banner banner banner
Здесь никто не правит (сборник)
Здесь никто не правит (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Здесь никто не правит (сборник)

скачать книгу бесплатно

И книги доверенной никакой нет. В одном только сходятся: время божественное, а пространство человеческое. Да демоном время источено – единого нет, а за пространство бьются с пришельцами насмерть.

Из нынешней Украины хохла приманивают… в армии служить всего один год. Там считают, что со всеми насельниками степи я на их земле. Хохлов в сторожевых городках всегда было больше, чем русских. И члены братства «Черный крест» уже требуют возврата земли – собираются залучить вместе с Кубанью и Брянском всю ту степь, где каменные боги не собираются менять места. А ведь у Богдана Хмельницкого только и были земли, что теперь Кировоградская и Днепропетровская области. А потом русские цари одарили местами за двести шестьдесят три года – там теперь Волынская и Ровенская области, Тернопольска и Хмельницкая, Житомирская и Винницкая, сама Киевская и еще Черкасская, Черниговская, Полтавская и Сумская. Ленин отдал Харьковскую область, Луганскую, Донецкую и Запорожскую, Николаевскую, Херсонскую и Одесскую – в награду камнепад памятников. А уж Сталин всем вслед Львовскую отдал, Закарпатскую, Ивано-Франковскую и Черновицкую.

Доросла Украина до хрущевского дара – Никита вручил Крым.

А он и так был на карте, изданной в Австрии в 1918 году. На ней в состав Украинской республики входят Крым и Кубань, часть Ростовской области и почти полностью Курская и Воронежская области, включая Воронеж. Австро-Венгрия в карты вбросила большие имперские козыри. И тогда Центральная Рада потребовала от России Черноморскую и Ставропольскую губернии в полном составе. А еще Кубань и Крым, Таганрогский округ, четыре уезда Воронежской и один уезд Курской губерний.

Сейчас и ехать было бы незачем – воевал бы сам с собой в собственном Богучарском уезде.

Слободская Украина сложилась еще в XVII веке на территории современной Харьковской области. А также входили в нее части Сумской, Донецкой, Луганской областей Украины, Белгородской, Курской и Воронежской областей России. Вели украинцы свою войну против Польши. И украинские беженцы, спасаясь от польских властей, переселялись на эти плодородные земли.

Я будто бы везде, и меня нигде нет.

Будто бы нужен всем, а сам меж всеми почти невидим. И вот уже вывернул на дорогу, что на войну – завтра к утру буду на месте. Анну дорогую встречу, знаю же, что она будет там, где я. Уже мелькнула в новостях один раз – переводила немецкому полковнику слова казачьего атамана.

Дождешься, Аненька, чтоб перевести меня? И спасибо земляку из Коростеня, что на кушетку уложил и спросил.

Кушетку вместе со мной населили казаки древнего и высокого происхождения, о них раньше слыхом не слышал: то беглецы из княжества Курского, то неведомые коссахи, то у Константина Багрянородного казахи кавказские. Единственный, кто мог бы правду сказать, – сам Григорий Саввич Сковорода. Ничего не сказал, а знал же Птолемея, и Плиния, и Страбона. Персы говорили о бродниках – еще сейчас остались в двух-трех хуторах. Армяне всех из себя выводят, почти везде армянин-основатель, есть селенье Казаки. И старинный армянский крест-камень хачкар будто бы говорит о том, что казаки пошли оттуда на Дон. Пятьсот лет назад были тут бродники и червленоярцы – слобода Красносёловка названа по Красному яру.

Геть!

Иди отсюда, скажет любой хохол, кому надо прогнать чужого.

Геть! – Удаляйся, спасайся, тикай-беги. А еще было военное сословие гетов, всегда готовое идти вперед – веровали воины в вечно струящиеся воды. И казачьи предки рассажены во всех землях, казачий воинский этнос присутствовал среди ассирийцев и египтян. Ведь навсегда сохранилось древнее слово «крейда» – одинаково по-древнеиндийски, по-богучарски и по-немецки. Разведенным в воде мелом белят хаты – растворился чужим словом во всем, что побелено.

Рыдает Минька-найденыш, что не дают молока.

Брызги летят на платочки – в четыре руки белят две женщины. А бедный, прозванный молоканом, в богатых слезах. И соседская Нюрочка голову беленькую прижала к груди. Рыдающий ловил под шершавым выцветшим крепдешином, – поймал губами, прижался в слезах. Семи лет нянечка-ненька кормила двухлетнего его собственной слюной и слезами, но он не отстранялся и вздрагивал.

И кормилица не отстраняла рыдающего.

Кислого молочка принесла соседка. И беленький молокан пил из кружки, не отводил взгляда от Нюрочки-Ганны.

Она на него смотрела.

И чужой опасен всегда – застыл язык каменных баб, гомон и шепот урочищ… чужой крик чужих людей чужими словами, когда угоняли в полон. Нет тут ни конца, ни начала, такой кажется степь и такой вода – из Толучая в Дон, потом в море. На степь будто бы покрывало кинули из разных лоскутьев. И чтобы прикрыться, надо держать одеяло в руках целым. Тут будто бы уже поименовали – на степь-кушетку налегли невидимые силы всякого приходящего, голос каждого звучал вслух, слышимый каждый новым уложенным. Сами названия всегда оставались, их приходилось перетирать, обрубая чужую непонятность и невнятность. Но сами же названия склоняли к себе. Бродники, расселившиеся, татары, донские казаки поименовали места раньше, будто бы так явно захватили власть над ними и тайно над нами. И потому их присутствие огневое, полоняющее будто бы всегда первоначально. Первоназвавшее повсеместное слово то в гуле слышимое, то видимое, как баба на кургане, заставляло почувствовать, что в степи есть свой порядок – не всегда видимая сила. Она может стать властью, кочует по степи, но не достается навсегда даже самим кочевникам – им она далась не только в дар, но как требование жертвы. Самое слово, даже чужое, которое сопротивлялось речи, все равно говорило о силе большей, чем та, которую можно было установить. И сила была будто бы особого рода святостью – кто узнал о ней первым? Будто бы у гнавших в полон, лишенных всякой жалости и сострадания степняков было какое-то право на силу. А сопротивление их праву было собственным стремлением к святой силе.

И что тут держится, что осталось?

Ведь все пошли от особого рода людей силы. И силу можно применить всегда – на силу красных ответить белой. Но именно ее теперь будто бы не было.

За счет чего жить?

Тепло спасающее всегда рядом… руки навстречу, в своих руках теплые руки Анны.

Глаза закрыть, и ее грудь прикоснется к глазам.

6. Молитвы по краю

А привившийся на придонских землях козак будто бы ни в ком не нуждался и ни от кого не происходил. А от него происходили все. В других местах могло быть по-своему, но тут от первой недели творения уже жил такой человек. Его кровь и в самих степняках – казахах и кабардинцах, и в балкарцах, а еще раньше у этрусков и ассирийцев. А то, что местный житель умел править судами на большой воде, вовсе делало его варягом – не от степняков же научился водить корабли. Обитал в степи родовой человек, даже пришелец-хакас с Енисея тоже мог быть своим. Человек вечной границы мог делать то, чего не могли другие: они смотрели на себя через ближайшего соседа или врага, а придонский насельник говорил на всех языках сразу. Природный юрод-странник по суше или по морю всегда возвращался. Человек границы знал всех, никому не принадлежал – им одно время управляли монголы, но жил сам по себе. Славяне-бродники стояли у истоков Богучарки на Терешковском валу, хакасские изделия найдены в устьях Ведуги; со мной учился хакас Ивандай, я сразу почувствовал его своим. Жалко, больше никогда не встречались, но дорога от Красноярска в сторону хакасских озер, когда стоял на берегу Енисея, показалась почти свойской.

И почти своими кажутся холмы Кипра и оливы на Родосе. Даже голубая и зеленая Галилея похожа на верхнедонские и толучеевские места. В монастыре Саввы Преосвященного над Кедроном высоко стоит келья Иоанна Дамаскина – сухо и чисто в том месте, где выписан первый монастырский устав. А с той стороны Кедрона пещеры монахов в белой горе, внизу в потоке ржавеет остов опрокинувшейся машины. И сизые голубки с голубками воркуют друг с другом так, что я понимал.

Историк Никифор Калист писал, что святой апостол Андрей Первозванный с проповедью доходил до стран антропофагов и пустынь Скифии… По Дону сохранились древнехристианские пещеры в меловых скалах. В зиму можно скатиться до середины Толучеевки, где незамерзающая сарма над родником. И если не отвернуть лыжи, окажешься в черной декабрьской воде. Это как раз та пещера, где мне на голову кинули фуфайку под немецкий крик. И сейчас при спуске на ночной трассе гонится следом чужой голос из почти неразличимого пещерного лаза.

Лыжи из ясеня – гнется дерево, не ломается. Ясынок – дерево просило, чтоб не рубил. И всегда почему-то одна лыжа сохранит выгиб, а другая сухой щукой втыкается в наст. И если рвать от пещеры, чувствуя черное тепло за спиной, нужно вздергивать левую, как неуку-конька. Вечер сливается с черной водой, темнеет оледеневающая лыжня. Упал на спину – лыжи в стороны из ременных петель. Одна уперлась в сугроб, а другой нет.

Долго искать всем троим, дорога с горы почти не видна, кто-то спускается по ней с возом сена – уперся вилами в бок копне на санях. Кони осторожно вниз, оскальзываясь, еще один сзади идет, цепь-гальмо под полозьями корежит дорогу. Как спустят воз с тяжелой горы?

Вечер совсем темнеет… лыжи нет, лаза в пещеру совсем не видно, будто пещера все ближайшее накрывает черным нутром.

– Хлопцы, давайте молиться! – говорит старший Минька.

Двое других – ни да, ни нет. И признаться нельзя, и нельзя не верить.

На колени трое – три Михаила в одной молитве. И каждый будто бы странно ожил, протаял снег под коленями – шесть следков, прогретые молитвой.

– А как?

– Господи, Господи… помоги найти лыжу!

Самый младший сказал ясно. А другой молча кланялся – теперь он полковник Федеральной службы охраны. Наверное, я его встречу в ростовском Миллерове на самой границе. А тот, кто сказал, что надо молиться, давно умер по своей сбившейся воле.

Лыжа нашлась – конец торчал из-под наста совсем рядом. И покатились тихо втроем, уже страшно было подниматься еще раз высоко к пещере для разгона, почти неразличимой стала лыжня, река слилась с дорогой. Не видно моста. По темному склону взлобка вниз, поддергивая по привычке носок левой лыжи-щуки. Клочки соломы, принесенные ветром, схватывали скольжение – если бы спуск был сверху от самой пещеры, упал бы лицом вниз. Луг совсем темный, но не так страшно, как за рекой, где пещера в горе. Молитовка не нужна… шоркают лыжи по быльям конского щавеля, взгляд кидался на каждый шорох. А дома горела десятилинейная керосиновая лампа – светло и ласково.

– Так… как вы там, Михаил, молились? – отец спросил в сторону, будто не меня.

– Лыжу… искали.

– Ты мне религию оскорблять не смей.

Я не знал, что он знал это слово. И в первый раз назвал меня полным именем. И поверить не мог, что он тоже на войне молился, – солдаты, я думал, не молятся. Никогда не видел молящегося взрослого мужчину, кроме одного попа, что приезжал крестить. Церкви не было, я никогда не был в церкви, слышал, что в церкви пахнет каким-то дымом! В хутор поп молодой на легковой машине с деревянными коричнево-желтыми дверцами приезжал крестить детей. Взрослый ходил по кругу с малыми, непонятное говорил. Я подумал, как правильно мы молились про лыжу. И надел кепку – проходя мимо, он снял с меня и дал в руки. Молодой человек – не шофер, не пастух, не плотник, не учитель. Был странным тут, где поля, скотина, играла гармошка, иногда могла приключаться смерть – не страшно, когда совсем старая, всегда ужасная, когда молодая. То человека, что учился в Россоши, убили пряжкой со свинцовым наплавом, то девушка сгорала, когда вспыхивал ночной керосин, то привезли летчика, разбившегося в Польше.

Вера только и бывает странно-пещерная, – так думал, она скрывается, как дезертиры, что сидели в пещерах, их выкуривали и хватали, когда они выбирались через потайной ход на верх взлобка. Вполне хватает жизни обычной, в ней есть выходные, в праздники кино и футбол, из Германии солдаты привозят фонарики «Даймон». Но бабушка рассказывала о прекрасном Иосифе как о живом, его было жалко в начале, потом он всех побеждал. И длинноволосый Самсон всех побивал и только зря погибал геройски. Анания, Азария и Мисаил не сгорели в огне. Это были геройские люди, Конёк-горбунок при них, а Ивашек перехитрил ведьму. Святые спокойно темнели в темных углах темными ликами на образах, их помнили, как людей на фотографии. Только старые крестились, была Пасха – Великдень, яйца красили, зимой колядовали и щедровали, носили в мисочках кутью из пшеницы, которую толкли в ступе. И еще рядом существовал какой-то странный мир, не полуночный и не полуденный, не утренний и не ночной. Ведьмы часто шастали по ночам и редко в полдни, всегда домовой показывался перед событием… козаков остерегался, – налегал на женщину: дохнул теплым – к добру, холодным – к худу.

По степи бродили какие-то странные существа, вокруг них закручивались смерчи. Их было видно, а тех, кому молились, – не видно. Они будто бы расплодились и рассеялись в простых именах, Параскева святая почти невозможно слилась с дояркой Пашкой, сорок святых прилетали по весне, как жаворонки, которых соседка выпекала из пресного теста. Что-то почти непризнаваемое упорно существовало. В бывшей церкви Петра и Павла был РДК – Районный дом культуры, смешно пересмеянный редькой. И там пели, смотрели кино – длинная очередь перед сеансом посреди зала, и когда осталось совсем недолго ждать, центральцы вчетвером так ударили в спины, что она рассыпалась. Я упал, они уже стояли первыми у дверей, заняли потом лучшие места – все вместе переживали войну на белом полотне, где раньше были царские ворота и за ними алтарь.

Как раз на том месте, где упал, потом кружился в вальсе с учительницей французского языка Анной.

Упал на том месте, где когда-то крестили.

И странно: пока вера естественно жила собственной силой, она была тайной и теплой, а когда оформили по закону, будто бы лишилась чудесного обаяния. И теперь к жизненному и по прошлым временам умолимому пещерному естеству почти невозможно вернуться.

Апостол Андрий доплывал сюда – я миновал понтонную переправу через Дон. Апостол узнавал будто бы свои родные места. Вот же в Костомарове красавец-монастырь Донской Иерусалим золотым куполом возвещает, что сбылся сон. И две красные головы, как девушки, улыбаются – ты живой, есть любовь. Андрий, сын Прохора и Анастасьи, едет на конях, чуть кнутом взмахивает… куда спешить? Посмотри на места, которым кланялся первый Андрий. Но вход в пещеру совсем засыпали, чтоб не смущал зря. Ни святого креста в алтаре пещерного храма, ни колодца, где в глубине взблескивала живая вода. Тут в первых веках образовывалась древняя вера – на Дону в неведомых просвещенному миру местах уже жила легенда о царстве пресвитера Иоанна. А крест коричнево-красный был такой же точно, как в Риме, и в Палестине, и на Афоне. Крестоносцы считали, что неверных побеждает неизвестное им воинство с православными казачьими рыцарями веры. Но крестоносцы в чужих землях прямо перед собой видели противников веры, а на Дону все было зыбким – из степи выкуривалась пыль: то ли вихрь с черным, почти различимым бесом-беском в середине, то ли приближался в ужас вброшенный ночной грозой табун, то ли степняки намечались в скрывающем мареве. Не держались долго ни линия, ни постройка, ни жизнь. И поселенец посреди курганов-могильников, среди буераков, среди белых меловых взлобков, где божки и боги давних предшественников, одной собственной силой выправлял неровности. И сам призвал одну-единую силу, чтоб высветить все.

И будто бы общий вздох.

Но остались курганы, бабы каменногрудые со следами отдыхавших на плечах птичек, с неувядаемыми бедрами ждали оплодотворения и призора. И все ночное и черное, что могло в полдень вползти змеей в любой сон, древнее-черное никуда не делось, оно тоже ожидало признания. Будто даже к храмам приблизилось, не чуралось молитвы на своем, никем из новых поселенцев не слышанном степном языке. Новые насельники видели, что до них было много предшественников – оставили могилы, своих каменных рожениц. Горячие невыговариваемые кошмары теперь догоняют любого во сне, и не скрыться от них, не отбиться до самого утра, потом в полдень могут мелькнуть.

И чтобы привязать себя к месту, полковые казаки ставили монастыри в городках, донские казаки обустраивали места, черкасские козаки обживали свои по Дону, по Тулучеевке, по Богучарке. И пьяный цыган середь бела дня в желтой шелковой рубахе, выпущенной на шаровары, идет по пыли: где тут в этой самой слободе Петропавловке была церква?

Вслух грешит против власти прямо напротив бородатого портрета на стене райкома – выпил крепко: «Да здравствует Керло Мерло… и конский базар три раза в неделю!»

Болтает рукавами, желто-серая пылюга на хромовых сапогах: никто не знает, какая правда на самом деле, но всякий знает, что правда цыганская есть. Одно слово вытеснено, жеребчиком краденым другое мелькнет. Сказал бы про Карла Маркса в своем таборе доверительно тихо, а то гудит всем. И все равно выскакивает совсем не то слово, что хочет сказать. И весь язык такая цыганская речь: хотел сказать, а как сказал – ясно, что хотел другое. Вытеснено одно, а вместо него неведомо кем украденное и скрытое. И речь, ты понимаешь, это говорение о том, что совсем невозможно. Хотел цыган сказать, что один-одинок бредет по улице из песка, – вышло про давно закрытую церкву: от святых Петра и Павла осталась только цыганская память. И получается, язык – брехня, собаки брешут, никто тут не говорит никакой правды, едут и идут мимо, косясь на цыгана в шелку, – а что толку с них?

И сейчас на переправе не о цыгане говорю и его полдневной тоске.

Анна ночует сейчас с другим… вот руку цыганистую тянет к ее нежному животу. Вырастет за словами в утренней полутьме имя неведомого – уже уплотняется в легком свете прибывающего утра.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)