banner banner banner
Эпоха потрясений. Проблемы и перспективы мировой финансовой системы
Эпоха потрясений. Проблемы и перспективы мировой финансовой системы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Эпоха потрясений. Проблемы и перспективы мировой финансовой системы

скачать книгу бесплатно

А еще моей страстью была музыка. В двенадцатилетнем возрасте я услышал, как играет на кларнете моя двоюродная сестра Клэр, и стал с упоением осваивать этот инструмент, занимаясь от трех до шести часов каждый день. Вначале я разучивал только классические композиции, но очень скоро переключился на джаз. Один из моих приятелей, у которого был патефон, как-то раз пригласил меня к себе и поставил пластинку с записью «Пой, пой, пой» в исполнении Бенни Гудмана с оркестром. Я сразу же влюбился в джаз.

Это была выдающаяся эпоха в развитии музыки. Гудман, Арти Шоу и Флетчер Хендерсон стали основателями принципиально нового стиля биг-бенд, совместившего в себе танцевальные ритмы 1920-х годов с элементами регтайма, спиричуэлсов, блюза и европейской музыки. Это направление приобрело такую популярность, что в 1938 году оркестр Гудмана получил приглашение выступить в Карнеги-холле, где прежде исполнялись исключительно произведения классиков. Кроме кларнета я учился играть на саксофоне – он казался мне самым ярким инструментом биг-бенда.

Одним из моих кумиров тех лет был Гленн Миллер. В состав его оркестра входили кларнет, два альтовых и два теноровых саксофона, что придавало джазовым композициям особое бархатистое звучание. В 1941 году мне довелось побывать на выступлении знаменитого оркестра в отеле Pennsylvania. Пробравшись к эстраде, я оказался буквально в нескольких метрах от самого Гленна Миллера. Когда музыканты начали играть Шестую симфонию Чайковского в танцевальной аранжировке, я выпалил: «Это же “Патетическая”!» Миллер посмотрел на меня с уважением: «Ну ты даешь, парень!»

Средняя школа Джорджа Вашингтона, находившаяся в полутора милях от нашего дома, считалась одной из самых больших и престижных в Нью-Йорке. Когда я поступил в нее осенью 1940 года, она была рассчитана на три тысячи человек (включая вечернее отделение), однако в действительности учащихся было намного больше. Тех, кто жил за пределами района, принимали на конкурсной основе, причем отбор проводился весьма жестко. Причиной в определенной мере была Великая депрессия – большинство из нас могли рассчитывать в жизни только на самих себя, и мы понимали, что для достижения результата нужно упорно трудиться[1 - Конкуренция присутствовала не только в учебных классах, но и на спортивных площадках: школа Джорджа Вашингтона славилась среди городских учебных заведений своими игроками в бейсбол и американский футбол.]. В то время уже явно ощущались признаки надвигающейся войны, хотя до Перл-Харбора оставалось больше года. Нацистская Германия захватила всю Западную Европу, а по радио потоком шли сообщения о судах, потопленных в Атлантике немецкими подводными лодками, и транслировались репортажи Эдварда Марроу о налетах люфтваффе на Лондон.

Приближение войны чувствовалось еще и по количеству беженцев среди учеников нашей школы. В основном это были дети из еврейских семей, укрывшихся в США от преследований нацистов. Когда я поступил в школу Джорджа Вашингтона, ее заканчивал Генри Киссинджер, с которым мы познакомились лишь три десятилетия спустя. На занятия по математике вместе со мной ходил венгерский мальчик-беженец Джон Кемени, впоследствии ставший помощником Эйнштейна, одним из авторов языка программирования BASIC (совместно с Томасом Куртцем) и президентом Дартмутского колледжа. Джон приехал в Америку незадолго до нашего знакомства и говорил по-английски с заметным акцентом, но в математике он был необыкновенно силен. Меня очень интересовало, откуда у него такие способности и не являются ли они результатом того образования, которое он получил в Венгрии. Однажды я спросил Джона: «Ты так хорошо знаешь математику, потому что приехал из Европы?» Мне ужасно хотелось, чтобы ответ был утвердительным. Это означало бы, что его превосходство не следствие таланта и что я могу добиться таких же успехов путем усердных занятий. Однако мой вопрос, по-видимому, озадачил его. Джон пожал плечами и ответил: «Так ведь… все мы из Европы».

Учился я неровно, хотя и довольно старательно. Когда мне удавалось сосредоточиться на учебе, результаты оказывались неплохими, особенно в математике. Но в тех дисциплинах, которые не представляли для меня интереса, мои успехи были посредственными, поскольку бейсбол и музыка отнимали слишком много времени. Постепенно занятия музыкой стали приобретать все большее значение для меня. Помимо прочего, они приносили мне деньги – я играл в танцевальных оркестрах, и по выходным мог заработать порядка 10 долларов за пару выступлений.

Я очень хорошо помню тот день, когда японцы нанесли удар по Перл-Харбору. Занимаясь на кларнете в своей комнате, я в перерыве включил радио и услышал сообщение о нападении. Как и большинство окружающих, я понятия не имел, где находится Перл-Харбор. У меня и мысли не было, что это начало войны. Я надеялся, что скоро все утрясется. В пятнадцатилетнем возрасте любые проблемы, кроме личных, кажутся далекими и малозначительными.

Однако не замечать войну было невозможно. Уже весной ввели распределение продуктов по карточкам, а большинство ребят отправлялись в армию сразу же после окончания школы, едва достигнув восемнадцати. Летом 1942 года в составе оркестра из шести музыкантов я отправился работать в один из курортных отелей в горах Катскилл. Молодежи среди отдыхающих практически не было, преобладали люди среднего и пожилого возраста. Настроение у всех было подавленное. Всю весну американский флот стремительно терял позиции на Тихом океане, и даже после решающей победы США у атолла Мидуэй цензура действовала настолько жестко, что реальное положение дел оставалось для обывателей неизвестным. Так или иначе, особого оптимизма в обществе не ощущалось.

Окончив школу в июне 1943 года, я даже не собирался поступать в колледж. В марте 1944-го мне исполнялось 18 лет, и оставшееся время до призыва в армию я хотел посвятить музыке. Поэтому я продолжал играть в небольших ансамблях и записался в Джуллиардскую музыкальную школу, где начал брать уроки кларнета, фортепиано и композиции. Если у меня и были какие-то планы на будущее, то они не шли дальше возможного зачисления на службу в военный оркестр.

Весной 1944 года мне прислали повестку. До медицинской комиссии пришлось долго ехать на метро в южную часть Манхэттена, в Бэттери-парк. Она находилась в бывшем здании таможни – огромном строении со скульптурами, фресками и высокими гулкими сводами, где сотни юношей моего возраста толпились в очередях к специалистам. Все шло нормально, пока мне не сделали рентгеноскопию легких. Через некоторое время после этой процедуры меня подозвал к столу сержант и сказал: «Слушай, у тебя в легком обнаружили затемнение. Активная форма или нет, неизвестно». С этими словами он протянул мне какие-то бумаги и назвал адрес врача-фтизиатра, к которому я должен был прийти на прием и затем сообщить результат в комиссию. На следующий день специалист осмотрел меня, но и он не смог поставить точный диагноз. «Придется понаблюдать тебя с годик», – сказал врач. В общем, меня признали непригодным к военной службе.

Я ужасно расстроился. Все служили в армии, и я чувствовал себя неполноценным. Кроме того, меня начал одолевать страх – а вдруг это и вправду что-нибудь серьезное? Однако я не находил у себя тревожных симптомов вроде затрудненного дыхания, хотя при игре на кларнете и саксофоне они обязательно проявились бы. Затемнение на снимке все же нельзя было сбрасывать со счетов. Помню, как несколькими днями позже, сидя с подругой на поросшем травой склоне холма и глядя на мост Джорджа Вашингтона, я произнес: «Если у меня действительно туберкулез, моя песенка спета».

Из мрачного состояния мне помог выйти преподаватель игры на саксофоне Билл Шейнер. Это был один из легендарных наставников многих джазовых музыкантов. Следуя собственной методике, он объединял учеников в небольшие группы в составе четырех-пяти саксофонов и кларнета и предлагал им сочинить что-нибудь самостоятельно. В моей группе со мною рядом сидел пятнадцатилетний паренек по имени Стэнли Гетц. Сегодня историки джаза ставят его в один ряд с Майлсом Дэвисом и Джоном Колтрэйном. Предлагать мне угнаться за Стэнли было все равно что предлагать таперу из коктейль-бара посостязаться в исполнении арпеджио с Моцартом. Мы с Гетцем неплохо ладили, но когда он начинал играть, я мог лишь застыть в немом восторге. Иногда при встрече с одаренным человеком видишь, что надо делать для достижения таких же результатов, и надеешься, что тебе удастся повторить их. Но есть таланты от рождения, сравняться с которыми невозможно. Стэн Гетц относился ко второй категории, и я инстинктивно чувствовал, что никогда не научусь играть так, как он.

Все же занятия у Шейнера помогли мне намного лучше освоить саксофон, что свидетельствует о несомненном педагогическом даровании моего наставника. Когда я сказал Шейнеру, что меня признали негодным к военной службе, он лишь расхохотался в ответ и сказал: «Ну что ж, теперь никто не помешает тебе найти работу!» И сообщил, что в оркестре Генри Джерома есть вакансия.

Оркестр Генри Джерома, состоявший из четырнадцати музыкантов, был довольно известен на восточном побережье. После прослушивания меня приняли, и с этого момента моя жизнь кардинально изменилась. Если проводить аналогию с бейсболом, то в высшую лигу я еще не попал, но в команду класса AAA меня уже зачислили. Это была настоящая профессиональная деятельность, предполагавшая уплату профсоюзных взносов и позволявшая мне зарабатывать неплохие по тогдашним меркам деньги. Половина выступлений проходила в городе, а остальное время мы гастролировали по восточным штатам. Именно тогда я впервые начал самостоятельно выезжать за пределы Нью-Йорка.

Оркестр Генри Джерома – один из передовых джазовых коллективов тех лет – был самым лучшим из всех, в которых мне довелось играть. Впоследствии он обрел собственный стиль исполнения, сочетавший элементы традиционного биг-бенда и бибопа Чарли Паркера и Диззи Гиллеспи. Хотя оркестр Джерома так и не снискал неувядающей славы, многие из моих тогдашних коллег и наших преемников сделали блестящую карьеру. Например, тромбонист Джонни Мандел уехал в Голливуд, написал известный шлягер «Тень твоей улыбки» и музыку к сериалу «Чертова служба в госпитале МЭШ», получил «Оскар» и четыре премии «Грэмми». Барабанщик Стэн Леви выступал вместе с Чарли Паркером. Ларри Риверс стал прославленным художником, мастером поп-арта, а мой коллега-саксофонист Ленни Гармент – юридическим консультантом президента Никсона.

В 1944 году, когда в войне произошел перелом, наш музыкальный стиль был весьма популярен. В течение последующих 16 месяцев мы выступали в таких известных местах, как «Голубая комната» нью-йоркского отеля Lincoln и ресторан Child’s Paramount на Таймс-сквер. Танцевальные мелодии в исполнении нашего оркестра звучали на площадках Вирджиния-Бич (неподалеку от города Ньюпорт-Ньюс), где аудитория состояла в основном из семей судостроителей и военных моряков. Во время концертов в театрах мы иногда делили гонорар с другими эстрадными исполнителями – детскими танцевальными коллективами, готовившимися к съемкам в Голливуде, и певцами, которые приобрели известность еще в эпоху расцвета Эла Джолсона. Весь декабрь 1944 года мы провели в Новом Орлеане, выступая в отеле Roosevelt. До этого я еще никогда не уезжал так далеко от дома. Однажды вечером у реки меня поразил вид проходившего буквально над головой танкера. Тогда я отчетливо осознал, насколько ниже уровня моря расположен Новый Орлеан. Когда в 2005 году ураган «Катрина» разрушил систему дамб, я сразу представил себе масштабы катастрофы.

Играя в оркестре, музыканты соблюдали установленное профсоюзом правило: сорок минут на сцене и двадцать минут отдыха. Больше всего я любил именно эти сорок минут на эстраде – ощущения от игры в составе первоклассного оркестра несопоставимы с тем, что вы слышите из зала. Звуки и обертоны наплывают со всех сторон, ритм пронизывает каждую клетку тела, партии отдельных инструментов сливаются воедино. Для солистов это фундамент выражения их мировосприятия. Я боготворил великих импровизаторов, таких как Бенни Гудман и Арти Шоу, но сам не особо стремился стать солистом. Меня вполне устраивала роль рядового оркестранта, исполняющего то, что написали другие.

В нашем коллективе я приобрел репутацию интеллектуала. С музыкантами у меня сложились хорошие отношения (я составлял для всех налоговые декларации), но их образ жизни не совпадал с моим. В перерывах между выходами на сцену многие участники нашего оркестра исчезали в артистическом фойе, которое быстро наполнялось запахом табака и марихуаны. Я же в двадцатиминутные перерывы читал. За вечер мне удавалось выкроить на чтение около часа. Литература, которую я брал в Нью-Йоркской публичной библиотеке, не слишком соответствовала образу молодого саксофониста. Не знаю, чем это объяснить, то ли работой моего отца на Уолл-стрит, то ли собственной склонностью к математике, но уже в ту пору меня интересовали бизнес и финансы. Одна из первых прочитанных мною книг на эту тему была посвящена британскому фондовому рынку – меня совершенно очаровали экзотические термины этой сферы вроде «обыкновенных акций». Я прочел «Воспоминания биржевого спекулянта» (Reminiscences of a Stock Operator) Эдвина Лефевра о жизни знаменитого фондового игрока 1920-х годов Джесси Ливермора, получившего прозвище Юный Хват с Уолл-стрит. Говорили, что накануне биржевого краха 1929 года он заработал $100 млн, играя на понижение. Ливермор трижды становился баснословно богатым и трижды разорялся, прежде чем в 1940 году покончил с собой. Он был великим знатоком человеческой природы, и книга о нем – настоящий кладезь инвестиционной мудрости. В ней можно найти массу блестящих афоризмов, например: «Быки делают деньги. Медведи делают деньги. Кабаны идут под нож».

Кроме того, я читал все, что только мог найти о Джоне Моргане. Этот человек не только участвовал в создании компаний U.S. Steel и General Electric, не только занимался объединением железных дорог, но и играл ключевую роль в обеспечении стабильности финансовой системы США до появления Федеральной резервной системы. Меня потрясли размеры его состояния. Когда незадолго до начала Первой мировой войны конгресс решил раздробить империю Моргана, под его контролем находилось свыше $20 млрд. Но еще большее впечатление на меня произвели личные качества Моргана: общеизвестно, что его слово было надежнее любых бумаг, а в 1907 году именно он благодаря личному влиянию на банкиров предотвратил финансовый кризис, который мог привести к экономическому краху всей страны[2 - Как член совета директоров банка JPMorgan я в 1977 году не раз бывал на заседаниях в том здании на Уолл-стрит, 23, из которого исходили инициативы по предотвращению финансового кризиса 1907 года. Жаль, что банк JPMorgan продал его в 2003 году.].

Эти истории значили для меня не меньше, чем железнодорожные расписания в свое время. Уолл-стрит представлялась сказочной страной, куда я хотел бы попасть после того, как объеду страну.

С приближением конца войны открылись новые перспективы. В 1944 году был принят Закон о льготах демобилизованным, и возвращавшиеся с войны ветераны снова садились за школьные парты. Постепенно я стал более оптимистично смотреть в будущее: периодические осмотры у фтизиатра показывали, что затемнение в легких не увеличивается.

Я не был уверен, что добьюсь успеха в области финансов. Когда осенью 1945 года я поступил в Школу коммерции, бухгалтерского учета и финансов Нью-Йоркского университета, меня тревожила мысль о возможных проблемах с успеваемостью после двухлетнего перерыва в учебе. Все лето я штудировал книги, по которым предстояло заниматься. Как ни странно, в первом семестре у меня было всего две четверки, а по остальным предметам – пятерки. После этого я получал только отличные оценки. Вообще, в колледже я учился намного лучше, чем в школе Джорджа Вашингтона.

Школа коммерции была самым крупным и непрестижным отделением Нью-Йоркского университета – в ней училось десять тысяч студентов, и ее считали скорее профессиональным училищем, а не настоящим колледжем. Наш декан однажды назвал ее «образовательной фабрикой». Однако, на мой взгляд, такое мнение было несправедливым. Школа коммерции дала мне очень хорошее образование. Программа обучения включала в себя довольно обширный набор общеобразовательных предметов и специальных дисциплин, таких как бухгалтерский учет, основы экономики, управление коммерческими предприятиями, банковское дело и финансы. У меня проявилась склонность к предметам, связанным с логикой и цифрами. Помимо прочего я начал изучать высшую математику. Экономика увлекла меня с самого начала: динамика спроса и предложения, концепция рыночного равновесия, история развития международной торговли – все это пробуждало во мне живейший интерес.

В первые годы после Второй мировой войны экономическая наука переживала период расцвета, почти так же, как и ядерная физика. У ее популярности было две причины. Во-первых, никто не сомневался, что именно американская экономика, регулируемая правительством, стала фундаментом победы союзников в войне. Во-вторых, буквально на наших глазах возникали принципиально новые экономические институты и формировался новый экономический порядок. В июле 1944 года в Бреттон-Вудсе (штат Нью-Гэмпшир) состоялась конференция руководителей западных государств, на которой было принято решение о создании Международного валютного фонда и Всемирного банка. Это решение ознаменовало, как выразился Генри Моргентау, «конец эпохи экономического национализма» – лидеры признали, что для устойчивого развития мировой экономики необходимо снизить торговые и финансовые барьеры между странами и что ключевую роль в этом процессе должны сыграть промышленно развитые государства.

Теоретические основы данной концепции заложил великий английский экономист Джон Мейнард Кейнс. Его известнейшая работа «Общая теория занятости, процента и денег» послужила научным фундаментом Нового курса президента Рузвельта и стала настольной книгой всех наших студентов. В этой работе Кейнс изложил основные принципы науки, известной ныне как макроэкономика. Согласно его доктрине нерегулируемое развитие свободного рынка не всегда идет на благо общества, и в периоды катастрофического роста безработицы (как, например, во времена Великой депрессии) необходимо активное вмешательство государства в экономику.

Трудно представить идею, способную сильнее взволновать юные умы. В Школе коммерции вместе со мной учился Роберт Кавеш – ныне почетный профессор экономики Нью-Йоркского университета, который недавно в интервью BBC так охарактеризовал общий настрой студентов-экономистов конца 1940-х годов: «Нас объединяло ощущение того, что в экономике наступил перелом и мы находимся в авангарде происходящих перемен. В те времена любой, кто изучал экономику, считал недопустимым повторение серьезных депрессий. Депрессия 1930-х годов привела к развязыванию Второй мировой войны, и нас переполняла решимость не допустить подобное впредь. Трудно было найти студента, на которого не повлияла бы идея демократической партии и Джона Мейнарда Кейнса о том, что государство может и должно играть ведущую роль в управлении экономикой».

Боб и большинство моих однокашников были убежденными кейнсианцами, но я не разделял их точку зрения. Я прочел «Общую теорию» дважды и считаю эту книгу выдающимся творением. Однако в работе Кейнса меня привлекали не столько взгляды на экономическую политику, сколько математические нововведения и структурный анализ. Я по-прежнему оставался «рядовым оркестрантом» и предпочитал заниматься техническими задачами, а не углубляться в глобальные проблемы. Вопросы экономической политики в целом меня мало интересовали.

Мы с Бобом любили классическую музыку. Когда в перерывах между занятиями мы прогуливались по парку Вашингтон-сквер и глазели на девушек, то он, то я начинал насвистывать что-нибудь из Моцарта, а потом спрашивал: «Ну, из какого это произведения?» Хотя к тому времени я уже не занимался музыкой профессионально, она продолжала составлять важную часть моей жизни – я пел в любительском хоре, играл в оркестре на кларнете и участвовал в создании клуба под названием «Симфоническое общество», участники которого собирались раз в неделю для прослушивания записей и обсуждения музыкальных тем.

Но моей подлинной страстью все же была математика. Преподаватели любят прилежных студентов, и мое усердие не осталось незамеченным. Свою первую оплачиваемую работу в качестве экономиста я получил летом по окончании второго курса. Однажды преподаватель статистики Джеффри Мур, позднее возглавивший Бюро статистики Министерства труда при президенте Никсоне, вызвал меня к себе и предложил встретиться с Юджином Бэнксом, партнером Brown Brothers Harriman, одного из старейших, крупнейших и престижнейших инвестиционных банков Нью-Йорка. Аверелл Гарриман, легендарный государственный деятель, был его главным партнером до перехода на работу в аппарат президента Рузвельта. Прескотт Буш – отец Джорджа Буша-старшего и дед Джорджа Буша-младшего – был партнером Brown Brothers Harriman до и после своей деятельности на посту сенатора США. Банк находился на Уолл-стрит рядом с фондовой биржей, и тем утром во время встречи с господином Бэнксом я впервые оказался на этой «заповедной территории». Кабинеты с позолоченными потолками, бюро с выдвижными крышками, толстые ковры на полу вызывали благоговение у мальчишки из Вашингтон-хайтс, попавшего в святая святых финансового мира.

Джин Бэнкс – стройный человек не старше сорока, с негромким голосом и приятными манерами – занимался обработкой экономической информации, представляющей интерес для банка. Будничным тоном он объяснил мне мою задачу: недельная сезонная корректировка статистических данных ФРС по динамике продаж универмагов. По существу требовалась уточненная версия месячных статистических сводок, выпускаемых правительством. Сегодня для выполнения такой работы достаточно ввести в компьютер несколько команд. Но в 1947 году для подготовки подобных отчетов требовалось наложение наборов статистических данных друг на друга с использованием карандаша, бумаги, логарифмической линейки и арифмометра.

Каких-либо подробных указаний от Бэнкса не последовало, что вполне меня устраивало. Я отправился в библиотеку Школы коммерции и занялся изучением пособий и статей из профессиональных журналов, чтобы овладеть методами составления недельных сезонных корректировок. Затем, после получения исходных данных, я приступил к работе и лишь изредка консультировался с Бэнксом. Мне приходилось проделывать гигантскую работу, вручную проводя вычисления и вычерчивая графики, но на протяжении следующих двух месяцев я успешно с нею справлялся. Бэнкс остался очень доволен результатом, да и я за это время многому научился. Мне стали понятны не только цели составления сезонных корректировок, но и общие принципы организации данных и подготовки выводов.

Следующей весной я окончил Школу коммерции. К тому времени у меня созрело твердое решение остаться в Нью-Йоркском университете и получить степень магистра на вечернем отделении. Однако мне была нужна работа. Я получил два предложения: из рекламного агентства и из Совета национальной промышленной конференции, где один из моих преподавателей занимал должность главного экономиста. Хотя в рекламном агентстве предлагали больше, чем в Совете конференции ($60 в неделю против $45), я выбрал второй вариант в надежде приобрести там хороший опыт. Совет национальной промышленной конференции – частная организация, которую финансировали крупнейшие компании. Она появилась в 1916 году как группа по представлению интересов клиентов, однако в 1920-е годы ее основной деятельностью стало проведение всесторонних экономических исследований, которые, как предполагалось, должны были облегчить поиск компромиссов между предпринимателями и профсоюзными лидерами. В числе клиентов Совета национальной промышленной конференции было свыше 200 компаний, включая General Electric, International Harvester, Brown Brothers Harriman и Youngstown Sheet & Tube. Долгие годы Совет являлся самым сильным негосударственным центром исследования рынков. Именно его экономисты разработали в 1913 году концепцию индекса потребительских цен, именно он впервые занялся изучением проблем безопасности труда и занятости женщин. Иногда информация Совета оказывалась более точной, чем правительственные данные. Во времена Великой депрессии Совет национальной промышленной конференции был первоисточником сведений об уровне безработицы.

В 1948 году, когда я начал трудиться в этой организации, она занимала целый этаж в здании на Парк-авеню возле Центрального вокзала. В кабинетах царила оживленная деловая атмосфера: десятки аналитиков корпели за длинными рядами столов, а в специальном зале чертежники на высоких табуретах за кульманами строили сложные графики и таблицы. Для меня самым притягательным местом стала библиотека. Я обнаружил, что Совет конференции обладал бесценной информацией по всем основным секторам американской экономики как минимум за последние 50 лет. На многоярусных стеллажах стояли книги, в которых объяснялись принципы функционирования различных отраслей. Эта коллекция литературы охватывала все аспекты экономической деятельности – от горного дела до розничной торговли, от текстильной промышленности до металлургической, от рекламы до импортно-экспортных операций. Я наткнулся там, например, на увесистый том под названием «Хлопок и его потребление» – годовой аналитический обзор Национального совета по хлопку с подробнейшей характеристикой ситуации в мировой хлопковой промышленности. В этом документе можно было найти информацию обо всех видах и сортах хлопка, их использовании, а также о самом современном оборудовании, технологиях и объемах производства отрасли.

В библиотеке с ее стеллажами негде было разместиться, и я, нагрузившись литературой, возвращался к своему рабочему столу. На многих книгах лежал толстый слой пыли, которую приходилось сдувать. Распределением исследовательских проектов ведал главный экономист, мой бывший преподаватель. Уже через несколько месяцев за мной закрепилась репутация человека, знавшего все. В известном смысле так оно и было – я стремился в полной мере овладеть той информацией, которая хранилась на библиотечных полках. Я читал о баронах-разбойниках, часами просиживал над материалами переписи населения 1890 года, выяснял грузоподъемность товарных вагонов минувшей эпохи, анализировал динамику цен на коротковолокнистый хлопок в период после Гражданской войны и изучал массу других деталей, связанных с многообразной структурой американской экономики. Эти занятия не казались мне скучными – совсем наоборот. Вместо того чтобы открыть томик «Унесенных ветром», я с огромным интересом углублялся в отчет «Меднорудные месторождения Чили».

Почти сразу же я начал публиковаться в Business Record, ежемесячнике Совета национальной промышленной конференции. Моя первая статья, посвященная прибыльности малых предприятий, основывалась на самых свежих статистических данных Федеральной торговой комиссии и Комиссии по ценным бумагам и биржам. В своем обзоре я с присущей молодости уверенностью заявлял: «Поскольку деятельность малых предприятий может по праву считаться барометром циклических изменений, анализ текущих и долгосрочных тенденций в сфере мелкого бизнеса представляет особый интерес».

В последующие годы масштабы моей писательской деятельности расширились. Какой-то журналист прочел одну из моих работ и не только написал о ней в New York Times, но даже упомянул мое имя. После получения степени магистра в Нью-Йоркском университете я продолжал регулярно публиковать статьи на актуальные экономические темы – об объемах жилищного строительства, о ситуации на рынке новых автомобилей, о развитии потребительского кредитования и т. п. Постепенно я обретал уверенность в своей способности обобщать данные и делать на их основе выводы. Я оставил глобальные экономические проблемы кейнсианцам, а сам углубился в познание структуры отдельных отраслей экономики и механизмов их взаимодействия.

В Левиттаун я впервые попал в рождественские каникулы 1950 года. К тому времени я был наслышан о молодоженах, стремящихся воплотить в жизнь американскую мечту о собственном загородном коттедже. Сам я жил в многоквартирном доме на шумном Манхэттене, и безмятежная атмосфера Левиттауна произвела на меня незабываемое впечатление. Дома там не отличались размерами, но зато имели дворики с газонами, на широких улицах не было ни одного многоэтажного здания в пределах видимости. Домик там можно было купить всего за $8000. Поистине, это место казалось райским уголком.

Меня пригласил на ужин приятель по колледжу Тилфорд Гейнз, который работал тогда помощником вице-президента Федерального резервного банка Нью-Йорка. Он только что переехал в Левиттаун вместе с женой Рут и маленькой дочкой Пэм. Помимо меня у Гейнса гостил его коллега Пол Волкер – 23-летний здоровяк ростом под два метра, выпускник Принстона, недавно пришедший работать в банк.

До сих пор я помню тот вечер в мельчайших деталях. Непринужденно болтая, мы сидели в уютной гостиной перед пылающим камином (да-да, в доме имелся настоящий камин!). Настроение у всех было отличное, что можно считать характерным не только для той встречи, но и вообще для того периода нашей жизни. Экономика США занимала лидирующее положение в мире и не имела себе равных. Американские заводы по сборке автомобилей являлись предметом зависти всех прочих стран (я сам приехал в Левиттаун на новеньком синем автомобиле марки Plymouth, купленном на гонорары за мои работы). Нашим текстильным и сталелитейным компаниям не приходилось бороться с импортерами. После Второй мировой войны Америка располагала самыми высококвалифицированными кадрами, а принятие Закона о льготах демобилизованным способствовало стремительному росту образовательного уровня.

И все же в те декабрьские дни мы уже начинали осознавать новую страшную угрозу, нависшую над миром. Еще полтора года назад, когда Советский Союз провел первое испытание атомной бомбы, возможность ядерной конфронтации казалась совершенно абстрактной. Однако чем сильнее разгоралась холодная война, тем явственнее ощущалась опасность. Уже разразился шпионский скандал с участием Элджера Хисса, которого обвинили в даче ложных показаний. Уже Джозеф Маккарти выступил с известным заявлением о том, что у него имеется список 205 коммунистов, работающих в Государственном департаменте. Уже американские войска сражались в Корее в рамках так называемой «полицейской акции», которая побудила Пентагон вновь укомплектовать сухопутные и авиационные части, расформированные после войны. Нам оставалось только гадать, во что это все может вылиться.

Осенью я поступил в докторантуру Колумбийского университета – даже в те годы сделать карьеру экономиста, не имея ученой степени, было довольно сложно. Работу над диссертацией я совмещал с проведением исследований для Совета национальной промышленной конференции. Моим научным руководителем в докторантуре был профессор Артур Бернс. Помимо преподавания в университете, он работал старшим научным сотрудником в Национальном бюро экономических исследований, которое тогда находилось в Нью-Йорке. Эта организация и поныне является крупнейшим в США независимым экономико-исследовательским центром. В 1930-е годы Бюро совместно с правительством разработало структуру счетов национального дохода – всестороннюю систему учета, впервые позволившую с достаточной точностью оценить объем валового внутреннего продукта. В период подготовки к войне эта система помогла спланировать масштабы оборонного производства и рассчитать оптимальные нормы обеспечения гражданского населения. Кроме того, Национальное бюро экономических исследований было признанным авторитетом в области мониторинга циклов деловой активности. Аналитики этой организации до сих пор определяют официальные даты начала и окончания экономических спадов.

Артур Бернс был классическим добродушным ученым с неизменной трубкой во рту. Он оказал большое влияние на методику исследований экономических циклов – его фундаментальный труд, написанный в соавторстве с Уэсли Митчеллом и опубликованный в 1946 году, стал образцовым анализом циклов деловой активности в США в период с 1854 по 1938 год. В силу приверженности Бернса к эмпирическим доказательствам и методам дедуктивной логики его точка зрения часто не совпадала с общепринятой.

Бернс любил инициировать дискуссии среди своих студентов. Однажды на занятии, посвященном негативному воздействию инфляции на уровень национального благосостояния, он спросил, прохаживаясь по аудитории: «А что, собственно говоря, порождает инфляцию?» Никто из нас не мог ответить на этот вопрос. Профессор выпустил несколько клубов дыма из своей трубки, вынул ее изо рта и многозначительно произнес: «Чрезмерные правительственные расходы – вот что порождает инфляцию!»

Бернс был непохож на других преподавателей. Именно он помог мне поверить в то, что когда-нибудь я научусь понимать и прогнозировать глобальные экономические процессы. В 1951 году я записался на курс математической статистики – прикладной дисциплины, исходящей из того, что внутренние процессы и взаимосвязи в экономике можно изучать, оценивать, моделировать и анализировать с помощью математических методов. Сегодня эта наука называется эконометрика, но в те годы она представляла собой лишь совокупность общих концепций и не имела даже названия, не говоря уже об учебниках. Преподавал ее Джейкоб Вулфовиц, с сыном которого Полом я встречался в годы его работы в администрации Буша-младшего и на посту президента Всемирного банка. На занятиях профессор Вулфовиц часто писал на доске уравнения, а нам раздавал их копии, размноженные на мимеографе. Я сразу понял, каким мощным инструментом является новая наука: если экономические процессы достоверно смоделировать на базе фактов и математического аппарата, то мы получим возможность составления развернутых прогнозов на более надежной основе, чем квазинаучная интуиция многочисленных экспертов-экономистов. Я начал усиленно размышлять о перспективах практического применения новых методов. Но самое главное – в 25 лет я открыл для себя ту пока еще малоизученную сферу, в которой мог добиться успеха.

Позднее я научился выстраивать масштабные эконометрические модели и смог более глубоко понять возможности их применения, а главное – их ограничения. В современных условиях экономические системы развиваются слишком быстро, чтобы уследить за всеми движущими факторами. Когда-то, на заре фотографии, для создания качественного изображения требовалось, чтобы объект длительное время оставался неподвижным, иначе фото получалось размытым. То же самое можно сказать и об эконометрике. Для получения обоснованного прогноза в формальную эконометрическую модель вносят коррективы с учетом субъективных оценочных факторов. На профессиональном языке это называется «экспертная оценка в эконометрическом моделировании». Зачастую правильность экспертной оценки более важна для прогнозирования, чем непосредственные результаты используемых уравнений.

Но если формальные эконометрические модели имеют столь низкую прогностическую достоверность, то зачем вообще они нужны? Самое меньшее, что они позволяют, – это применять к набору допущений национальные стандарты экономического учета. Кроме того, моделирование, безусловно, способствует эффективному использованию той скудной информации, которую можно считать правильной. Чем конкретнее задача, чем больше исходных данных, тем выше эффективность модели. Я всегда говорил, что набор детальных оценок за последний квартал намного ценнее для обеспечения достоверности прогноза, чем самая сложная модель.

Тем не менее разработка модели также имеет большое значение. Нельзя создать абстрактную модель на пустом месте (я, например, не могу сделать этого). Для нее необходимы реальные факты. Любые абстракции должны на что-то опираться, и строятся они, так или иначе, на базе эмпирических наблюдений. Вот почему я пытаюсь собрать все возможные сведения, имеющие отношение к интересующему событию. Чем подробнее эти сведения, тем лучше абстрактная модель будет отражать объективную реальность, которую мы изучаем.

Еще в молодости я стремился как можно детальнее изучить функционирование той или иной частички мира, чтобы затем на этой основе понять, как ведет себя целый сегмент. Такой подход помогал мне на протяжении всей жизни. Каждый раз, перелистывая свои первые статьи, я испытываю чувство глубокой ностальгии. Тот мир, о котором в них идет речь, был устроен намного проще, но методы анализа, которые я применял, остаются актуальными и сегодня.

2. Как я стал экономистом

Я часто работал при включенном радио. В 1950–1951 годах основной темой выпусков новостей была ситуация в Корее: ожесточенные бои с китайцами и отставка генерала Макартура за публичные призывы к широкомасштабной войне с КНР. Внутри страны внимание концентрировалось на переносе испытаний атомного оружия из Нью-Мексико в Неваду и на кампании против «красной угрозы» – в 1951 году супругов Розенберг приговорили за шпионаж к казни на электрическом стуле. Среди этого водоворота событий ничто так не будоражило мое воображение, как наступление ядерного века. В те времена уже начали рассекречивать некоторые материалы исследований, проводившихся в период Второй мировой войны, и в свободное время я с головой уходил в чтение литературы по ядерной физике. Первая прочитанная мной книга на эту тему называлась «Атомная энергия» (Sourcebook on Atomic Energy) – внушительный фолиант, содержавший открытые сведения по предмету. Позже я переключился на книги по астрономии, общей физике и философии науки.

Как и многие люди с научным складом ума, я был уверен, что овладение секретами атомной энергии станет самым значительным прорывом нашей эпохи. Это чувство отчасти компенсировало страх перед угрозой ядерной войны. Развитие науки сулило самые заманчивые перспективы. Покорение атома наделяло человечество неслыханным могуществом и открывало поистине безграничные возможности, но требовало нового мышления.

Из прочитанных книг я узнал, что некоторые из ученых, работавших над Манхэттенским проектом, были сторонниками философского течения, известного как «логический позитивизм» (одно из направлений эмпиризма). Это течение, основоположником которого был Людвиг Витгенштейн, признавало единственно возможным средством научного познания факты и цифры, ставя во главу угла строгое доказательство. Логический позитивизм отрицал существование абсолютных норм морали, считая нравственные ценности и поведенческие стереотипы не более чем атрибутом культуры. Эти понятия лежали за пределами формальной логики, а их содержание было настолько неопределенным, что не могло являться предметом серьезного научного исследования.

Сидевший во мне математик с энтузиазмом воспринял эту апологию непогрешимости аналитического метода. Данная концепция казалась максимально соответствующей требованиям эпохи. Насколько лучше стал бы мир, думал я, если бы наука сосредоточилась исключительно на «познании познаваемого», к чему как раз и призывал логический позитивизм.

К 1952 году я усиленно трудился над докторской диссертацией по экономике и зарабатывал более $6000 в год. Среди моих друзей и коллег не было по-настоящему богатых людей, и этой суммы мне с лихвой хватало на удовлетворение всех потребностей. Вместе с матерью мы переехали в пригород, правда не в Левиттаун, а в Форест-Хиллз в Куинсе. Наш новый дом, рассчитанный на две семьи, находился в зеленом районе неподалеку от станции пригородных поездов. Наконец-то я смог вырваться из сутолоки мегаполиса! Это событие стало для меня очень большим шагом вперед.

Если бы тогда мне сказали, что вскоре в моей жизни начнется самый запутанный и бурный этап, я вряд ли поверил этому. Однако в последующие два года я успел жениться и развестись, оставить работу над диссертацией, уволиться с должности, открыть собственное дело… и полностью пересмотреть свои взгляды на мир.

Моей женой стала Джоан Митчелл, искусствовед из Виннипега, административного центра канадской провинции Манитоба. Она училась в Институте изящных искусств Нью-Йоркского университета. Мы познакомились у нее дома на вечеринке. Когда я вошел, в квартире звучала одна из моих любимых записей. Как выяснилось, Джоан тоже обожала классическую музыку. Несколько месяцев мы встречались, в октябре 1952-го поженились, но уже через год после свадьбы расстались. Не вдаваясь в подробности, могу сказать, что проблема заключалась во мне. В то время я еще не осознавал, насколько ответственно нужно подходить к созданию семьи. В выборе я руководствовался не велением сердца, а голосом разума, убеждая себя: «Она очень умна, очень красива – лучшей жены не найти!» Джоан действительно оказалась замечательным человеком, и это сделало наш разрыв еще болезненнее. К счастью, мы до сих пор сохраняем дружеские отношения.

Джоан была близкой приятельницей жены Натаниела Брэндена – молодого поклонника творчества писательницы Айн Рэнд, а позднее ее любовника. Тогда-то я и познакомился с этой русской иммигранткой, чей роман «Источник» (The Fountainhead) в годы войны стал бестселлером. Незадолго до нашей встречи Айн Рэнд переехала из Голливуда в Нью-Йорк, где организовала небольшой, но активный кружок последователей своих идей. Я прочел ее роман, который показался мне очень увлекательным. Его главный герой, архитектор Говард Рорк, неистово борется за свое право на творческую индивидуальность – вплоть до того, что взрывает спроектированное им здание, обнаружив отклонения от проекта. В конце концов Рорк одерживает победу в этой борьбе. В романе «Источник» Рэнд наглядно представила принципы той философии, которую исповедовала, – философии рационального мышления, индивидуализма и неограниченной свободы личности. Позднее она обозначила свою доктрину как объективизм (сегодня это называется либертарианством).

Объективизм превозносит свободный капитализм как идеальную форму социального устройства. Неудивительно, что Айн Рэнд ненавидела советскую коммунистическую систему, о которой она знала не понаслышке. Рэнд расценивала ее как воплощение грубого коллективизма. В эпоху наивысшего расцвета советской власти писательница заявляла, что эта система внутренне порочна и неизбежно разрушится сама по себе.

Айн Рэнд и ее единомышленники в шутку называли себя коллективом – действительно в шутку, поскольку их взгляды были прямо противоположны философии коллективизма. Каждую неделю они собирались в квартире у Рэнд на Ист 34-й улице, где в разговорах нередко засиживались до утра. В тот вечер, когда Джоан пригласила меня на одну из таких встреч, присутствовавших было немного. В просто обставленной комнате сидели семь-восемь человек: Айн Рэнд, ее муж-художник Фрэнк О’Коннор, супруги Брэнден и еще несколько гостей. Писательница оказалась невысокой женщиной заурядной внешности в возрасте далеко за сорок. На ее строгом, почти суровом лице выделялись широкие брови, крупный рот и большие черные глаза. Выразительность глаз подчеркивали темные волосы и стрижка «под пажа». Хотя к тому времени Айн Рэнд прожила в США четверть века, она говорила с заметным русским акцентом. У нее были потрясающие аналитические способности, она легко препарировала любую идею и не признавала бессодержательных разговоров. И все же, несмотря на кажущуюся непреклонность, наша хозяйка всегда стремилась к открытому обсуждению проблем. Любое заявление, от кого бы оно ни исходило, Айн Рэнд воспринимала с живейшим интересом и сразу же переходила к сути дела, не отвлекаясь на мелочи.

Побыв несколько вечеров в роли слушателя, я наконец решился проявить свою приверженность идеям логического позитивизма. Не помню, о чем именно в тот раз шла речь, но в какой-то момент я высказал мысль, что абсолютных норм морали не существует. Айн Рэнд вмиг ухватилась за мою фразу.

– Это как же? – спросила она.

– С позиции истинного рационализма нельзя признать существование чего бы то ни было без достаточных эмпирических подтверждений, – пояснил я.

– Разве такое может быть? – переспросила Рэнд. – Ну а вы-то существуете?

– М-мм… Не могу утверждать это с уверенностью, – признался я.

– Значит, вы допускаете возможность того, что вы не существуете?

– Допускаю.

– А кто же тогда все это говорит?

Нужно было присутствовать при этом разговоре или, скорее, быть двадцатишестилетним фанатичным приверженцем математики, чтобы понять мою реакцию. Я был ошеломлен. Айн Рэнд блестяще продемонстрировала собравшимся внутреннюю противоречивость моей позиции.

Но главное было не в этом. Я гордился своими логическими способностями и считал, что могу одержать верх в любом интеллектуальном поединке. После этой беседы с Айн Рэнд я почувствовал себя шахматистом, который начал партию, не сомневаясь в своем мастерстве, и внезапно получил мат. До меня дошло, что многое из представлявшегося непреложной истиной может оказаться элементарным заблуждением. Но я был слишком упрям, чтобы сразу признать поражение, и попросту замолчал.

После того вечера Рэнд дала мне прозвище Похоронный агент – отчасти из-за моей непомерной серьезности, отчасти из-за манеры одеваться (неизменный темный костюм и галстук). Позже я узнал, что еще много дней спустя Рэнд время от времени интересовалась: «Ну, так что там решил наш Похоронный агент – существует он в действительности или нет?»

Зато в Совете конференции мои дела шли хорошо. Мне поручили работу над очень крупным проектом, в рамках которого анализировалась деятельность Пентагона по строительству реактивных истребителей, бомбардировщиков и другой авиатехники в условиях Корейской кампании и холодной войны. Для выполнения этого проекта требовалась поистине детективная работа. Когда началась война в Корее, Министерство обороны засекретило планы оборонных поставок. Структура соответствующих заказов была известна только авиастроительным компаниям, которые их выполняли. Для Уолл-стрит и других отраслей американской экономики эта информация оставалась тайной за семью печатями. Однако наращивание вооружений слишком ощутимо влияло на экономическую ситуацию, чтобы не принимать его во внимание: после послевоенного затишья оборонные расходы начали увеличиваться и к 1953 году достигли почти 14 % ВВП (для сравнения, в 2006 году они составили лишь 4 % ВВП). В результате началась лихорадка на рынках сырья и оборудования, возникла нехватка квалифицированных рабочих и инженеров, а перспективы развития экономики в целом оказались под вопросом. Сильнее всего авиастроительная гонка повлияла на положение производителей алюминия, меди и стали: эти материалы попали в категорию стратегических и подлежавших контролю.

К тому времени я уже неплохо разбирался в ситуации на металлургических рынках и потому добровольно вызвался провести исследование, на что мое руководство отреагировало положительно. Я начал с анализа открытых источников информации, но они оказались практически бесполезными: слушания в конгрессе по вопросам военного производства проводились в атмосфере секретности, и их стенограммы публиковались с многочисленными купюрами. Количество и типы новых самолетов, число самолетов в эскадрилье, число эскадрилий в авиакрыле, количество самолетов в резерве, количество и структура небоевых потерь – все эти сведения вымарывались цензурой. Тогда я решил изучить материалы слушаний конца 1940-х годов. В тот период интересующие меня данные еще не засекречивались: в Пентагоне шло сокращение, высшие военные чины регулярно отчитывались перед Подкомитетом по оборонным ассигнованиям и представляли детальные сметы расходов. Я исходил из того, что и в 1950 году эти сметы составлялись так же, как в 1949-м.

Полученную таким образом информацию я взял за основу. Теперь нужно было собрать воедино все сведения, имевшиеся в открытом доступе. Я начал изучать инженерно-техническую документацию и организационные схемы, объемные статистические данные федерального бюджета и головоломную терминологию оборонных заказов Пентагона. Постепенно разрозненные детали складывались в общую картину. Например, зная массу самолета, я мог оценить количество алюминия, меди и других материалов, необходимое для его изготовления. Это, в свою очередь, позволяло рассчитать общую потребность в сырье для авиастроительной промышленности.

Мой отчет был опубликован в ежемесячнике Business Record весной 1952 года в двух длинных статьях под общим заголовком «Экономика и ВВС». Позднее я случайно узнал, что некоторых пентагоновских специалистов по планированию удивила точность моих выводов. Но важнее всего для меня было признание аудитории. После публикации многие компании обратились ко мне с просьбой представить детальный расчет.

Примерно в то же время я начал получать независимые заказы на проведение исследований от своего коллеги по Совету конференции, аналитика Санфорда Паркера. Санди, как все его называли, вечно растрепанный энергичный коротышка лет на десять старше меня, уже создал себе имя публикацией еженедельных комментариев для журнала Business Week, с которым он сотрудничал с 1939 года. Теперь же, работая в Совете конференции, Санди писал экономические статьи для журнала Fortune. Когда он предложил мне взять часть его аналитической работы, я сразу же согласился.

Заказы, которые Санди получал от Fortune, были обусловлены стремлением журнала воспользоваться нарождавшейся, по мнению редакторов, тенденцией. Хотя тогдашний деловой мир не отличался образованностью, некоторые признаки указывали на рост интереса крупных промышленников и финансистов к вопросам экономики. В конце 1940-х годов членом редколлегии Fortune был Джон Кеннет Гэлбрейт, правда, я не думаю, что именно он первым уловил этот сдвиг в сознании.

Санди слыл авторитетом в своей области и обладал навыками, которых мне не хватало. Прежде всего он умел четко и кратко излагать мысли. Санди стал учить этому меня и почти достиг цели (на посту председателя ФРС мне пришлось отвыкать от этого умения). Редакторам журнала нравилась убедительность, с которой Санди писал на общеэкономические темы, и его нестандартный подход к выявлению и анализу тенденций.

Чем больше я работал с Санди, тем яснее видел, что его авторитет во многом обусловлен одним простым фактом: он знал об экономике больше, чем кто-либо другой. Хотя мои знания были не столь обширны, разрыв между нами не казался непреодолимым. Каждый день, выполняя любимую работу, я узнавал что-то новое. Если так пойдет и дальше, думал я, то когда-нибудь мы сравняемся.

В конце 1950 года Санди покинул Совет конференции и перешел на только что открывшуюся должность главного экономиста Fortune. Я надеялся получить место в том отделе, который он создавал, однако журнал предложил мне внештатное сотрудничество. Вместе с Санди и другими авторами я должен был работать над подготовкой серии статей под названием «Американский рынок: время перемен». Они публиковались в 12 выпусках на протяжении двух лет. С появлением этого нового источника дохода я почувствовал, что могу пойти на определенный риск.

Время от времени мне звонил некий инвестиционный консультант по имени Уильям Уоллес Таунсенд. Он был старшим партнером компании Townsend Skinner с Уолл-стрит, одного из самых мелких членов Совета конференции. Таунсенд читал мои работы и иногда обсуждал их со мной по телефону. Однажды, в начале 1953 года, он позвонил и предложил: «Может, пообедаем вместе в Bankers’ Club?» Я согласился.

Я добрался до центра на метро. Bankers’ Club занимал три этажа в верхней части небоскреба Equitable Building в финансовом районе города. Внизу находилось помещение для приемов, над которым располагались библиотека и ресторан. Из окон открывался чудесный вид, полы были устелены толстыми коврами, дорогая мебель сочеталась с роскошными шторами. По нашим разговорам у меня сложилось впечатление, что Таунсенду около 40 лет (он представлял меня таким же). Выйдя из лифта, я попросил служащего показать мне господина Таунсенда и обнаружил, что на вид ему не меньше шестидесяти пяти. Когда я подошел и представился, мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. В общем, мы сразу же нашли общий язык.

Билл родился в 1888 году в северной части штата Нью-Йорк и за свою жизнь испытал немало взлетов и падений. В двадцатые годы, работая экспертом по корпоративным облигациям, он заработал $2 млн на Уолл-стрит, тогда же им была написана книга о торговле облигациями для Ассоциации независимых банкиров. Во время краха фондового рынка 1929 года Билл потерял все, но в 1930-е поднялся и создал небольшую компанию, которая занималась расчетом статистических индексов для прогнозирования динамики рынков акций и облигаций.

В то время, когда произошла наша встреча, Таунсенд издавал бюллетень Savings and Loan Letter, на который подписывались сберегательные учреждения. Его партнером был Ричард Дейна Скиннер, потомок поселенцев Новой Англии, праправнук Ричарда Генри Дейна-младшего, автора книги «Два года под мачтой» (Two Years Before the Mast). У компании Townsend Skinner было много известных клиентов, таких как пионер авиастроения и основатель компании Douglas Aircraft Дональд Дуглас и экс-президент Герберт Гувер, с которым Билл периодически встречался. Скиннер уже несколько лет как скончался, а зятю Таунсенда, также работавшему в его компании, предложили должность финансового агента в Федеральной системе банков жилищного кредита. Именно поэтому Таунсенд и пригласил меня пообедать. «Предлагаю вам работать вместе со мной», – сказал он.

Для меня принять это предложение было несложно. Помимо сотрудничества с Fortune я стабильно получал заказы на проведение исследований, и мне регулярно звонили новые клиенты. Никаких обязательств у меня не было – к тому времени мы с Джоан уже решили расстаться, и через несколько месяцев я переехал обратно на Манхэттен в квартиру на 35-й улице.

Компания Townsend-Greenspan фактически начала работу в сентябре 1953 года, а официально мы зарегистрировались в 1954 году. Наш офис находился на Бродвее, немного южнее здания Нью-Йоркской фондовой биржи. Мы занимали довольно скромное помещение с двумя кабинетами (для Билла и меня) и общей приемной, где располагались два ассистента-аналитика и секретарь.

Направления нашей с Биллом деятельности практически не пересекались. Таунсенд продолжал выпускать свой бюллетень и консультировать по вопросам инвестирования. А моими клиентами поначалу стали те, кто знал меня по Совету конференции. Первыми ко мне обратились представители фонда Wellington Fund, предшественника Vanguard Group. Вскоре я начал работать с Republic Steel, третьим по величине производителем стали в США. За два года к числу моих заказчиков прибавились еще десять производителей металлопродукции, включая U.S. Steel, Armco, Jones & Laughlin, Allegheny-Ludlum, Inland и Kaiser. Лучшей рекламы для Townsend-Greenspan нельзя было и пожелать. Производство стали являлось символом американского могущества, и в рейтинге Fortune 500, который впервые был опубликован в 1955 году, названия этих компаний занимали верхние строчки. Постепенно наша клиентура расширялась, в числе наших заказчиков оказались Alcoa, Reliance Electric, Burlington Industries, Mellon National Bank, Mobil Oil, Tenneco и многие другие.

От докторской диссертации мне пришлось отказаться – на нее попросту не хватало времени. По несколько раз в месяц я прыгал в самолет и летел в Питтсбург, Чикаго или Кливленд на встречу с клиентами, а в остальное время строчил отчеты. Мне очень не хотелось бросать диссертацию, тема которой была интересной – структура расходов и сбережений населения США. Но сдача устных экзаменов и завершение исследований требовали не меньше полугода и были несовместимыми с бизнесом. Я убеждал себя, что ничего не теряю, поскольку не собираюсь отказываться от чтения специальной литературы и изучения экономики в процессе работы. Однако, когда я сталкивался с профессором Бернсом и слышал его неизменный вопрос «Когда вы вернетесь к науке?», меня мучили угрызения совести. Диссертацию я все же защитил, но намного позже, уже в 1970-е годы.

Успех компании Townsend-Greenspan во многом был обусловлен нашим умением облекать экономический анализ в форму, пригодную для использования руководителями компаний в процессе принятия решений. Скажем, наступает подъем экономики. Типичный директор промышленной компании – это бывший торговый представитель, инженер или руководитель более низкого звена. Информация о динамике ВВП для него бесполезна. Но если вы скажете директору предприятия по производству автокомплектующих, что через полгода General Motors будет ставить на Chevrolet другие агрегаты, то это уже сигнал к действию.

Сегодня логистические цепочки настолько интегрированы, что обмен сведениями между поставщиками и производителями происходит беспрепятственно – как раз на этом основан современный метод «точно вовремя». Но в те годы взаимодействие между участниками процесса снабжения напоминало скорее игру в покер. Скажем, вы менеджер по закупкам в компании, выпускающей бытовую технику, и вам нужна тонколистовая сталь для изготовления холодильников. Так вот, если вы раскроете торговому представителю сталелитейной компании размер своих запасов, это лишь ухудшит вашу позицию на переговорах.

В связи с отсутствием такого рода информации сталелитейные компании вынуждены были планировать производство почти вслепую. Более того, многие из наших клиентов – производителей стали владели ситуацией только в своем сегменте рынка. Но перспективы металлургической отрасли могли кардинально измениться в связи с ростом или сокращением спроса на пассажирские вагоны, строительные конструкции, бурильные трубы и даже консервные банки. По существу динамика этого спроса в краткосрочной перспективе отражала изменение объема запасов и потребления металлопродукции.

Надежность прогнозов напрямую зависит от полноты данных, на которые они опираются. Я учитывал исторические уровни производства легковых и грузовых автомобилей, динамику производства авиакомпонентов и многое другое. Сведения об ассортименте и отраслевой структуре поставок металлопродукции я ежемесячно получал из Американского института сталелитейной промышленности, а данные об экспорте и импорте – из Министерства торговли (в то время США были крупнейшим экспортером стали, а импорт почти отсутствовал). Объединяя данные о внутреннем производстве стали с объемами экспорта и импорта, я рассчитывал объемы поставок в конкретные отрасли промышленности. Следующей проблемой было определение объема фактического потребления металла в том или ином квартале и соответствующего изменения запасов. Здесь мне опять помогали данные периода Второй мировой войны и Корейской кампании: правительство рассекретило значительную часть статистики по металлургии из архивов Управления военного производства, которое занималось распределением промышленных ресурсов США. Каждая отрасль, потреблявшая сталь (автомобилестроение, машиностроение, строительство, нефтедобыча), имела собственный цикл движения запасов, четко отраженный в документах.

Эти данные в сочетании с моими недавно приобретенными навыками макроэкономического прогнозирования (спасибо Санди Паркеру!) позволяли нам составлять прогнозы совокупного выпуска продукции сталелитейной промышленности. Со временем мы научились отслеживать изменения рыночных долей конкретных металлургических компаний, что позволяло производителям принимать обоснованные решения о распределении ресурсов в будущих кварталах с целью максимизации прибыли.

К 1957 году мой опыт сотрудничества со сталелитейными предприятиями насчитывал уже несколько лет. В конце года я отправился в Кливленд для выступления перед руководством компании Republic Steel, которую тогда возглавлял Том Паттен. По моим сведениям, в отрасли наблюдался быстрый рост запасов. Это означало, что объемы производства в сталелитейной промышленности значительно превышали уровень потребления металлопродукции. Чтобы прекратить дальнейшее накопление запасов, нужно было снизить объемы выпуска стали. Серьезные проблемы отмечались и в других отраслях. «Пятьдесят восьмой год будет ужасным», – резюмировал я. Паттен отреагировал на это следующей фразой: «Как бы там ни было, а портфель заказов у нас отличный». В итоге производственный план Republic Steel остался прежним.

Месяца через три спрос на сталь рухнул. Начинался экономический спад 1958 года, самый значительный в послевоенном периоде. Когда я в следующий раз прилетел в Кливленд, Паттен заявил перед собравшимися: «М-да, мой друг, а ведь вы оказались правы».

Предсказание кризиса 1958 года стало моим первым общеэкономическим прогнозом. Я столько времени проводил за изучением ситуации в сталелитейной промышленности, что без труда разглядел признаки надвигающегося спада. В те годы сталелитейная отрасль играла намного более важную роль в американской экономике, могущество которой зиждилось в первую очередь на производстве товаров длительного пользования, в большинстве своем изготавливавшихся из металла. Кризис в металлургии неминуемо должен был повлиять на состояние других сфер экономики, и я смог заранее предупредить об этом своих клиентов.

Предсказание спада 1958 года значительно укрепило нашу репутацию. Однако макроэкономические прогнозы занимали среди интересов наших заказчиков далеко не первое место. Наша основная работа заключалась в аналитической оценке факторов, определяющих текущее состояние экономики. Прогнозы определяли лишь возможные последствия существующих дисбалансов. От нас требовалось разъяснение характера взаимосвязей между различными факторами, а клиент сам решал, как использовать полученную информацию. Руководителям крупных компаний не нужны выводы тридцатилетнего «юнца» относительно глобальных перспектив развития экономики. Но они с готовностью выслушивают мнение относительно конкретных тенденций и взаимозависимостей, особенно если могут сопоставить их с собственными сведениями. Я всегда старался говорить с клиентами на их языке. Я предлагал информацию не о том, как изменится ВВП, а о том, каким будет спрос на металлорежущие станки через полгода или как отреагирует рынок мужских сорочек на изменение торговой наценки на широкую ткань. Я выявлял общеэкономические тенденции и переносил их на конкретный бизнес. Именно это составляло ценность моих услуг и обеспечивало процветание нашей компании.

Работа с компаниями тяжелой промышленности помогла мне глубже понять ключевые движущие силы капитализма. Еще в 1942 году экономист Гарвардского университета Йозеф Шумпетер сформулировал концепцию созидательного разрушения, которая проста, как и все гениальное. Согласно его теории рыночная экономика постоянно совершенствуется изнутри за счет естественного вытеснения устаревшего и убыточного бизнеса и перераспределения ресурсов в пользу новых, более продуктивных компаний. Я познакомился с трудами Шумпетера еще в 20-летнем возрасте, всегда считал его позицию верной и на протяжении своей карьеры не раз наблюдал описанный им процесс.

Блестящей иллюстрацией может служить история развития телеграфа. Когда в конце 1930-х годов я и мой приятель Херби учили азбуку Морзе, этот вид связи переживал период расцвета. Телеграф, появившийся в 1850–1860-е годы, изменил американскую экономику. К концу 1930-х годов ежедневно отправлялось более полумиллиона телеграфных сообщений, и посыльный из Western Union в то время был таким же обыденным явлением, как сейчас курьер из FedEx. Телеграммы соединяли американские города и веси, ускоряли обмен информацией между компаниями и людьми, связывали промышленные и финансовые рынки США с остальным миром. Все самые важные и срочные личные и деловые сообщения передавались именно телеграфом.

Несмотря на свое процветание, эта отрасль уже стояла на пороге исчезновения. Те «молниеносные» телеграфисты, которыми я так восхищался, давно ушли в прошлое. Устаревшие системы с ключом были вытеснены телетайпами, и операторы Western Union в большинстве своем превратились в обыкновенных машинисток, набирающих сообщения на обычном языке. Изучение азбуки Морзе в буквальном смысле слова стало детской забавой.

А потом появилась телефонная связь, более удобная для общения на расстоянии, чем телеграф. Если в конце 1950-х годов в Townsend-Greenspan Билл Таунсенд иногда и отправлял телеграммы старым клиентам, то в целом мы практически не пользовались телеграфом. С заказчиками в промежутках между встречами общались по телефону, который был эффективным, экономичным и потому более продуктивным средством связи. Я всегда немного жалел об ушедшем в прошлое искусстве телеграфистов-виртуозов, вытесненном с рынка новой технологией (точно так же, как оно само когда-то вытеснило романтику почтовой службы Pony Express).