banner banner banner
Вторжение
Вторжение
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вторжение

скачать книгу бесплатно


– Вера! – бабушка хотела рявкнуть тихонечко, но получилось довольно громко, так, что молодая женщина впереди обернулась и цокнула языком.

Бабушка начала заново, скороговоркой:

– О всесвятый Николае, угодниче…

– «Угодниче» – это как, бабуль? – перебила ее Вероника.

Бабушка открыла рот, но не нашла подходящего определения и предпочла зашипеть:

– Тише! В церкви надо вести себя тихо.

– Как в библиотеке? – прошептала Вероника.

– Как в библиотеке, – вздохнула бабушка.

Она стала объяснять, как правильно читать молитву о здравии, потом, испугавшись новых вопросов, махнула рукой и сказала только, чтобы Вероника молилась как-нибудь молча, про себя – бог все равно услышит.

Получается, бог как Мэл Гибсон в фильме «Чего хотят женщины», подумала Вероника. Конечно, ей ни за что не разрешили бы смотреть взрослое кино, но монотонное нытье российских сериалов обычно убаюкивало бабушку, и можно было включать что угодно. Бог-Давид-Гибсон читает мысли… Наверняка крест на золотом куполе передает сигналы, как телевизионная антенна. Вероника попробовала что-нибудь думать, что-нибудь похожее на молитву, но на ум ничего не приходило, кроме строчек стихотворения, которые она разучивала с мамой: «С утра во рту у Саши слова простые наши – слова простые наши…» Вероника представила, как саши-наши-каши из ее головы улетают на небо прямым рейсом без пересадок.

А потом было слово, и слово всплыло так неожиданно, что Вероника вздрогнула. Она не знала, откуда пришло слово и что оно значит, знала только, что это Очень Плохое Слово и произносить его нельзя ни в коем случае. Ладно бы слово мелькнуло короткой вспышкой и исчезло, но оно завертелось в голове псом, который не может найти себе места и кружится вокруг своей оси, прежде чем улечься. Ладно бы слово появилось дома или на уроке, но оно пришло в храме господнем, где полагались всякие «иже-еси», а не… Вероника слышала слово во дворе от мальчишек, на перемене от старшеклассницы, один раз в очереди на кассу от мужчины, который говорил по телефону, даже от дедушки, когда тот обжегся о сковородку. Бабушка тогда всполошилась: «Как можно? При ребенке!» Пока мама искала пантенол в аптечке, Вероника спросила у нее тихо, чтобы бабушка не услышала: «Мам, что такое блять?» Мама покраснела, как пасхальное яйцо, и прошептала только: «Никогда не произноси этого слова!»

Вероника зажмурилась, ожидая неминуемой кары. Представила, как бог-Давид-Гибсон-Зевс прицеливается в нее молнией, как в мультике. Но ничего не произошло. Бог не реагировал. Странно… Возможно, связь прервалась, потому что небо затянуло тучами? Что, если попробовать другое слово? Вероника выудила из памяти еще одно неприличное, которое услышала в школе. Повертела в мозгу и так, и эдак – не была уверена, куда ставить ударение. Вспомнилось, как слово выкрикнул одноклассник в ответ учительскому «да», за что был отправлен к директору. С ударением разобралась. Что значило это слово, Вероника тоже не знала, но внутри приятно щекоталось от осознания, что она делает что-то плохое. Вероника повторяла и повторяла рифму к «да» как заклинание, которое должно вызвать бога, но он не спешил доказывать свое существование.

Неожиданный толчок в плечо отвлек ее от бурлящего потока мыслей – бабушка подгоняла к выходу из церкви. У бабушки от запаха ладана разболелась голова, и она усомнилась, что внучка правильно читала молитву о здравии.

– Родителям скажем, что в бассейне были, да? – на всякий случай напомнила бабушка.

Вероника и сама бы ни за что не рассказала про церковь – теперь, после того что случилось, хотя ведь не случилось ровным счетом ни-че-го…

Святой водой из бутылочки бабушка намочила Веронике волосы – почти что покрестила. Принюхалась: жаль, хлоркой не пахнет. Купальник и шапочку – сразу в стиралку, никто и не заметит, а бог… Бог простит. Pia fraus.

3

Бабушка торжествовала. Вероника напросилась ходить в «детскую секцию плавания» каждое воскресенье, сама. Терпела колючий платок. Не баловалась, как другие дети, – глядела в одну точку и о чем-то напряженно думала. Наверное, молилась.

– Мне кажется, ты даже похудела на этой своей аквааэробике, – говорила мама бабушке. – Прямо светишься. Может, мне тоже заняться?

– Шестьдесят плюс! – Бабушка поднимала указательный палец, как старик на иконе. – У нас все строго!

А Вероника испытывала бога. Если уж она чем-то увлекалась, то всерьез. Вспоминала новые подслушанные выражения, Очень Плохие Слова, которые могли бы вывести его из себя. Проверяла, как далеко сможет зайти. Было страшно и одновременно сладко, как на веселых горках, когда тебе кажется, что ты падаешь, летишь в пропасть, а внутренности будто прилипают к спине.

И ничего.

Слова не работали. Бог не слышал. Не клевал на приманку. Это было не по правилам. Вероника не понимала, как и тогда, когда мама тащила ее на красный сигнал светофора, приговаривая: «Никогда так не делай». В конце концов, когда Веронике надоело играть в одни ворота, она подумала, что, может, ничего плохого в словах и не было. Всего лишь буковки, сложенные в определенном порядке. Взрослые вечно придают значение вещам, на которые не стоит обращать внимания. И в церковной тишине она вдруг громко и отчетливо произнесла:

– Блять.

Бабушка пошатнулась. Две женщины, стоявшие у иконы Божьей матери, заверещали, как машины от пинка в колесо, мальчик на костылях у распятия то ли икнул, то ли хихикнул, а лысый мужичок, шевелящий губами, оказался глух и даже не обернулся. Бабушка взметнула рукой, наскоро изображая крестное знамение, от живота ко лбу, от правого плеча к левому плечу Вероники, схватила и поволокла ее из церкви.

– Господи-прости, господи-прости, – повторяла бабушка. Шагала она быстро, больно сжимая внучкину руку, и только когда купола с крестами-антеннами скрылись за девятиэтажками, остановилась и развернула ее к себе.

– Как тебе не стыдно, грешница! – Бабушка хватала ртом воздух и трясла Веронику за плечи. – О чем ты думала? О чем ты думала?

Вероника решила не перечислять длинный список неприличных слов.

– Богу все равно, – решительно заявила она. – Богу все равно.

Евангелие от Луки (8:17): «Ибо нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы. Сборник русских пословиц и поговорок, с. 56: «Все тайное становится явным».

Бабушка, взмокшая, раскрасневшаяся, затянула на бицепсе манжету тонометра и сжимала грушу в кулаке так, будто хотела раздавить.

– Если честно, аквааэробика в твоем возрасте, мама…

– Та еще из вас русалка, Елена Григорьевна…

Аппарат слабо пискнул, тут бабушка разом и покаялась. Да, было, да, водила в церковь. Признаю. Только вот ее грех – да что там, грешок! – ни в какое сравнение не шел с тем, что натворила «ваша дочь». Родителям была пересказана цензурированная версия («как "блин", только по-другому»). Посмотрите, кого вырастили. Папино воспитание! Мама на всякий случай положила под язык глицин-от-греха-подальше и принялась гуглить статью об оскорблении чувств верующих. Папа, облаченный в униформу Star Wars, начал бороться, правда, с самим собой, чтобы не расхохотаться, но все же включил дарт-вейдеровский голос и отправил Веронику в детскую «думать о своем поведении». Потом он встал на табуретку, будто собирался читать стихи, достал с самой верхней полки бутылку, припасенную для экстренных ситуаций вроде повышенного давления у тещи, обтер с боков пыль тряпкой и поставил на стол.

– Святая вода, что ль? – прищурилась бабушка.

– Не святая, да чудотворная. – Папа расставил рюмки, потом, подумав, спросил: – А вы чего больше боитесь, Елена Григорьевна? Что бог разгневается или УК РФ?

– Бог хотя бы прощает, – ответила бабушка, опрокинула «чудотворную» и перекрестилась.

– На стадии увлечения динозаврами было как-то попроще, – заметила мама.

Пока папа и бабушка, объявив временное перемирие, распивали на кухне самогон, мама тихонечко пробралась в детскую. Вероника обнимала подушку и размазывала сопли по щекам – испугалась, что у бабушки из-за нее теперь «психоэмоциональное напряжение».

– Простит. – Мама легонько ущипнула дочь за подбородок, а потом убрала мокрую от слез прядь за ухо. – Как говорится, бог простит, и бабушка тоже…

– Мам, ну ему же все равно, – Вероника шмыгнула носом и исповедалась. Рассказала про Очень Плохие Слова, которыми пыталась его вызвать: «Прием-прием, господь, как слышно?»

Мама улыбнулась.

– Бог наверняка и слов-то таких не знает.

Вероника задумалась. Если она не понимала молитвы, может, и ее триединый бог-Давид-Гибсон-Зевс не понимал неприличных выражений. Откуда ему было знать, невинному и безгрешному? Вот и молчал.

– Ой, – сказала Вероника.

Возможно, она научила бога плохим словам. Если так, ох и достанется же ему от бабушки, когда та попадет на небо.

А папа, кстати, про зомби больше не шутил. Бабушка о церкви тоже помалкивала. Никто не любил сваренные вкрутую яйца, но на следующую Пасху за завтраком все по традиции стукались ими и ели, посыпая солью. Истонченная искусственными красителями скорлупа легко трескалась при ударе, и никто не выиграл.

сорока-ворона

Руки скрещены в запястьях, правое поверх левого, как у той святой на выцветшей картонной иконке, которую мамочка носит в кошельке. Большие пальцы, точно влюбленные, тянутся друг к другу, сцепляются. На одном ноготке лак облупился – на этой неделе он цвета недозрелого крыжовника, – но спустя мгновение это будет неважно: пальцы перестанут быть пальцами, а руки – руками, когда она раскроет ладони и поднимет их повыше. На стену, которую будто окатили солнечным светом из ведра, вспорхнет темная птица. Пальцы изогнутся, и виноградные листья, нарисованные на обоях, заденет крыло. Мамочка умела изображать руками собаку, корову, даже улитку – знак peace и кулак, – но я всегда просил птицу. Так мы могли часами – мне так казалось – лежать на тахте, пока комната наполнялась до краев медовым светом. Мы тонули в нем, как насекомые в янтаре.

Мамочка была до того маленькой, что, даже выпрямив руки за головой, не могла дотянуться пальцами ног до края тахты. Мамочка говорила, скоро я ее перерасту и смогу сажать себе на плечо. Ее коготки царапали бы нежную кожу, а перышки щекотали шею, зато она всегда была бы со мной.

– Мамочка, покажи птицу! – требовал я снова и снова.

Она никогда не говорила, что у нее устали руки, всегда послушно скрещивала их, как на причастии перед чашей с кровью Христовой. Тень птицы ускользала от меня, сколько я ни пытался схватить ее за перо, – мамочка могла поднять руки выше нарочно, знала же, чем все закончится, чем всегда все заканчивалось: я набрасывался на нее, ломая птичий силуэт, начинал щекотать, больно тыкал в мягкое между ребер. Мамочка визжала, скатывалась с тахты, я продолжал атаковать ее на полу, бодая головой в бока, бедра, куда ни попадя, но главной моей целью было добраться до ее пупка, глотнуть побольше воздуха и фыркнуть прямо в него – от дурацкого звука она хохотала еще громче. Я утыкался носом в ее теплый живот, чтобы мамочка не заметила слез: она обзывалась ревой-коровой, не в шутку, а зло – не любила, когда я ныл. Наше время заканчивалось. Наше время было перед самым закатом – после мамочка поднималась с пола, подбирала и отряхивала влажное полотенце, упавшее с головы, щелкала выключателем, торопливо подходила к сушилке для белья, которая служила нам шкафом. На ней вперемешку были развешаны ее разноцветные лифчики и трусы, наши носки, которые мы вечно путали – мамочкина нога была совсем детского размера, – мои маечки, ее маечки, больше похожие на рыбацкие сети, и целый ряд черных чулок. Под ними я любил играть в Индиану Джонса, воображая пещеру с подвешенными вниз головой летучими мышами.

На тахту летели платья, юбки, блузки, чулки – с чулками нужно быть осторожнее, я знал это: о да, чулки были дорогими, и мамочке каждый день приходилось их штопать. Но я успевал перехватить пару и повязать на голову, как чалму, или накинуть петлю на шею, будто собирался повеситься: чтобы не быть ревой-коровой, я превращался в негодника, плохого мальчика, я нарочно хотел разозлить мамочку. Мы боролись за чулки, она кричала, что я оставлю зацепки, тянула на себя, а мне того и надо было – чтобы она жалела, что наорала на меня, ругала себя, а еще лучше, чтобы осталась мириться на мизинчиках, но она никогда не оставалась. Лишь раз в месяц – тогда она сворачивалась клубочком на тахте, вытесняя меня на одеяло, постеленное на полу, и приподнималась, только чтобы отхлебнуть темного пива – говорила, оно помогает при болях в животе. Ее круглое лицо вытягивалось, корчилось от спазмов, но я был бесстыдно счастлив – в такие ночи ее нельзя было трогать, зато она никуда не уходила.

В другие ночи мамочка слюнявила черный карандаш и прижимала его кончик прямо к центру глазного яблока. Зрачок начинал расти-растекаться, белок с тонкими красными прожилками наливался черным, как будто кто-то заштриховывал его угольком. Губы затвердевали панцирем под слоем помады. Чулки стягивали ее ноги так, что они становились похожи на тонкие палочки, и она прыгала на них по комнате, забавно наклоняя голову к плечу. Коготки прорывались сквозь капрон – вот почему ей приходилось каждый день зашивать чулки. На руках набухали мелкие бугорки, похожие на мурашки, через них пробивались твердые стержни, дырявили кожу и вырастали в длинные черные перья, которые отливали ультрамарином в свете люстры. Мамочка никогда не оставалась. Мамочка взбиралась на подоконник, расправляла крылья, и ночь поглощала ее – мне казалось, навсегда. Но наутро, когда я открывал глаза, в нашем гнездышке уже лежало принесенное ею сокровище: пачка золотистых рожков – из них получались здоровские овечки, которых я выкладывал на тарелке, – или консервные банки с тушенкой, отлитые из чистого серебра, – тогда овечки обрастали клоками коричневой шерсти, – а однажды мамочка притащила вкуснющие сухари, обсыпанные колючей алмазной крошкой.

Я пытался не уснуть, чтобы не пропустить, когда мамочка возвращается с драгоценностями, – так дети сторожат зубную мышку, спрятав под подушкой молочный резец, – а мамочка пыталась не уснуть, чтобы дождаться моего пробуждения, но у нас никогда не выходило продержаться. Я просыпался – она уже спала рядом: дырявые чулки, перекрученная на бедрах юбка, тушь размазалась, в морщинки забился тональный крем. Пропитанная чужим потом, табаком, семенем – я прижимался к ней и вдыхал запахи других мужчин, пробиваясь сквозь них к ее собственному, солено-карамельному. Наутро мы снова были вместе, но ночь… Ночь нельзя было промотать, нет – каждую ночь на стенах крутили одну и ту же пленку: вооруженные копьями войска угрожающе качались, пронзая виноградные листья на обоях, их темные силуэты гнулись под ветром, а сталь скрежетала по стеклу. Я накрывал голову подушкой и хныкал, думая о мамочке, которая в одиночку сражалась с армией за окном. «Рева-корова, рева-корова!» – обзывал я самого себя шепотом и больно щипал за руки. Так странно – наутро я уже спокойненько варил макароны, подставив табуретку к плите. Над конфорками была натянута веревка, где баба Нюра раньше сушила свои рейтузы, до того как они плюхнулись в кастрюлю с манной кашей. Не сами, конечно: мамочка их утопила, когда баба Нюра пригрозила ей соцопекой. Баба Нюра сдавала одну комнату нам, во второй держала Витю, а сама спала на раскладушке в кухне под включенный телевизор. Витя приходился ей то ли племянником, то ли внуком. Баба Нюра катала его на инвалидной коляске и кормила с ложечки. Из-под его штанин торчали безволосые синюшные ноги, словно у магазинных кур, костлявые, но так, как если бы кости сначала рассыпали, а потом небрежно собрали. На коленях покоились маленькие ручки – Вите было за тридцать, но руки у него оставались детскими и выглядели резиновыми, точно кукольные. Баба Нюра брала его руку, словно собиралась гадать, и начинала водить пальцем по его ладони.

– Сорока-ворона кашу варила, деток кормила, – она начинала загибать его мягкие, словно бескостные, пальцы. – Этому дала, этому дала, этому дала, этому дала, а этому, – она хваталась за большой, – не дала!

– Не, эта всем даст, – ржал Витя, за что получал подзатыльник.

Разминка была напрасной – его пальцы вяло свешивались, не сумев удержать кулак. Я тайком таращился на его руки, но никогда не заглядывал ему в лицо.

Мамочка просыпалась к обеду, съедала моих овечек, застирывала в раковине трусы, штопала чулки, красила ногти – разрешала мне выбрать цвет лака, а однажды даже покрасила ногти мне. Я крутился вокруг нее кошкой, дожидаясь нашего времени, когда мне будет позволено поохотиться за темной птицей. После мамочка чистила перышки, подмигивала мне черным глазом и улетала.

А однажды мамочка не вернулась.

Ночью стекло скребли копья, их тени победно плясали на стене. «Рева-корова, рева-корова!» – щипал я себя. Проснувшись в одиночестве, я услышал шум воды в ванной и подумал, что это мамочка смывает тушь. Наконец я застану ее перед тем, как она уснет. Но шум затих, хлопнула дверь, и в коридоре раздалось шарканье бабы Нюры.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 20 форматов)