скачать книгу бесплатно
Пилигрим (сборник)
Наталья Александровна Громова
«Пилигрим» продолжает цикл архивной прозы Натальи Громовой, где личная судьба автора тесно переплетается с событиями вековой давности. Среди героев книги – Варвара Малахиева-Мирович, поэт и автор уникального дневника, Ольга Бессарабова и ее брат Борис, ставший прототипом цветаевского «Егорушки», писательница Мария Белкина, семьи Луговских и Добровых – и старая Москва, которая осталась только на картах и в воспоминаниях.
Наталья Громова
Пилигрим (сборник)
© Громова Н.А., 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
Пилигрим, или Восхождение на Масличную гору
Археология человека (1990)
В дверь звонили прямо с улицы. Пришел Толя-милиционер. Собственно, он искал моего мужа, но, не обнаружив его, решил посидеть со мной. После какой-то контузии Толя стал заниматься охранными делами, а потом забросил и это и в сорок пять лет остался милицейским пенсионером.
Жил он неподалеку, расхаживал даже в лютый мороз в рубашке, говорил, что его сжигает внутренний жар. В нашей квартире он часто видел шастающие тени давно умерших обитателей. Он настойчиво просил меня вместе с ним внимательно вглядываться в темноту коридора. Я старалась, но никого не видела.
В другое время я, может быть, и не стала бы его слушать, но теперь, когда рассыпалась моя жизнь, когда я пыталась понять, что мне назначено свыше и почему я никак не могу найти себя, каждый приходящий представлялся мне фонарщиком, который осветит мой внутренний коридор.
Он, как ни странно, это чувствовал и предлагал мне на выбор разнообразные образчики своего духовного опыта.
Мы сидели на кухне. Он говорил все, что шло ему на ум. Он был бородат, с хитрой улыбкой и узловатыми пальцами, в которых непрерывно крутил чашку.
Он рассказывал, как зашел на выставку в Союзе художников, который одно время охранял, и увидел то, что называют “авангард”. На картинах были изображены круги, стрелы и яркие разноцветные кляксы, перед ними стояла восторженная дама. И вот Толе открылось, что эти знаки скоро так ударят по даме, что она сляжет с почечной коликой или язвой.
– Это почему же?! – вскрикивала я, все-таки видя в своем собеседнике простодушного дикаря или, в лучшем случае, Платона Каратаева.
– Потому что картина эта пробивает насквозь больные места! Потому что, если ты помнишь, – он доверительно переходил на шепот, – в древности, да и сейчас некоторые народы, ритуально чертили круги, стрелы и прочие геометрические знаки, чтобы вызвать богов на связь. Били в бубны или барабаны, многократно повторяя одни и те же символические ритуальные движения! Почему, как ты думаешь? Геометрические фигуры имеют огромный смысл, для нас во многом закрытый, и так запросто лепить их на холсте опасно и для зрителя, и для художника!
Я подливала ему чай и думала о своем глупом высокомерии. “Вот ведь и правда, как он все связывает: магические знаки, геометрию, авангард…” Но Толя не давал мне уйти в свои мысли:
– Есть и пить нельзя со всяким человеком. Но с тобой можно. От тебя нормальная энергия идет.
Меня немного начинало раздражать, что у него на все было свое знание и рецепт. Я смотрела на него иронично.
– А ты всегда это понимал?
Он многозначительно усмехнулся.
– Нет, я был обычный мент. После контузии стал по-другому все видеть. Несколько лет в Калмыкии возглавлял целый район. Я там про женщин хорошо понял.
– Что?
– Что они в основном – ведьмы. Вот вызывают меня. Дом. Мужик повесился. Жена в слезах. Завожу дело. Вскоре закрываю. Узнаю, что скоро эта тетка снова замуж вышла. Проходит еще года три, снова-здорово. Опять там суицид. Все стоят вокруг очередного трупа, а она голосит во все горло. Тут я не выдерживаю и говорю: что же вы, мужики, не понимаете, кто это? Держитесь от нее подальше! Она как на меня глянула, я язык и прикусил.
Далее он со значением заключил:
– Женщина, с одной стороны, несет мужчине счастье, но в лоне ее записан день и час его смерти.
Он приводит примеры – свои, друзей, родственников. Картинка получается зловеще-средневековая.
– Женщина, если захочет, что угодно сделает с мужчиной, – выдыхает он басом.
– Толя!
Он вглядывается в мое лицо:
– Ты себя не знаешь. Тебе все только предстоит.
– Стать ведьмой?
Он отрицательно мотает головой. Хочет что-то мне сказать, но почему-то вдруг резко разворачивает тему.
– Ну а теперь расскажи, что он говорил про Иерусалим? Я же за этим пришел!
Володя вернулся оттуда несколько месяцев назад. Туда еще мало кто ездил. Но так как я понимала, что вряд ли Толя увидит моего мужа в ближайшее время, решила рассказать то, что слышала от него.
Иерусалим – город, обнесенный стенами из широкого желтого камня. В Иерусалим поднимаются, восходят – это называется “алия”. На Масличной горе мертвая желтая кладбищенская пустыня, ступеньками теснятся плиты могил до самой вершины горы. Здесь находятся могилы еврейских праведников, и, когда протрубят трубы Страшного суда, они встанут и войдут в Иерусалим через овраг, где когда-то протекала река Кедрон.
Толя светился от удовольствия. Я понимала, что у него это не простое любопытство.
Внизу, в овраге, могилы Захарии и Авессалома. У евреев абсолютно иные взаимоотношения с кладбищами, нежели у христиан. Они приходят к могилам только в памятный день, а в прочее время стараются держаться от них подальше, полагая, что у мертвых особая жизнь. Они верят в переселение душ. Если человек до конца не выполнил свое предназначение, он непременно вернется на землю, чтобы все завершить.
Но самое удивительное – это то, что в Иерусалиме сошлись три времени. Иудейское, христианское и мусульманское. И каждый видит только сегмент своего. Иудейский Мессия должен спуститься с Масличной горы и войти в Золотые ворота. Мусульмане прочли в Торе, что будут изгнаны этим Мессией, поэтому замуровали Золотые ворота и перед ними устроили мусульманское кладбище. Иудейский Мессия не может идти по могилам. Христианский Мессия уже спустился с горы, въехал в Золотые ворота. Все уже случилось в одном времени и не случилось в других временах.
Толя внимательно слушал… Вдруг он схватился за голову руками и, раскачиваясь, застонал:
– Ерусалим, Ерусалим.
Осторожно подбирая слова, он стал рассказывать, что был большим чином в Москве, возглавлял милицию Ленинского района и часто ходил на банкеты к председателю райисполкома. Там он безумно влюбился в его дочь, а она в него. Но так как дочь была еврейкой по матери, то родня противилась этому браку изо всех сил. Любовь победила, и они стали жить вместе, не расписываясь. Были очень счастливы. И вот слетел этот председатель исполкома со своего места. В один прекрасный день Толя вернулся с работы и обнаружил записку, где его возлюбленная признавалась, что уезжает с родителями в Израиль. От тоски и боли пошел Толя на какое-то тяжелое дело и в перестрелке был контужен и поэтому уволен из милиции.
– Я ведь точно знаю, что евреи держат в руках весь мир!
Я хотела возразить, но он резко поднял руку:
– Но раз уж так случилось, я бы стал им служить, ведь они сильнее всех! – В глазах у него стояли слезы. – Я непременно туда поеду, – говорил он, – и даже если не верну ее. Ничего, что я донской казак? Они же пустят меня?
Я подумала, что Иерусалим, может, вовсе и не город. Это мечта затерявшегося в мире человека найти ответы на мучающие его вопросы.
По силе тоски и печали я чувствовала себя почти так же, как Толя. И все думала о том, как жить, если несчастлив.
– А где все-таки Володя? – и он показал мне на часы. Маленькая стрелка, задрожав, легла на единицу. – Уже час ночи, – строго сказал он.
– Он не придет больше, – спокойно ответила я, держась из последних сил.
– Да, – выдохнул Толя. – Я так и думал. – И, помолчав, добавил: – Вернется, хотя и напрасно.
Я даже спрашивать не стала, что это значит. Потом подумаю.
– Так что Гамлет? – неожиданно сказал Толя. Я вздрогнула. – Ну, ты же говорила – Гамлет, Гамлет!
Я не могла вспомнить ни одного раза, чтобы я говорила с ним о Гамлете, но решила: пусть будет так.
– Понимаешь, Толя, Гамлет, как и мы, жил только настоящим, у него была Офелия, планы на будущее. Тут внезапно умер отец, он был король; поплакали и как-то забыли. Мать Гамлета очень любила, отчим хорошо относился… и тут, откуда ни возьмись, дурацкое привидение, Призрак, а может быть, и не Призрак вовсе, а розыгрыш.
– Нет, – серьезно качает головой Толя, – не розыгрыш.
– На самом деле, – продолжаю я, – моя мысль в том, что дело не в Призраке, а в том, что к нам неведомо откуда вваливается прошлое и чего-то требует от нас. Вот про это я сейчас и пишу. Просто сейчас у меня все как-то нарушилось…
Толя молча встает и уходит в глубокой задумчивости. Я падаю в изнеможении на кровать и засыпаю.
Дом в глубине бульвара (1981)
Наш дом стоял в глубине Садового кольца в районе Смоленского бульвара. Сквозь арку вела узкая длинная щель, открывающая вид на двор с заброшенным фонтаном, старыми тополями и выродившимся грушевым садом в глубине. Налево, через несколько шагов, под старым навесом была дверь. За этой дверью мы и жили в большой полутемной квартире.
С Володей мы решили пожениться неожиданно для всех. Меня отговаривали. Нам не исполнилось еще и двадцати лет, и все было как бы понарошку. Центром нашей семейной жизни, протекавшей по большей части на кухне, был стол, за которым я читала ему Диккенса, том за томом, а он слушал, рисуя при этом какой-то галун или белогвардейский погон. На этом чтении и строился наш брак. В то же время нас соединяло несказанное ощущение, что вместе мы словно длим общее детство, где весело и легко, бродят прекрасные единороги, и так будет всегда. Я хотела от него признания в любви по всем канонам. Но он только и сказал, что я для него – воплощение жизни.
В хранении библиотеки, где я работала, он был самым необычным существом. Близорукий взгляд, общая нескладность и нелепость усугублялись тем, что он называл себя “униформолог”. В ответ все смеялись или вздыхали, предполагая, что юноша не совсем психически здоров. Он был очень добр и открыт, походил чем-то на индейца: черные, как смоль, волосы до плеч, прищур близоруких глаз. Он возил тележки, нагруженные книгами, а когда выпадала минута, рисовал погоны, пуговицы и мундиры. Иногда пытался ухаживать за нежными созданиями, которые, как бабочки с прозрачными крыльями, прилетали и улетали из наших подвалов. Он стоял за них в очередях, носил сумки, провожал, встречал, но все они видели в нем незадачливого пажа, а может, и Квазимодо. Однажды, когда его в очередной раз обидели и он сидел, понуро склонившись над своими рисунками, я от всей своей книжной души назвала его Дон Кихотом, убеждая в том, что он все равно выше всех. Я уговаривала плюнуть на белых мотыльков, потому что в голове у них все равно ничего нет. Это растрогало его буквально до слез, и он даже не влюбился, а как-то привязался ко мне всем сердцем.
Но у меня наступил период, когда, сверяясь по книжкам, ровно как пушкинская Татьяна, я стала ждать “настоящей любви”. Внутри уже был нарисован некий чертеж, где обозначено, как должно быть “по правилам”. Я ждала, а Володя печально глядел в мою сторону.
Тем временем мы все, библиотечные гномы, поступили в институты на вечернее отделение. Володю же не принимали ни в один институт. Началось все с истфака университета. На экзамене ему достался вопрос о вторжении немецкой армии в СССР. Он стал рассказывать, какие дивизии, в какой последовательности шли через границу, как они выглядели и в какой форме были те или иные группы войск. Его слушали с нескрываемым ужасом, после двадцати минут рассказа прервали, поставили “три” и попросили больше на экзамены не являться. Тогда он решил не учиться вообще. Но от этого очень страдала его мама, и Ролан Быков, друживший с ней, договорился с кем-то в Институте культуры, и его со скрипом взяли на вечернее отделение. Занимался он в Доме научного атеизма на Таганке. Директор этого странного Дома пытался осуществлять новые подходы в деле антирелигиозной пропаганды. Он выезжал на места и прямо возле монастырей и церквей занимался пропагандой активного безбожия. Но вот как-то вечерники пришли заниматься в Дом и увидели надпись в фойе:
“Скорбная весть дошла до нашего коллектива – по дороге в Троице-Сергиеву лавру в результате трагических обстоятельств перевернулась машина с директором Дома научного атеизма, директор погиб, а все остальные, к счастью, остались живы”.
– Как они не понимают, – говорил мне Володя, – что эта работа настолько опасна…
Библиотечные гномы (1976–1979)
Переход из детства в юность пролегал через книги. Они спасали от обид, разочарований и подростковых предательств. В обитель книг я попала неслучайно – я провалилась в институт, и на семейном совете было решено отдать меня в библиотеку. Меня отправили работать в книгохранение Исторической библиотеки, где были огромные ангары со стеллажами, ездящими по рельсам.
В темных подвалах библиотеки должны были жить особые книжные гномы, которые не любят дневного света и питаются знаниями, собранными из книг, как нектаром из цветка. Как оказалось, они вовсе не были похожи на гномов, а были такими же мальчиками и девочками, не поступившими в институт, но в душе имевшими некую особую книжность, приведшую в этот мир.
В первые же дни в хранении я встретила сухого и неулыбчивого старика в синем халате. Он почти не говорил, а только кивал утром при встрече. Его звали Алексей Михайлович, но мы называли его между собой Михеич. Мы считали его настоящим привидением, вывалившимся из прошлого. Несколько раз я заставала его сидящим в кромешной темноте за стеллажом; он смотрел в пространство и жевал что-то, лежащее на газете. Чаще всего он расставлял книги. Появлялся тихо и незаметно. Однажды я сидела и читала; требований не было, у меня выдалась свободная минута. И вдруг я услышала над собой голос, от которого вздрогнула. Я подняла голову, передо мной стоял Михеич. Из сочетаний звуков можно было разобрать лишь отдельные слова, смысл которых сводился к тому, что я должна идти в зал, потому что там будут обсуждать “Малую землю” Брежнева. Потрясенная тем, что он говорит со мной, да еще про Брежнева, я все-таки ответила ему отказом. Тогда он снова стал привидением, лишенным голоса; он размахивал рукавами халата и надрывно скрипел. Мне стало его жалко. Но слово “Брежнев” вызывало такую тоску, что я стала бесчувственна к его страданиям.
Потом мне кто-то сказал, что Михеич – сын расстрелянного художника, чьи картины висят в Третьяковке. Оказалось, что его жизнь в синем халате всецело принадлежала огромным, пахнущим книгами, пылью и мышами подвалам, которые когда-то позволили ему укрыться от ареста, ссылки или от догоняющего страха.
В длинном узком коридоре нашего полуподвала была небольшая железная дверь реставрации. Оттуда с неправдоподобным смехом вылетала женщина-клоунесса. С длинным лошадиным лицом, на котором сияли огромные влажные глаза, были нарисованы яркие красные губы, выделялся большой орлиный нос; рыжие кудри рассыпались по плечам большой копной, пытаясь скрыть длинную яйцевидную голову. То там, то здесь возникали ее голос с высокими нотами, звенящий смех и постоянные язвительные шуточки. Она звала себя Меркуцио. Она была старше меня на десять лет. Ассоциировала себя только с мужчинами – то с Далем, то с Платоновым из “Неоконченной пьесы для механического пианино”, то с героями “Сталкера” Тарковского. Ее обаяние было столь огромным, что все книги и фильмы, которые она называла, мы кидались смотреть и читать.
В какой-то момент мы сблизились. Однажды она сказала мне, что в детстве хотела покончить с собой. Она видела себя в зеркале – некрасивой, со страшным, вытянутым черепом. В отрочестве она узнала, что ее отец был следователем НКВД. Иногда ночами она представляла, как он в тридцатые годы вел допросы. От этих мыслей пришло сознание, что девочка-уродец – это ответ Бога на работу отца. Она очень мучилась, пока уже в подростковом возрасте не прочла сказку Куприна “Синяя звезда” про страну уродов, которые не знали этого, потому что были все некрасивы и некому было им об этом сказать. И только принцесса, которая отличалась от них, считалась безобразной. Ее встретил принц, такой же, как она, и они отправились туда, где глаза у людей были синие, а не желтые.
Прочтя эту сказку, она решила для себя, что где-то есть страна, где она – красавица. А однажды открыла книгу Лермонтова – и решила всерьез, что в нее вселилась его душа. Его мысли, насмешки, боль за людей, ощущение их коварства и ничтожества – все это она ощущала предельно остро в себе. Она повесила его портрет и разговаривала с ним ежедневно.
– Я, скорее всего, умру в этом году, – невозмутимо говорила она, – мне же двадцать семь лет!
Я пугалась, но она утверждала, что не боится смерти, потому что… католичка. Католичество она приняла тайно от родителей, когда они отдыхали в Друскининкае. Для меня это было так же невероятно, как и то, что в ней жила душа Лермонтова.
И вот она повела меня в костел. Он находился прямо напротив КГБ на Лубянке. Перед тем как пойти туда на вечернюю службу, она сказала, что нам обязательно надо поесть. Мы отправились в 40-й гастроном, который был под зданием КГБ, купили по булке с маком и кофе. Пока мы пили кофе, она убеждала меня, что за сеткой стоят микрофоны, которые слушают всех, кто здесь общается, их разговоры транслируются в кабинете у какого-нибудь начальника, чтобы тот мог знать о настроениях людей. Не сговариваясь, мы стали мычать, квакать и рычать, надеясь, что нас там слышат.
Служба в костеле удивила меня своей торжественностью и вместе с тем будничностью. Мы сидели на широких деревянных скамьях, а служители в белых балахонах ходили туда-сюда. Для меня это был лишь спектакль. Но я понимала: это был жест – то, что она привела меня сюда; мне предлагался опыт веры. С какого-то времени я стала понимать, что всякий неординарный человек на моем пути, особенно если он старше, предлагал мне что-то свое. Какой-то вариант выбора. Хотя иногда он и сам этого не знал.
В один из дней в библиотеке с высокой железной лестницы спустилась фарфоровая девушка с кудряшками. Она была похожа на хорошую куклу, которую кто-то неосторожно забросил в этот темный книжный подвал. Я ожидала услышать от нее девичий щебет, но она стала говорить с такой внятностью и глубиной, что заставила забыть о своей фарфоровой внешности. Как-то, заглянув мне в глаза, – мы подбирали требования у огромных крутящихся стеллажей, – она сказала, что я так необычно разговариваю, что меня вполне могут принять на философский факультет, куда она (!) провалилась. И я отправилась туда через несколько месяцев. Необычность самого названия – “философия”, о которой я имела самое смутное представление, кружила мне голову.
На вечернее отделение философского факультета я попала только потому, что во мне еще бродила бодрая закваска книг по атеизму. Я прочла все, от Таксиля до Крывелева, и на собеседовании сухие дяденьки в полысевших старых пиджаках с удовольствием слушали мои пересказы кощунственных книг, с которыми я провела отрочество. Они сладко улыбались, видимо, вспоминая комсомольскую юность, и приняли меня. Когда на втором курсе я пришла на кафедру атеизма, чтобы писать там курсовую, то увидела там странную компанию увечных и больных людей. Их было трое: один без ноги, другой без глаза, у третьего была сухая негнущаяся рука. По спине моей побежал холодок, но отступать было некуда. Меня подхватил крючковатым пальцем живой руки сухорукий и усадил на стул.
– Писать хотите, а темочку, темочку выбрали? – заскрипел он, а тот, с одним глазом, забарабанил: – Чтоб список литературы, чтоб все честь по чести. Сначала классики, а потом все остальное.
Я прошептала, что выбрала Тертуллиана, жившего во втором веке нашей эры, о котором узнала от Энгельса. Одноногий ударил в пол костылем, но мне почему-то показалось, что он хотел стукнуть по моей голове. Я зажмурилась. Пронеслось:
– Тертуллиан! Невозможно. “Верую, ибо абсурдно!!”
– Вот пусть, Владимир Аввакумович, она и докажет, почему абсурдно, – заскрипел сухорукий.
Я быстро-быстро закивала и выскочила из кабинета. В голове почему-то крутилось слово “упыри”, но я не очень понимала его смысл, оно было для меня связано с болотом, лешими и криками кикиморы. Спустя месяц я сдала на кафедру курсовую, написанную аккуратным почерком; в конце был список из классиков марксизма-ленинизма, а потом религиозные проповедники, жития и прочее. Еще через неделю я была вызвана на кафедру. За столом, кроме моих незабываемых знакомых, сидели еще двое – с ними тоже что-то было не в порядке, но я никак не могла понять, что именно. Меня посадили на другой конец стола, и сухорукий, мрачно посмотрев на меня, обратился к одноногому:
– Ну что, Аввакумыч, допрыгался? Что она нам протаскивает в своей курсовой? Что за взгляд на мир навязывает нам?! – вдруг взвыл он.
На меня он перестал смотреть сразу же, все проклятья посыпались на голову одноногого Владимира Аввакумыча, который был моим руководителем. По правде сказать, он и не подозревал о том, что я собиралась написать. А я писала о мире Северной Африки, где ходил, проповедуя и уча, Тертуллиан, заблуждаясь, конечно, но человек он был неплохой, опять же Энгельс о нем говорил…
– Энгельс, Энгельс, – забарабанил одноглазый. – Энгельса нам мало, понимаете, мало! Вы написали не курсовую, а настоящую религиозную агитку. Вам это ясно?!
Так как я не совсем понимала, на кого смотрит его единственный глаз, я решила, что он сетует на Энгельса, а не на меня, и не отвечала. Но когда он стукнул по столу и закричал: “Ясно?!”, я поняла, что осталась одна в этой комнате, набитой странными существами.
– “Три” вам, и не больше, убирайтесь и никогда сюда не приходите!!!
Я вышла из кабинета, и странная веселая радость наполнила мне сердце. Я подошла к огромному окну и с десятого этажа глянула вниз. То ли мне показалось, то ли на самом деле под окнами университета я увидела необычную фигуру старика с суковатой палкой, седой развевающейся бородой, в длинном черном пальто.
Жизнь (1981)
Володя всегда сидел в торце стола, а я в углу, и кто-нибудь, проходящий по Садовому кольцу, заворачивал в подворотню и стучал в наше окно… Я понимала, что вышла замуж не только за Дон Кихота, но и за его маму, и за этот старый дом. Двери непрерывно впускали и выпускали множество людей, которые шли к моей свекрови; она была известным в кино редактором, от нее зависела судьба многих сценариев и фильмов.
Она была воплощением всего самого удивительного. Темные с сединой волосы, тихий низкий голос, глубокое внимание и тут же юмор, обаяние ума. Я увидела ее первый раз в полумраке застолья, был сочельник. Над столом летали стихи и шутки. Сесть было некуда, Володя привел меня к себе, но все потянули за стол, где шумели и смеялись. И тут из моря лиц выплыло ее, притягивающее, полное доброжелательного участия.
– Идите ко мне, – она подвинулась и обняла меня за плечи.
Я и не знала, что это его мама. Для меня она была дамой из Серебряного века, полной тайны и красоты. Напротив стоял мужчина редкой стати в бабочке и говорил мне комплименты, которые терялись в потоке шума, я их никак не могла расслышать, как ни старалась.
– Это племянник Ларисы Рейснер – слышали про такую? Она была красавица, рано умерла.
Я кивала, вбирая в себя обрывки слов, движения, звуки. Никогда в жизни я не видела такого количества людей, которые говорили о книгах, о стихах, об истории.
Наша свадьба была продолжением этого же стола, здесь сидели известные люди, ее друзья – сценаристы, режиссеры, и все они были не мои, а ее гости, но мы были счастливы. У нас так мало еще было своего.
Поздно ночью в скважине поворачивался ключ и раздавался стук каблуков в коридоре. Она могла заглянуть к нам на кухню, а могла просто крикнуть из коридора приветствие и утонуть в недрах квартиры, исчезнуть в своей комнате. А я, затаив дыхание, ждала, может быть, она выйдет и будет говорить со мной. Ей я могла рассказать о том, что я придумала, прочитала, хотела бы написать, мне почему-то казалось, что ей это очень интересно. С ней начиналась та жизнь, которой у меня абсолютно не было с Володей. Но я не догадывалась, как живут с мужем. Мы ведь читали книжки и радовались смешно закрученным фразам или говорили о чем-то вполне бессмысленном. А здесь передо мной сидела восхитительная женщина с сигаретой в руке и устало отвечала на мои вопросы. Усталой она была всегда. И поэтому наши отношения были моей робкой попыткой пробиться к ней через усталость.
Однажды она сказала мне, что я, безусловно, талантливая девочка, но мне надо, скорее всего, заниматься наукой. Почему наукой? Ну, потому что в творчество ведут совсем другие дороги. А какие? Она начинала уставать и немного раздражаться. Те, кто пишет, многое подмечают, обладают изысканным слогом. Я опускала голову. У меня не было слога. Ну, еще, продолжала она, они не могут жить без того, чтобы не писать. Я опускала голову еще ниже. Я могла жить и не писать. Мне казалось, что все уже прошло, что ворота передо мной закрылись. Она смотрела на мое опрокинутое лицо. Хорошо, она покажет мой рассказ Лунгину, с которым вместе преподает. Мы слишком близки друг к другу, и она не может объективно оценивать мое творчество. Ей надо отдохнуть. Вечером будут опять люди, сценарии. Она пойдет ляжет. Хорошо. Принеси мне кофе.