мимо завода, который при нем строили, пройти мимо садов, которые при нем сажали, мимо школы, в строительстве которой он принимал участие, мимо новых домов, которые при нем заселялись.

Спиридонов стоял у дверей райкома, поджидая отлучившегося водителя машины, поглядывал вслед идущему по дороге Пряхину.

«Теперь он моим начальством в обкоме будет!» – подумал Спиридонов с усмешкой, но усмешка не получилась: он был растроган. Ему вспомнились встречи с Пряхиным. Вспомнилось, как открывали в заводском поселке школу-десятилетку для детей рабочих и служащих. Пряхин, озабоченный, сердитый, нарушающий своим сварливым голосом торжественность обстановки, выговаривал прорабу за то, что тот скверно отциклевал паркет в некоторых школьных комнатах. Вспомнилось, как когда-то, задолго еще до войны, во время пожара в жилом поселке, увидя сквозь сизый дым шагающего Пряхина, Спиридонов подумал с облегчением: «Ну вот, райком здесь, сразу на душе легче». Вспомнилось ему, как не спал он три ночи перед пуском нового цеха и как в самое неожиданное время появлялся в цехе Пряхин – и казалось, ни с кем он особенно не говорил, никого особенно не расспрашивал, а когда обращался к Степану Федоровичу, вопрос его был всегда именно тем вопросом, который особенно тревожил в эту минуту Спиридонова. И теперь, когда в грозные сталинградские дни послали Пряхина на работу в обком, Спиридонов ощутил такое же чувство, как во время пожара: «Ну вот, и райком здесь, на душе верней, спокойней».

Как-то по-новому увидел этого человека растроганный Степан Федорович и подумал: «Вот он какой, оказывается, Пряхин, душа у него болит, ведь вся жизнь тут вложена, все хочется посмотреть, ведь это и есть наша жизнь, и его и моя жизнь».

И видимо, Пряхин, прощаясь, понял и догадку и чувство Степана Федоровича, крепко пожал ему руку, словно молчаливо благодарил и за догадку эту и за сдержанность, за то, что Спиридонов не стал объяснять: «Ага, волнение охватило, хочется вам посмотреть те места, где всю свою жизнь проработали».

Ведь бывает такая плохая манера у некоторых людей: без спросу залезть в чужую душу и громогласно объяснить все, что видно в чужой душе.

Приехав на Сталгрэс, Степан Федорович погрузился в каждодневные свои дела, но мысли, возникшие по поводу случайной встречи, не растворились в шумном потоке.

18

Вечером Женя замаскировала окна, соединяя платки, старые одеяла и кофты шпильками и булавками.

Воздух в комнате сразу сделался душным, лбы и виски сидевших за столом покрылись маленькими каплями пота, казалось, что желтая соль в солонке стала мокрой, вспотела от жары, но зато в комнате с замаскированными окнами не было видно томящее душу ночное, прифронтовое небо.

– Ну, товарищи девицы и дамы, – сказала, отдуваясь, Софья Осиповна, – что нового во славном во городе Сталинграде?

Но девицы и дамы не отвечали, так как были голодны и, дуя на пальцы, вынимали из кастрюли горячие картошки.

Только Степан Федорович, обедавший и ужинавший в литерной обкомовской столовой, не стал есть картошку.

– С будущей недели ночевать буду на работе, есть решение обкома, – сказал он. Степан Федорович покашлял и добавил неторопливо: – А Пряхин-то, знаете, в обкоме секретарем работает теперь.

Но никто не обратил внимания на эти слова. Мария Николаевна, ездившая днем на завод на общегородской субботник работников народного просвещения, стала рассказывать, какое приподнятое у рабочих настроение.

Мария Николаевна считалась самым ученым человеком в семье. Уже девочкой-школьницей она удивляла всех своей работоспособностью, умением заполнять день работой. Она одновременно закончила два вуза – педагогический и заочный философский факультет. До войны областное книгоиздательство напечатало написанную ею брошюру «Женщина и социалистическое хозяйство». Степан Федорович переплел один экземпляр в желтую кожу с вытисненным серебром заглавием, и эта книга, предмет семейной гордости, всегда лежала на его столе. Слово жены было для него решающим в спорах о людях, в оценках знакомых и друзей.

– Переступишь порог цеха – и сразу же забываешь о всех тревогах и сомнениях, – сказала Мария Николаевна, беря картошку, но, взволновавшись, вновь положила ее. – Нет, невозможно нас победить, такой мы самоотверженный, такой трудолюбивый народ. Вот только в цехах этих по-настоящему поймешь, как народ борется с врагом. Нужно всем нам оставить свои дела и переключиться, пойти работать на оборонные заводы, в колхозы. А Толя-то наш уехал!

– Пожилым теперь лучше, теперь мо?лодежь переживает, – сказала Вера.

– Не мо?лодежь, а молодёжь, – поправила Мария Николаевна.

Она всегда поправляла ударения в речи Веры.

– Ох и запылился твой жакет, надо его почистить, – сказал Степан Федорович.

– Это заводская, святая пыль, – проговорила Мария Николаевна.

– Да ты, Маруся, ешь, – сказал Степан Федорович, тревожась, чтобы жена, любившая возвышенные разговоры, не увлеклась и не пренебрегла своей долей жареной осетрины, принесенной им из столовой.

Александра Владимировна сказала:

– Все это так, но бедный Толя, как он волновался!

– Что же делать – война, – сказала Мария Николаевна, – родина требует великих жертв.

Евгения Николаевна, прищурившись, поглядела на старшую сестру.

– Ох, ох, дорогая моя, все это хорошо, когда однажды поработаешь на субботнике, а вот каждый день по утрам в зимнем мраке пробираться под страхом бомбежки к заводу, а затем в том же мраке после дня работы бежать домой… Добавь к этому, кстати, брынзу и камсу.

– Почему ты так авторитетно рассуждаешь, словно сама двадцать лет на заводе работаешь? А главное, ты органически не можешь понять, что работа в огромном коллективе – источник постоянной моральной зарядки. Рабочие шутят, уверенно настроены, а когда из цеха, вы бы все посмотрели, выкатили орудие и командир пожал старому мастеру руку и тот его обнял и сказал: «Дай тебе бог живым вернуться с войны», – такой подъем меня охватил патриотический, что я не шесть, а, кажется, сто шесть часов проработала бы.

– О господи, – сказала Женя со вздохом, – да разве я собираюсь спорить с тобой по существу; все, что ты говоришь, верно, благородно, и я всей душой понимаю это. Но ты о людях говоришь, словно их не бабы рожали, а редактора газет. Есть там на заводе все это, знаю, но зачем говорить таким тоном. И невольно кажется выдумкой… Все люди у тебя как на плакате, а мне вот не хочется рисовать плакаты.

Маруся прервала ее:

– Нет, нет, тебе именно и следует рисовать плакаты, а не заниматься таинственной живописью, которую никто не понимает. Пей, Женя, чай, пока он пылкий.

Женя рассердилась:

– Не говори «чай пылкий», я это уж где-то читала. Горячий, а не пылкий!

Ее раздражала Марусина манера употреблять в разговоре народные слова: «по грибочки», «прошла задами», «подмочь» и вместе с ними слова вроде: «сенсибельный», «абсентеизм», «комплекс неполноценности».

– Да-а, – протяжно сказала Вера, – сегодня привезли раненых, они рассказывали жуткие дела. Драп идет полным ходом.

– Вера, не повторяй слухов! Нет, я не такой была в твои годы, – сказала высоким от волнения голосом Мария Николаевна.

– А ну тебя, мама! Раненые ведь рассказывают! Я-то тут при чем? И при чем тут мои годы? – проговорила Вера.

Мария Николаевна посмотрела на дочь и ничего не ответила.

В последнее время споры с Марией Николаевной происходили все чаще, обычно их начинал Сережа, иногда Вера принималась ей возражать, говорила: «Ах, мама, ты не знаешь, а споришь!» Это было непривычно Марии Николаевне, волновало и огорчало ее.

В это время в комнату поспешно вошел Сережа.

– Наконец, а я-то волнуюсь ужасно, – радостно сказала Александра Владимировна. – Где ты был?

– Бабуля, готовьте мне вещевой мешок, я послезавтра ухожу с рабочим батальоном на рытье окопов! – громко, задыхаясь, объявил Сережа, вынул из ученического билета бумажку и положил ее на стол, подобно игроку, выбрасывающему перед опешившими партнерами козырного туза.

Степан Федорович развернул бумажку и, как человек опытный и знающий «бумажное дело», внимательно, начав от штампа с номером и числом, стал рассматривать ее.

Сережа, снисходительно улыбаясь, уверенный в полновесной ценности документа, сверху вниз глядел на сощуренные глаза и наморщенный лоб Степана Федоровича.

Маруся и Женя в это время забыли о ссоре и понимающе переглянулись, тайком наблюдая за матерью.

Сережа был главной привязанностью Александры Владимировны: его глаза, тревожный, по-взрослому сильный и по-детски непосредственный прямой ум, его застенчивость, соединенную со страстностью, детскую доверчивость, соединенную со скептицизмом, доброту и вспыльчивость – все это боготворила в нем Александра Владимировна. Как-то она сказала Софье Осиповне: «Знаешь, Соня, вот мы подошли к старости, покидаем жизнь, не мирный сад, а жизнь в огне, война бушует, но я, старуха, по-прежнему так же верю в силу революции, верю в победу над фашизмом, верю в силу тех, кто держит знамя народного счастья и свободы. И мне кажется, что Сережа из этой породы. Вот за это я как-то особенно люблю его».

Но дело в том, что любовь Александры Владимировны к внуку была прежде всего безотчетной, нерассуждающей, а следовательно, и настоящей любовью.

Эту любовь знали все близкие ее, она трогала их, но и сердила; она вызывала бережное и в то же время ревнивое чувство, как это часто бывает в больших семьях. Иногда дочери говорили с тревогой: «Если с Сережей что-нибудь приключится, мама не переживет».

Иногда говорили с сердцем: «О господи, нельзя все-таки так дрожать над этим мальчишкой!»