скачать книгу бесплатно
– Ты теперь лучше спи, – сказал отец, плотнее укрывая меня: – теперь все умные дети спят, нечего думать об «никогда», никогда долгий день.
– Только день? Только один длинный день? Как я рад! И ты рад, папа?
– Не особенно рад, Джимми; короткий или длинный – день, мне все равно.
– А для мамы не все равно! Если «никогда» один только день, значит через день мама воротится к нам; Ты будешь рад, папа?
Он еще выше приподнялся на локте и посмотрел а меня с печальным видом, как я мог заметить при свете месяца, глядевшего в окно.
– Нет, Джимми, – сказал он грустным голосом, – она не воротится, никогда не воротится. Целыми четвериками, целыми мешками золота не воротишь ее! Как она может вернуться, Джимми, когда она умерла, ведь ты знаешь, что она умерла, знаешь?
– Умерла!
– Да, умерла! – повторил отец шепотом. – Вон видишь птица на полке (это была одна из птиц, отданных Джо для выделки чучел. При тусклом свете месяца я мог хорошо разглядеть ее; она была страшная, без глаз, с широко раскрытым клювом и блестящими железными проволоками, продернутыми через все тело), видишь, Джимми, вот это смерть. Мама не может ожить и придти к нам, как этот снегирь не может спрыгнуть с полки и летать по комнат.
– Я думал, папа, умерла значит ушла, а мама не ушла? Так она там наверху, и в нее воткнуты такие острые штуки?
– Ах, Боже мой, нет, что делать с этим ребенком! Дело в том, Джимми, что мама не может ни видеть ни слышать, ни ходить, ни чувствовать, если бы даже ее искололи теперь всю, она не почувствует. Она умерла, Джимми, и вот скоро принесут гроб и положат ее туда и спустят ее в яму! Моя бедная Полли! Бедная моя, милая! А я и не поцеловал тебя перед смертью, как тебе хотелось, не, простился с тобой!
Голос отца вдруг оборвался, он уткнулся лицом в подушку и зарыдал так, как никогда не рыдал. Испуганный этим концом нашего разговора, я со своей стороны принялся кричать и плакать. Отец, боясь, что мой крик разбудит всех жильцов в доме, сделал усилие, чтобы подавить свое горе, и принялся успокаивать меня.
Это однако оказалось не совсем легко.
Объяснения, которые дал мне отец, ужасно напугали меня. Напрасно старался он утешить меня и ласками, и угрозами, и обещаниями. Он вздумал рассказывать мне сказку и стал говорить о каком-то ужасном великане-людоеде, который каждый день за завтраком ест вареных детей, но эта история еще больше встревожила меня. Он ощупью достал из кармана своих панталон кошелек с деньгами и подарил мне его; он обещал на другое утро покатать меня в своей тележке; зная, что я люблю селедки, он обещал мне целого сельдя на завтрак, если я буду умным мальчиком; я давно просил купить мне одну хорошенькую лошадку, которую я видел в окне игрушечного магазина, отец давал честное слово, что купит мне эту лошадку, если я лягу спать и перестану кричать.
Нет, нет, нет! Я требовал матери и не хотел ничего другого. Я непременно хотел идти с отцом к ней наверх, где она лежит вся истыканная, как снегирь Джо, и выпустить ее на волю; я просил, молил отца пойти наверх и чем-нибудь помочь бедной маме, без этого я не соглашался успокоиться.
– Нет, – решительным голосом сказал отец, этого я не сделаю ни за что на свете. Если ты не хочешь быть умником, так кричи себе, пока устанешь.
Отец сказал это так твердо, что я сразу увидел невозможность добиться чего-нибудь своим криком. Я согласился поцеловать его и быть умником на том условии, что он сейчас же встанет и зажжет свечу, и что завтра рано утром я увижу маму. Отец очень обрадовался таким удобоисполнимым условиям, но на деле оказалось, что первое из них не так легко, как он думал. Дженкинс, уходя, унес свечу, так что ему нечего было зажечь.
– Экий гадкий этот Дженкинс, – сказал он, думая обратить дело в шутку: – унес все свечи; зададим же мы ему завтра, как ты думаешь?
Я вспомнил, что женщины, бывая в комнате матери, спускаясь вниз, поставили свечу и спички подле самой двери Дженкинсовой квартиры, и сказал об этом отцу. Но ему, как видно, очень не хотелось брать эту свечу, и он опять принялся уговаривать меня и сулить мне разные подарки. Вместо всякого ответа, я опять начал кричать и громко звать мать. Отец поворчав немного, тихонько вышел за дверь, принес свечу, зажег ее и поставил на полку.
В то время я был, конечно, слишком мал для каких-нибудь серьезных мыслей, по впоследствии мне часто приходил в голову вопрос о том, что должен был чувствовать отец, смотря на эту горящую свечу. Ему, может быть, думалось о том, что эта свеча горела весь вечер в комнате матери, что её слабеющие глаза изменили ей в то время, когда она глядела на пламя этой самой свечи! И он устремлял глаза на огонь с выражением такой тоски, такого горя, каких я никогда больше не видел у него. Я не чувствовал ничего подобного; мне хотелось одного, чтобы свеча была подлиннее, я боялся, что этот маленький сальный огарок скоро догорит, и опять я останусь в темноте с теми страшными мыслями, которые пришли мне в голову после рассказа отца. А между тем и при свечке мне было немногим лучше: свет её падал прямо на несчастного снегиря, и я вполне мог разглядеть его черную, шарообразную голову, его широко раскрытый клюв, его окоченелые ноги. Я чувствовал, что дрожу от страха при виде этого чудовища, и все-таки не мог отвести от него глаз. Но вот догоревшая свеча начала трещать и вспыхивать, я сделал усилие над собой, повернулся лицом к стене и заснул. Проспал я спокойно до тех пор, пока утром в Дженкинсовой комнате послышалось звяканье чайной посуды.
Глава III
Похороны
В первое время после смерти матери я не особенно жалел о ней. Напротив, мне жилось очень хорошо. Все женщины нашего переулка, узнав, что я сирота, почувствовали к мне необыкновенное сострадание и нежность. Чуть я, бывало, выходил из ворот, как со всех сторон слышалось: «Вот идет бедный крошка Джемми!» и, прежде чем я доходил до водяной бочки, десятки рук успевали погладить меня по головке, и у меня набиралось столько кусков пудинга и хлеба с патокой, что я с трудом съедал их в целый день. Не одними лакомствами угощали меня добрые соседи. Беспрестанно останавливали меня на улице незнакомые люди и начинали задавать разные нужные вопросы, клонившиеся к тому, чтобы заставить меня расплакаться; потом в утешение они ласкали меня и дарили мне мелкие монеты. Карман моих маленьких панталон едва мог вмещать мои богатства, и вследствие этого я сделался очень расточительными В кондитерской за углом не было ни одного лакомства, которого бы я не попробовал. Кончилось теме, что на третий день после смерти матери я заболел так сильно, что ко мне привели доктора. Все говорили, что я последую за матерью, и всеобщее участие ко мне, начинавшее было ослабевать, возгоралось с новой силой.
Мать моя умерла в пятницу, а похороны её назначены были во вторник. Все это время я так редко бывал дома, что совсем не видал приготовлений к печальной церемонии. Я даже не ночевал дома, так как миссис Уинкшип предоставила в мое распоряжение люльку, в которой спала племянница её Марта, когда была ребенком.
Похороны в переулке Фрайнгпен справлялись обыкновенно очень просто, без всяких затей. Там все жили рабочие, трудовые люди, которым некогда было жертвовать много времени покойникам. Траур носили обыкновенно только женщины, мужчины же не меняли своих фланелевых и бумазейных курток, и единственным знаком их печали был кусок черного крепа, которым они обвязывали рукав. Во время смерти матери отец носил бумазейную куртку мышиного цвета и красный шейный платок с голубыми крапинками; в это платье он и нарядился во вторник утром в комнате Дженкинса, пока гробовщик и его люди хлопотали наверху. Собственно для похорон он купил себе только пару новых штиблет, а мне фуражку с козырьком. Узнав, что я пойду за гробом, мистер Кроуль, гробовщик, взял эту фуражку и приколол вокруг длинный черный флаг, спускавшийся до самых моих пяток; через несколько минут, проходя мимо меня под воротами, где я угощал приятелей сладким печеньем, он увидел, что один мальчик наступил ногами на мой длинный флаг, это очень рассердило угрюмого гробовщика, он дал затрещину мальчику, отчистил грязь с флага и подколол его повыше.
За гробом должны были идти: отец, я, миссис Дженкинс с ребенком на руках (замечу кстати, что после того вечера, когда мне в первый раз показали мою маленькую сестрицу, я ни разу не видал её) и четверо приятелей отца. Все было уже готово, один я играл в подворотне с ребятишками и не думал ни о каком погребении. Наконец, за мной послали одну соседку; она увидала меня, схватила на руки и поспешно унесла.
– Идем, Джимми, – говорила она, – все собрались; тебя одного ждут.
Действительно, похоронная процессия уже вышла из дома № 19 и ждала только, чтобы я стал рядом с отцом. Кладбище старой приходской церкви находилось на расстоянии какой-нибудь полуверсты от нашего дома, но гробовщик с своими блестящими сапогами, намасленными волосами и черными лайковыми перчатками имел такой вид, точно он собрался в путь на целый день. Он медленно шел впереди, а за ним двигались покрытые носилки. Должно быть, я был очень глуп для своих лет, но я никак не мог себе представить, что такое лежит на этих носилках. Я видел только какую-то странную, черную штуку; блестящую, красивую, обшитую кругом бахромой и подвигавшуюся вперед на восьми ногах; у одной из этих ног на сапоге была прореха, сквозь которую виднелся чулок.
– Что это такое, папа? – шепнул я отцу.
– О чем ты спрашиваешь, мой милый?
– Да вот об этой штуке с ногами, папа.
– Ш-ш! Это твоя мать, Джимми! Помнишь, я тебе рассказывал. Они несут ее в яму.
С этими словами он опустил руку в карман куртки и, вынув из него носовой платок, отер себе глаза.
День был ясный и солнечный; в балагане, мимо которого мы проходили, показывали «индейского военачальника» и «великаншу»; множество моих знакомых мальчиков и девочек бежали смотреть их. Погода была очень жаркая, толпа народа теснила нас с боков. Это бы еще ничего, но новая фуражка была мне велика, – отец купил ее без мерки, и она почти совсем закрывала мне глаза. Я попробовал сдвинуть ее на затылок, но тогда мой траурный флаг начал волочиться по земле, так что миссис Дженкинс, шедшая сзади меня с ребенком на руках, наступила на него ногой; она нахлобучила мне фуражку совсем на нос, и мне стало еще хуже. После нескольких минут уныния я осмелился еще раз подвинуть фуражку назад; но она опять нахлобучила мне ее с восклицанием: «Господи! Что за несносный ребенок!» После этого мне оставалось только покориться. Наконец, мы дошли до ворот кладбища. Ворота были отворены, и церковный сторож ждал нас при входе. Мы вошли, восемь ног с носилками двигались еще медленнее прежнего. За нами тянулась целая толпа народа, но сторож впустил за ограду только тех, у кого был креп на рукаве. Мы прошли по довольно длинной дорожке, с обеих сторон которой возвышались могильные памятники, и вошли в церковь. Миссис Дженкинс сняла с меня фуражку и посадила меня на какую-то скамейку. Передо мной была высокая спинка другой скамейки, так что я решительно ничего не мог видеть. Я слышал что какие-то два голоса читали или говорили что-то поочередно, но не понимал ни слова, и с нетерпением ждал пока они кончат. Наконец, они кончили; черная блестящая штука на восьми ногах двинулась вон из церкви, и мы все пошли за ней, но не к тем дверям, через которые вошли, а к другим, маленьким. До тех пор я никогда не бывал в церкви и потому с любопытством оглядывался по сторонам. Особенно заняли меня большие ковры, разостланные по полу, и блестящие подсвечники с хорошенькими беленькими свечками. Из церкви мы опять пошли по дорожке, а затем свернули в сторону, на очень неровную местность, усеянную пригорками, по которым мне было так трудно идти, что отец взял меня на руки. Сидя на его руках, я увидел, что мы остановились подле какой-то большой ямы. Незнакомый мне человек, весь в белом, начал что-то читать по книге, а к нам подошли еще каких-то четыре человека с грязными руками и платьем, запачканным землей. Они сняли блестящую черную штуку с плеч носильщиков, обвязали ее полотном и опустили в большую яму.
Теперь и только теперь понял я, что значит: смерть, гроб и «никогда»
Для отца и для всех остальных мать умерла еще в пятницу; все они знали, что она лежит в гробу, и что будут делать с этим гробом. Для меня она умирала именно теперь, в эту минуту, и я считал грязных могильщиков её убийцами. У меня было страшно тяжело на сердце; а между тем я не мог плакать. Какие-то странные, смутные мысли роились в голове моей и удерживали мои слезы.
Прочитав молитвы, священник закрыл книгу и ушел, а за ним пошли и все. Когда мы сошли с кладбища, мистер Кроуль спросил отца, не думает ли он, что не дурно зайти и выпить по стаканчику пива. Отец охотно согласился на это, и вся компания вошла в первую распивочную. Я тоже пошел за другими, но скоро мне надоело сидеть в душной комнате, где отец начинал ссориться с одним из своих знакомых; я снял креп с фуражки и побежал домой.
Глава IV
Женщина, которой суждено было сделаться моей мачехой
Наш дом в переулке Фрайнгпен был разделен на мелкие квартиры и отдельные комнаты. На одной площадке с нами жила одна ирландка, миссис Бёрк. Она была вдова: муж её, кровельщик, умер через несколько месяцев после свадьбы. Миссис Бёрк была молода, весела, не дурна собой, а между тем я терпеть ее не мог. Она возбуждала во мне отвращение не своими рыжими волосами, хотя я терпеть не могу волос этого цвета, а тем, что была рябая. Её руки и лицо были усеяны бесчисленным множеством веснушек; я воображал, что эти гадкие, желтые пятна легко можно отмыть, а так как миссис Бёрк не отмывала их, то я считал ее грязной и неопрятной. Поэтому я не соглашался ни за что съесть куска из её рук. Она всегда очень щедро угощала меня разными лакомствами, но я отказывался от её пудингов, говоря, что сыт, а яблоки её я ел не иначе, как срезав с них толстый слой кожи. Раз она дала мне несколько печеных картофелин. Я бросил их под лестницу и спрятал в кучу сору.
– Что, понравились картошки, Джимми? – спросила она через нисколько минут.
– Да-с, очень, благодарю вас, – отвечал я. А в эту самую минуту вошла в комнату её кошка с картошкой во рту. Она вероятно вытащила а из сору и принесла теперь к своей хозяйки.
С этих пор миссис Бёрк невзлюбила меня. Встречаясь со мной, она всегда смотрела на меня очень сердито и иногда даже называла меня разными бранными именами. С родителями моими она, напротив, была постоянно очень любезна. Это, впрочем, и неудивительно: отец всегда давал ей много разной зелени, говоря: «нельзя же не помочь одинокой женщине».
Эту-то миссис Бёрк я нашел в нашей комнате, когда возвратился домой с похорон матери. Было уже почти совсем темно; никто не видал, как я прошел по переулку и возвратился на лестницу. Я не спешил домой, хотя не ел с утра и был порядочно голоден. Мне смутно казалось, что теперь все в нашей комнате должно быть приведено в прежний вид, но я далеко не был уверен в этом. Я без шуму прокрался по лестнице до площадки нашего этажа и выглянул из-за угла. Дверь нашей комнаты была заперта последние дни, теперь она стояла полуоткрытой. Я увидел часть стены нашей комнаты и, странное дело, на этой стене отражался свет огня. Никогда в жизни не забуду я того странного чувства, которое овладело мной в эту минуту. Кто мог зажечь огонь в нашей комнате? Конечно, мать, кто же кроме неё? Я всегда возвращался домой в это же время, вдоволь наигравшись на улице, и заставал мать в хлопотах около печки: она подкладывала дров в огонь и готовила ужин к приходу отца. Может быть, черные носилки, могильная яма и все, что так удивляло меня в последние дни, объяснится каким-нибудь счастливым образом? Вдруг, я увижу мать в комнате, как видел ее пять дней тому назад, когда в последний раз входил сюда вечером? Все эти мысли смутно толпились в голове моей, и я почувствовал какое-то радостное волнение. В этом волнении я бросился к дверям, но мечты мои в миг рассеялись: сквозь полуотворенную дверь я увидел небольшой кусок пола нашей комнаты, я заметил, что пол этот необыкновенно чисто вымыт, я услышал скрип качающегося стула и женское пение; я сразу узнал голос миссис Бёрк. Я приотворил дверь и взглянул в комнату. Действительно, это была миссис Бёрк. Она сидела у камина в чистом, ситцевом платье, в нарядном чепчике, качала на коленях мою маленькую сестру и убаюкивала ее песней. На столе был расставлен чайный прибор, и до меня донесся приятный запах поджаренного хлеба. В этот день все так захлопотались с похоронами матери что я остался без обеда и потому был страшно голоден. «Хорошо поесть жареного хлебца», – мелькнуло у меня в голове, но мне тотчас же представились весноватые руки миссис Бёрк, и я решил, что не стану есть хлеба, до которого она дотрагивалась, а лучше уйду и подожду отца на дворе.
В эту самую минуту кошка миссис Бёрк вошла в комнату, широко растворив дверь, и мяукнула, почуяв свою хозяйку. Миссис Бёрк оглянулась кругом, чтобы узнать, кто отворил дверь, и заметила меня, прежде чем я успел отскочить назад.
– Ах, это ты, голубчик Джимми, – сказала она таким ласковым голосом, какого я никогда не слыхал от неё: – войди же сюда, сядь к печечке.
– Не надо, мне и здесь тепло.
– Полно, будь умницей, садись, пей чай, как маленький джентльмен, – настаивала миссис Бёрк, маня меня к себе указательным пальцем.
Я не смел отказываться и с угрюмым видом вошел в комнату. Не успел я сделать и шести шагов от дверей, как уже раскаялся в своей неблагодарности к миссис Бёрк. Добрая женщина вымыла и вычистила нашу комнату так, что прелесть. Печка была вымыта, очаг вычищен, вместо нашей согнутой кочерги и ржавой лопатки для выгребанья углей, красовался блестящий, как серебро, прибор миссис Бёрк. Пол был вымыт и посыпан мелким песком, а перед печкой был разостлан чистый коврик. Наша глиняная посуда стояла на чайном подносе миссис Бёрк; чайные ложечки, красиво разложенные по чашкам, принадлежали также миссис Бёрк. Вместо жестяной кружки, из которой я обыкновенно пил чай, красовался фарфоровый горшочек с золотой надписью: «подарок из Тенбриджа». В горшочке также лежала ложечка. Этого мало: миссис Бёрк любила разные безделки, и в её комнате была целая полка, уставленная стеклянными и фарфоровыми вещицами самой странной формы. В числе этих вещиц почетное место занимала фарфоровая масленка, расписанная зеленой, голубой и пунцовой краской, теперь эта самая масленка стояла на нашей печке с кашкой для ребенка и казалась необыкновенно красивой, когда огонь играл на её пестром узоре.
– Где же твой папа, Джимми? – спросила миссис Бёрк, снимая с меня фуражку и бережно вешая ее на гвоздь за дверью. – Он остался на кладбище, Джимми?
– Да, недалеко от кладбища.
– Где же это недалеко, душенька?
– В распивочной.
– Он верно подошел к прилавку выпить рюмочку с горя. Бедный человек! Не плачь, Джимми (я не плакал и не думал плакать): он наверно сейчас придет домой!
– Он не подходил к прилавку, он сидит в комнате с могильщиками.
– А, он там сидит! – сказала миссис Бёрк, принимаясь ласкать мою маленькую сестру. – А что, он плакал Джимми?
– Нет, он курил трубку и пил водку.
– А тебя он отослал домой, Джимми? Что же он говорил?
– Он говорил одному человеку, что тот, кто сажает и продает спаржу, должен знать как ее называть лучше, чем тот, кто изредка нюхает ее, проходя мимо кухмистерской. Должно быть, отец подерется с этим человеком; он говорил, что готов разбить нос всякому, кто называет вещи не так, как следует.
– Верно этот человек называл твоего отца какими-нибудь обидными именами?
– Нет, он никакими именами не называл папу, он только назвал спаржу как-то не так.
Миссис Бёрк ничего не отвечала, но принялась еще нежнее ласкать ребенка. Потом она уложила сестрицу в постель, принесла из своей комнаты половую щетку, подмела золу, просыпавшуюся на пол, потерла своим чистым фартуком фарфоровую масленку и другие вещи, вышла вон, высунула голову в дверь и быстрым взглядом окинула всю комнату; затем подошла к печке, передвинула немножко масленку, так, чтобы её великолепие сразу бросилось в глаза всякому, кто войдет в дверь. Убедившись наконец, что все в порядке, она взяла сестру на руки и долго стояла с ней у окна, смотря на улицу. Когда совсем стемнело, она опустила оконные занавески и поставила свечку в медный подсвечник, блестящий как зеркало. Должно быть, она заметила, с каким удивлением я смотрел на этот сияющий подсвечник.
– Надо вычистить эту грязную штуку, Джимми, – сказала она: – ты привык видеть ее гораздо чище, не правда ли?
– Нет, он у нас никогда не был таким чистым, – откровенно отвечал я. – Это прелесть что за подсвечник!
– Ну, так и быть, значит, можно оставить. Ведь твой папа такой строгий, Джимми, он, пожалуй, будет не доволен этой грязной, старой масленкой!
– Какой масленкой?
– Да той, которая стоит на печке с детской кашкой.
– Эта масленка не грязная. Здесь все чисто, только…
– Что такое только? Что здесь не чисто? Говори скорей! Ну же!
Миссис Бёрк покраснела от гнева и проговорила эти слова очень сердитым голосом. Это было, может быть, счастьем для меня: мне по глупости показалось, что все было чисто, исключая её весноватого лица и рук, и я собирался сказать ей это. Её гнев испугал меня, я схитрил и сказал смиренным голосом:
– Да вот я не совсем чист, у меня руки грязные.
Я тотчас же получил наказание за свою хитрость. Миссис Бёрк вскрикнула так, как будто никогда в жизни не видала грязных рук (а мои были еще чище, чем обыкновенно), положила ребенка на постель, взяла меня к себе в комнату и там задала моему лицу и рукам такую стирку желтым мылом и жестким полотенцем, что у меня слезы выступили на глазах. После этого она намазала мои волосы своей помадой, причесала своей гребенкой и устроила мне по завитку на каждом виске. Затем, оправив мой передник и пояс, она посадила меня на стул подле печки и спросила:
– Хочешь теперь пить чай, Джимми, или подождешь папу?
Я уже давно с жадностью поглядывал на кучу кусочков хлеба, поджаренных в масле. Голод мучил меня, но он не в состоянии был победить моего предубеждения против весноватых рук, которыми миссис Бёрк, конечно, брала хлеб, разрезая его.
Может быть, поджариваясь, хлеб очистился? мелькнуло у меня в голове? Это так, но ведь она его мазала маслом. А, вот отлично! Все масло с верхнего куска стекло вниз. Если она предложит мне кусочек хлеба, думал я, возьму верхний. Но, к несчастью, в ту самую минуту, когда она спросила, хочу ли я пить чай теперь, она смахнула какую-то соринку с масленки, и её весноватая рука дотронулась до корки намеченного мной куска.
– Благодарю вас, я лучше подожду папу, – проговорил я грустным голосом.
Миссис Бёрк занималась обыкновенно тем, что шила мешки для картофеля. Услышав, что я не хочу пить чай теперь, она пошла в свою комнату и принесла оттуда три готовых мешка и холст для четвертого. Готовые мешки она положила на стул возле себя, надела передник из толстой парусины, чтобы не запачкать своего чистого ситцевого платья, и принялась за работу.
Не знаю, сколько времени шила миссис Бёрк свой мешок, должно быть, очень долго. Свеча сгорела на большой кусок, а мне страшно захотелось спать, и я начал немилосердно ерошить себе волосы. Она разбранила меня за это самым сердитым образом.
– Поди сюда, поросенок! – закричала она: – держи-ка мне лучше свечку, чем храпеть да чесать голову.
Я подошел и стал держать свечу, пока она дошила мешок. В это время уголья перегорели и, обрушившись, перепачкали очаг; поджаренный хлеб совершенно пригорел; какой-то уголек вдруг вспыхнул ярким пламенем, которое хватило до фарфоровой масленки и закоптило ее.
– Черт возьми все эти чаи! – вскричала с гневом миссис Бёрк, хватая масленку. Сиди здесь да жди, а он там пьянствует, как свинья! Уж именно, как говорят, не стоит метать бисер перед свиньями!
Несколько минут она ворчала, сердясь главное на меня, как будто я был виноват во всех её неприятностях, потом вдруг спохватилась, запела какую-то веселую песню и сказала самым спокойным голосом:
– Не беда, Джимми, на свете бывают несчастия и похуже.
Успокоившись таким образом, она поправила огонь, стерла сажу с масленки, переложила куски хлеба, пригладила мне волосы, положила оконченный мешок к трем остальным и принялась шить новый. Я задремал, сидя на стуле, и меня разбудили тяжелые, неверные шаги отца, поднимавшегося по лестнице.
Он распахнул дверь и вошел в комнату.
Глава V
Миссис Бёрк ухаживает за моим отцом
– Пожалуйте, мистер Бализет! – сказала миссис Бёрк самым ласковым и добродушным голосом.
Отец сделал три-четыре шага по комнате, с удивлением оглядываясь кругом. Он, видимо, выпил больше, чем следовало, и поэтому фуражка его была сдвинута на сторону; в одной руке он держал вязанку дров, в другой рыбу.
– Вы пришли домой раньше, чем мы ожидали, и потому застали меня за работой в вашей комнате… Извините, пожалуйста, я сейчас уйду.
С этими словами миссис Бёрк встала, отодвинула к стене тот стул, на котором лежали готовые мешки, и тот, на котором сама сидела, и остановилась среди комнаты, добрая, приветливая, держа неоконченную работу в руках.
Отец был совершенно ошеломлен всем, что видел. Он смотрел с удивлением то на масленку, стоявшую на печке, то на ребенка, опрятно уложенного в постель, то на поджаренный хлеб и на чайный прибор. Наконец он опустился на стул, понурив голову. Дрова раскатились по комнате, и рыба, выскользнув из рук его, упала на пол.
– Вы верно не совсем здоровы, Джемс Бализет, – с нежной заботливостью сказала миссис Бёрк. – Волнения сегодняшнего дня расстроили вас, бедный вы человек.
– Нет, нет, это не то…
– Как не то? Конечно то, – вы со мной не стесняйтесь, я ведь сама все это испытала, я знаю, что вы должны чувствовать.
– Нет, вы не знаете! – настаивал отец. – Я сюда шел и думал: ну, теперь все кончено, не будет у тебя уютного уголка у печки, не будет готового ужина. Коли захочешь съесть кусочек чего-нибудь, покупай и дрова, и всякую приправу. Вот смотрите, я и купил.
Отец вынул из кармана куртки какую-то приправу из пряностей, положил ее на стол и заплакал.
– Полноте, Джемс Бализет! – вскричала миссис Бёрк: – вы добрый человек, вы должны же были подумать, что в этом доме живет такое же одинокое, несчастное существо, как вы, и что я не оставлю двух беспомощных сироток!
– Вот я все это думаю, – продолжал жалобным голосом отец: – прихожу домой и что же вижу? Вижу, что все так хорошо, как будто ничего и не случилось, даже лучше.
Он принялся плакать еще сильнее.
– Не думала я вас так огорчить, мистер Бализет, – печальным голосом сказала миссис Бёрк: – право, не думала; извините меня, пожалуйста.