banner banner banner
Тайная река
Тайная река
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тайная река

скачать книгу бесплатно

Он любил эти ночи на реке, его успокаивал звук плещущей о борта воды. Стоявшая рядом «Роуз Мэри» была всего лишь сгустком тьмы на фоне темного неба – звезды скрылись за облаками.

Человеку с чистой совестью нечего бояться темноты.

Он думал о Сэл, спящей в кровати вместе с ребенком. В это самое утро она сказала ему, что у них будет еще один ребенок – еще один голодный рот. Она рассмеялась, когда он уставился на ее живот: «Еще ничего не видно, Уилл!» Но взяла его руку и положила на передник, на то самое место, где его семя дало свои всходы, и улыбнулась.

Она никогда не выспрашивала его, откуда взялись деньги, а только радовалась, что в буфете есть краюха хлеба и свежее молоко для ребенка. Она, как и он, прекрасно знала, что те из гребцов, которые отличались честностью, голодали. Но он чувствовал, что она не хочет знать всей правды, и поэтому никогда не рассказывал ей о тех ночах на реке, когда ему удавалось наложить лапу на то, что ему не принадлежало.

Наступило утро, но Роб не появился. Ждать он больше не мог, и потому нанял человека с пристани по имени Барнс, такого тупого, что ему пришлось объяснять, с какого конца брать доски и как загружать их в лихтер. Он подгонял Барнса и все больше злился на Роба и на себя самого, потому что понадеялся на полудурка, который не в состоянии запомнить собственное имя, не говоря уж о том, чтобы быть в назначенное время в назначенном месте.

Позже на борт поднялся мистер Лукас, чтобы вопить да указывать. К тому времени основную часть леса перегрузили на лихтер, но Торнхилл пока не видел никакой бразильской древесины, только хвойный лес, и он подумал, что Наджент что-то перепутал. Он крикнул Лукасу: «Мы уже почти все загрузили, мистер Лукас! Полагаю, больше ничего не будет?» Лукас глянул на него и со странной усмешечкой вынул свой маркировочный молоток. «Еще немного загрузим в каюту, – прокричал он с борта “Роуз Мэри”. – Шесть досок бразильского красного дерева, я их сам промаркирую».

Торнхилл чувствовал какую-то странную легкость во всем теле. Он знал это ощущение, он испытывал его всякий раз, когда нарушал закон – и сколько б раз ни нарушал: это была лихая смесь страха и надежды. Однако ему удавалось сохранять невозмутимое лицо.

Стоя наверху, Лукас наблюдал, как они с Барнсом укладывали бразильскую древесину, четыре длинных доски и две покороче. Лихтер был уже полностью загружен, и им пришлось положить бразильские доски поверх всего остального. Они были хороши даже в необработанном виде – плотное дерево с чудесным рисунком глубокого красного цвета. Лукас пометил каждую доску – на обоих концах виднелись маленькие квадратные следы от молотка.

На какое-то мгновение Торнхилл решил, что задуманный им план придется отменить. Это даже было не осознанное решение – просто ощущение, словно кто-то плеснул ему за шиворот холодной воды: «Он знает, не делай». Сердце колотилось так, что в груди прямо ухало. Он знал, как называется это чувство – то был страх. Но чтобы помешать кому-то украсть что-то у того, кому это что-то принадлежит, одного страха недостаточно. Это чувство – такая же составляющая жизни гребца, как вечно мокрые башмаки. Все просто: страхом за крышу над головой не заплатишь.

Лукас стоял на палубе «Роуз Мэри», уперев толстые ручищи в объемистые бока, и внимательно наблюдал за погрузкой. «Мне не нравится, что ты положил бразильские доски поверх всех остальных, – заявил он. – Они стоят пятьдесят фунтов». Торнхилл глянул на него снизу, из лихтера: «Вы бы хотели, чтобы мы разгрузились, положили их вниз и загрузились снова?» Лукас постоял, размышляя, и наконец решил: «Нет, но смотри, парень, чтобы с ними ничего не случилось». Торнхилл изобразил подобострастие: «Конечно, мистер Лукас, можете на меня положиться».

К трем пополудни лихтер был полностью загружен, но как раз начался отлив, так что пришлось повременить. У Торнхилла была с собой еда, и он уселся на доски, ожидая, когда наступит вечер. Около одиннадцати он услышал, как у реки поменялся голос, а это означало, что начинается прилив. Он отогнал лихтер от корабля, и прилив понес их вверх по течению. Ему оставалось лишь направлять судно веслом.

Он прошел через среднюю часть Лондонского моста и повернул к банке Мидлсекса. В кромешной тьме он различал лишь воду. По тому, с какой скоростью он прошел под Лондонским мостом, он высчитал, когда ему надо свернуть к пристани Трех Кранов, и повернул судно в сторону берега, поймав течение, которое принесло его к доку. Он слышал, как плещется о деревянные сваи вода, судя по звуку, она стояла еще слишком низко, чтобы начинать разгрузку.

Он слышал, как в конце причала бьется на фалине его шлюпка – он сам привязал ее там накануне. Шлюпка ждала, когда он погрузит в нее бразильские доски. Он пока еще к ним не притронулся, он пока еще был ни в чем не повинен.

Вахтенный сидел в своей каморке на краю причала. Торнхилл видел, как из-под двери пробивается тоненький лучик света. Вахтенный закрылся с чем-то там жидким и согревающим.

Торнхилл, направляя лихтер вдоль причала, тихо позвал: «Роб, Роб, ты здесь?» Никто не отвечал. Он уж было решил, что ему придется все делать самому, оставил весла и собрался прыгнуть на причал, чтобы закрепить линь на швартовой тумбе, как из темноты послышался тихий голос Роба: «Уилл, я здесь». – «Бога ради, помоги пришвартоваться!» – ответил Торнхилл и бросил линь. Роб каким-то чудом поймал его, закрепил, и лихтер мирно закачался на волнах.

Торнхилл вскарабкался на причал. «Черт бы тебя побрал, Роб, – прошипел он. – Почему ты не пришел помочь мне с лихтером?» В темноте он не видел брата, но мог легко представить себе виноватое выражение на его тупой физиономии. «Пришел, как только смог, Уилл, – заныл Роб. – Господь мне свидетель!» Стараясь не повышать в раздражении голос, Торнхилл сказал: «Господа-то хоть не поминай! Давай спускайся, и закрепи корму, да поживее!»

Он только успел привязать кормовой линь к тумбе, как услышал какой-то звук рядом с лихтером – легкий всплеск, деревянный звук весла, стукнувшегося об уключину. У него мелькнула мысль – мимолетная, как тень птичьего крыла, отмеченная быстрым взглядом, – что что-то идет не так. Он вгляделся в темноту, но не увидел ничего, кроме переливов этой темноты.

Им пришлось перегружать бразильскую древесину в шлюпку почти наощупь. Они тихо-тихо передвигали доски через планшир лихтера, шлюпка оседала под их тяжестью. Он чувствовал, как Роб принимает груз, слышал глухой звук, с которым ложились доски друг на друга. Стук был почти неслышным, но для него он звучал словно гром.

Они перегружали уже четвертую доску, когда вдруг на другом конце лихтера послышалась какая-то возня, стук и топот нескольких пар ног в тяжелых ботинках. Кто-то бежал по лихтеру к Торнхиллу и Робу, державшим брус. «Торнхилл! – раздался вопль Лукаса. – Торнхилл, ах, мерзавец!» В этот момент в душе его поднялся весь скопившийся ужас, и этот ужас поглотил его. Надо было прислушаться! Надо было слушать тот тихий голосок, твердивший: «В этот раз они тебя поймают!»

У Лукаса в руке что-то было. Торнхилл увидел металлический отблеск и понял, что это кортик, с которым мистер Лукас никогда не расставался. Он услышал, как лезвие рассекло воздух рядом с ним, и этот звук заставил его запаниковать. Он отступил в шлюпку, споткнулся о брусья, почувствовав себя беспомощным и маленьким. «Бога ради, не надо!» – услышал он собственный крик, его плоть съежилась, сжалась, стремясь избежать столкновения с лезвием, а Лукас вопил: «Сюда, стража, сюда!» – и Торнхилл почувствовал, как чья-то рука ухватила его за рукав.

Ему удалось вывернуться, но руки схватили его за ворот, и он побежал вдоль шлюпки. Лукас пытался его удержать, но споткнулся о весло и грохнулся плашмя. Он услышал, как воздух с ревом вырвался из его глотки и представил, как этот огромный обтянутый полосатым жилетом живот лопается, словно пузырь. Он запрыгнул в шлюпку, Роб уже был в ней – смотри-ка, когда речь идет о спасении собственной жизни, он быстро соображает! – и отвязывал канат. Отталкиваясь веслом от лихтера, он услышал, как одна из бразильских досок соскользнула с планшира и шлепнулась в реку, отчего их лодка закачалась и чуть не зачерпнула воды.

Он задыхался от страха, но одновременно и от странных конвульсий в животе, которые, как ему показалось, имели какое-то отношение к смеху.

Роб был больше озабочен потерей своей куртки, чем спасением, и вновь и вновь с удивлением, как будто только что об этом узнал, твердил: «Моя куртка там осталась! Моя хорошая толстая куртка! – и добавлял: – И мой носовой платок, как же я теперь сопли вытирать буду, а, Уилл? – затем с кормы раздался его похожий на клекот смех: – Мой платок, Уилл, только подумай, мистер Лукас решит, что это его собственный платок!»

Ну точно, мозг у Роба был устроен странно – в нем, как сливы в пудинге, попадались мысли вполне здравые.

Он уже подумал, что им удалось удрать, как с лихтера послышался рык мистера Лукаса: «Йейтс! Хватай их!» Обернувшись, Торнхилл увидел, как по темной воде к ним приближается нечто – другая шлюпка. Он налег на весла, чтобы повернуть, да так резко, что Роб растянулся на корме.

Как во время гонки на приз Доггетта, все существо Торнхилла словно сжалось, остались только руки, плечи, ноги, упертые в днище. Он греб изо всех сил, чувствуя только, как зад его с каждым гребком отрывается от скамьи. Он подумал, что оставил преследовавшую его шлюпку позади. Быстрый взгляд через плечо подсказал, что рядом собор, он направил лодку к пристани Кроушей и уже собрался сушить весла и причаливать, как сзади, из темноты, на него налетела другая лодка, из которой в его суденышко перепрыгнул кто-то огромный, его лодка закачалась, и голос Йейтса, задыхаясь, просипел: «Я тебя поймал, застрелю, если попытаешься сбежать!» И даже в этот миг Торнхиллу хотелось засмеяться и ответить: «Кончай важничать, Йейтс!»

Роб издал вопль, лодка качнулась, раздался громкий всплеск. Брат перевалился через корму, и больше от него не было слышно ни звука.

Торнхилл видел темные очертания Йейтса, чувствовал запах трубки, которую тот всегда курил. Йейтс не был плохим человеком – сам ведь был лодочником. За все эти годы к его рукам тоже прилипло немало. «Бога ради, поимейте жалость, мистер Йейтс, – взмолился Торнхилл. – Сами ведь знаете, что мне будет!» Он увидел, что темная масса – мистер Йейтс – вроде как помедлила, и взмолился снова: «Вы же меня десять лет знаете, неужто позволите, чтоб меня вздернули?»

И поскольку Йейтс стоял в явной нерешительности и молчал, Торнхилл набрал полные легкие воздуха и прыгнул за борт. Прилив был на середине, вода доходила ему только до бедер, а рядом качалась лодка Йейтса. Он в одно мгновение добрался до узла, отвязал лодку и перевалился в нее. Торнхилл оттолкнулся и принялся грести изо всех сил. Йейтс молчал.

Йейтс мог быть милосердным, но Лукас таковым не был. Человек, метивший на должность лорд-мэра Лондона, ни за что не стал бы попустительствовать воровству. Объявили награду – не за поимку Роба, чье тело прибило к ступеням причала Мейсона, а за поимку его, Уильяма Торнхилла. И кто мог устоять против десяти фунтов?

Так что они пришли и нашли его там, где он прятался – выше по реке, на пристани Экри, что возле мельницы.

• • •

Людей в камерах Ньюгейта было столько, что по ночам едва удавалось найти на полу место для грязного тюфяка. Стены были сложены из камня, обтесанного так ровно, что между блоками не оставалось ни малейшей щели, известковым раствором при сооружении тоже не пользовались: каменные блоки держались за счет собственного веса, и несокрушимыми были сложенные из них стены.

Сэл переехала из комнаты в доме Батлера к Лиззи и Мэри и тоже стала шить саваны. Все они навещали его в камере, делая вид, что у них все хорошо и что опасаться им нечего. Сэл, крепко держа за ручку маленького Уилли, привела его с собой. Ему было четыре – уже достаточно большой, чтобы испугаться увиденного в Ньюгейте, но еще маленький, чтобы это сильно на него повлияло. Торнхиллу нравилось держать ребенка на руках, прижимая к груди, но он попросил Сэл больше его не приводить – заключенные болели тюремной лихорадкой.

Они принесли еду, какую смогли собрать, – кусок хлеба и кусочки вяленой селедки. И наблюдали, как он ест. Он видел их голодные глаза и старался съесть все, чтобы их порадовать, но на самом деле есть ему не хотелось: горло словно перекрыло.

Он старался не вспоминать о счастливых временах. Здесь, в Ньюгейте, все, что было в его душе мягкого, где раньше теплилась какая-то надежда, затвердело, превратилось в камень, покрылось панцирем. И слава богу.

Сэл взяла все в свои руки. Она продумала все. Больше всего человеку в Ньюгейте нужен был не кусок хлеба и не одеяло – больше всего ему нужна была надежная история. Она твердила, что хорошая история – самое главное, даже если тебя поймали с поличным. И человек должен сам в нее верить, потому что когда настанет черед ее рассказывать, все должно выглядеть как чистая правда.

Он видел, что она ухватила саму суть. В тюремном дворе он наблюдал, как один мальчишка снова и снова повторял себе и всем, кто оказывался рядом, одну и ту же фразу: «Это все вранье, это все ради награды». Мальчик произносил эту фразу и так, и эдак, с разными выражениями, ребенок с дырками вместо передних зубов, лишь немногим старше Уилли. «Это все вранье, это все ради награды». Он был похож на тех актеров, которых Торнхилл перевозил через реку. В нужный момент и при ярком свете рампы, фраза будет наготове и вытеснит все остальные соображения – только потому, что ее столько раз повторяли.

История должна быть такой убедительной, чтобы мало-помалу само событие – а в случае мальчика это была кража бекона из мясной лавки – было скрыто под другим событием, подобно тому, как нарастают на камень ракушки. Что может быть лучше грубой лжи? Просто произнося ее, надо верить в ее реальность и смотреть открыто, как человек, который говорит правду.

К тебе подошел какой-то человек и сам отдал тебе куртку. Этот кусок ковра ты нашел на дороге. Некто пообещал тебе пенни за то, что ты отнесешь эту коробку на Коспорт-стрит. Бог свидетель, ты ни в чем не виноват.

Сэл уже все для него придумала. Он привязал лихтер, но из-за того, что прилив был еще низким, он выбрался на причал, собираясь вернуться, когда будет больше воды. Он понадеялся, что вахтенный на причале присмотрит за грузом, но пока его не было, кто-то неизвестный, должно быть, подобрался со стороны реки, так, чтобы вахтенный не заметил, и перегрузил доски.

Это была надежная история, без прорех. Он любовался Сэл, восхищался тем, как ясно она все себе представила и подсказала слова, которые могли превратить эту историю в правду. «Ты выберешься отсюда, Уилл, – прошептала она, обнимая его на прощание. – Ничего они тебе не сделают, уж я об этом позабочусь».

Ее любовь и стойкость придавали ему мужества, это было богатство, которого, как он видел, не было у других. Когда его жена и сестры ушли, он выпрямился, стал словно выше, и мог смотреть тюремщикам в глаза. «Я привязал лихтер и ушел, собирался вернуться позже».

На следующий день по двору пронесся слух, что некий Уильям Биггс, которого обвиняли в краже двух уток, оцененных в двадцать пять шиллингов, убедил суд в том, что он невинен, как еще не рожденное дитя, и его оправдали. В тюремном дворе все только и говорили о своей невиновности, и идея распространилась среди заключенных, словно холера. Торнхилл слышал, как стоявший рядом с ним человек бормотал: «Я солдат. Я только что вернулся с дежурства, да рядом со мной в казарме полно было народа, я невинен, как еще не рожденное дитя».

И он добавил эти слова к своей истории, которую все время репетировал. «Я привязал лихтер, собирался вернуться позже, чтобы разгрузиться, я невинен, как еще не рожденное дитя»

• • •

Зал в Олд-Бейли[9 - Центральный уголовный суд Лондона.] был настоящей медвежьей ямой. В самом низу глубокого, как колодец, помещения стоял большущий стол полукругом, за которым сидели барристеры, похожие в своих черных мантиях и париках на ворон, вокруг них толпились робкие свидетели, ждавшие, когда их вызовут, приставы подпирали стены.

Чуть повыше, вдоль одной из стен, внутри кафедры, огороженной деревянными панелями, располагались присяжные – по четыре в три ряда, в этом огромном и плохо освещенном зале различить их лица не было никакой возможности. Напротив судьи, на маленькой платформе, спиной к свету, лившемуся из высоких окон, словно пришпиленный, торчал очередной свидетель.

Высокие, полные света окна повторяли окна церкви Христа. И доказывали – как если бы Торнхилл в том сомневался, – что судья суть особа благородная, потому как Господь тоже ведь из благородных!

Над кафедрой, на которую вызывался тот, кто давал показания, было прикреплено зеркало под таким углом, чтобы свет из окон, отразившись от него, освещал лицо говорившего. Этот холодный мертвенный свет, из-за которого лица приобретали металлический оттенок, должен был позволить судье и присяжным заглянуть непосредственно в душу говорившего. Позади него было прикреплено еще одно зеркало, дававшее свет человеку в парике вроде барристерского, с чернильным прибором и большой книгой, в которую он записывал каждое произнесенное слово.

Вот это, наверное, было самым ужасным: кто бы что ни сказал – будь то слово правдивое, или ложно обвиняющее, – запечатлевалось навеки, и не было здесь места для милосердной человеческой забывчивости.

Наверху, почти под потолком, находились галереи для публики, огороженные высокими панелями и колоннами, призванными сдерживать волнение толпы. Он смотрел туда, наверх, в надежде отыскать взглядом Сэл, но видел лишь беспокойную людскую массу. То там, то здесь над заграждением возникала чья-то рука, мелькала в толпе яркая женская шаль. Он заметил соломенную шляпку, которая удерживалась на голове завязанным под подбородком шарфом. У Сэл была шляпка, и носила она ее именно так, и, наверное, это ее изгиб шеи, это она пытается через головы и плечи заглянуть вниз, туда, где заседает суд.

Он расслышал какой-то вскрик, женский голос. Может, это был ее голос, и она звала: «Уилл! Уилл!» – и это ее рука ему махала?

Наверняка это она, думал он, и любил ее за это. Он сидел за решеткой и не осмеливался крикнуть ей в ответ – это было бы так же неуместно, как окликнуть кого-то в церкви. Во всяком случае, она принадлежала другому миру, миру, который он покидал. Он любил ее, она была для него всем, но здесь, внизу, он был сам по себе.

Он стоял на месте, которое почему-то называлось скамьей подсудимых, – на высоком пьедестале, на котором был виден всем, прямо перед ними, словно совершенно нагой. Руки были туго связаны за спиной, из-за чего ему приходилось склонять голову, он все время старался выпрямиться, смотреть судьбе в глаза, но боль в шее заставляла склоняться. Здесь, на возвышении, он чувствовал, как скапливается и ползет снизу вверх влага: все эти втиснутые в одежды тела, все эти вдохи и выдохи, все эти клубящиеся в тяжелом воздухе слова.

Он был потрясен силой слов. Слова были сутью этого суда, отдельные слова, сгустки воздуха, вылетавшие из уст свидетеля, от них зависело, болтаться ему на виселице или нет.

Когда его вытолкнули на пьедестал, он не сразу разглядел судью, восседавшего на резной скамье, – серое лицо, казавшееся еще меньше из-за пышного парика, многослойной мантии, туго обхватывавшего шею белого воротника с золотой окантовкой. И это облачение было призвано усмирить, сократить то человеческое, что находилось под ним, пока оно не исчезнет совсем.

• • •

Мистер Нэпп, которого назначили ему в защитники, был джентльменом апатичным и вялым, и Торнхилл не ожидал от него никакого толка, однако мистер Нэпп его удивил. Мистер Лукас сказал все, что собирался сказать, затем Нэпп обратился к нему голосом таким утомленно-скучающим, что Торнхилл поначалу и не понял, что тот нашел какую-то лазейку: «Я так понял, мистер Лукас, что вы сказали, что ночь была очень темная и потому вы могли узнать того человека только по голосу, и то был голос Торнхилла?»

Но мистер Лукас понял, куда тот клонит, сначала прокашлялся, а потом убежденно произнес: «Я его точно узнал, когда до него добрался», и мистер Нэпп, не обращая внимания на слова мистера Лукаса, небрежно спросил: «Но узнали вы его только по голосу?»

Человека, намеревающегося получить золотую цепь лорд-мэра, какому-то полусонному барристеру не смутить, и Лукас холодно ответил: «Я уверен, что человек, которого я видел, это вон тот заключенный, и когда я его поймал, я его узнал – это заключенный».

Теперь Торнхилл слушал со всем вниманием: судя по всему, ему следовало бы поблагодарить ночь за то, что она была такой темной. Нэпп подстроил маленькую ловушку, сказав: «Другими словами, вы узнали Торнхилла, когда схватили его?» Лукас снова откашлялся, переступил с ноги на ногу, почесал глаз и сообразил, что к чему. «Перед этим я узнал его по голосу», – нетерпеливо произнес он. Мистер Нэпп, не дав ему времени на обдумывание, тут же заявил: «И это заставило вас сделать вывод, что это Торнхилл – то есть вы не были уверены, пока не приблизились и не убедились, что это так?»

Но и Лукас был не дурак, так просто его было не поймать. Он уперся руками в ограждение, солнечный свет, отразившись от зеркала, воссиял на его физиономии. Заговорив, он, казалось, читал письмена, начертанные плясавшими в солнечном луче пылинками: «Когда древесину двигали, я никакого голоса не слышал. И если б меня спросили об этом моменте, я не стал бы клясться, что то был Торнхилл». Он помолчал, подбирая слова, а затем, ровно и медленно, словно втолковывал что-то всем Робам этого мира, продолжил: «Сейчас я могу поклясться, что одним из тех, кого я видел, когда перегружали древесину, был Торнхилл, но тогда бы я в этом поклясться не мог. Когда я приблизился, это оказался Торнхилл, и я глаз с него не спускал, потому могу сказать, что тем самым человеком, который перегружал доски, был Торнхилл».

И даже мистер Нэпп не смог найти щели в этой каменной кладке из слов.

Наступил черед Йейтса давать показания, и Торнхилл видел, что ему это неприятно. Щурясь из-за света, отражавшегося в зеркале, Йейтс уставился в противоположную стену зала-колодца, его густые седые брови двигались вверх-вниз, руки неустанно отпихивали и перебирали перила, перед которыми он стоял, как будто он пытался оттолкнуть от себя все эти неприятности.

Мистер Нэпп, глядя куда-то в потолок и словно спрашивая у самого себя, произнес: «Значит, возможности разглядеть лицо не было – слишком для этого было темно?»

Йейтс принялся поглаживать перила, словно собаку. «Да, темно, – сказал он. – Я судил по голосу, по фигуре и росту».

Тут мистер Нэпп вдруг ожил и выпалил: «А как можно судить по фигуре и росту в такую темную ночь?» Торнхилл увидел, что бедняга Йейтс скривился и, запинаясь, принялся оправдываться: «Да я и не смог бы, если б не был с ним хорошо знаком! – движения кустистых бровей подчеркивали его огорчение: – Я же не говорю, что всегда могу или не могу, но тут вот вроде узнал».

Мистер Лукас, стоявший у скамьи свидетелей, строго воззрился на Йейтса. Даже со своего места Торнхилл видел выступивший на лбу бедняги Йейтса пот. Мистер Нэпп упорствовал: «Ночь была безлунная, и как же вы могли узнать человека по фигуре и росту?» Как же получается, думал Торнхилл, что два простых слова – «фигура» и «рост» – могут означать жизнь или смерть?

Бедный Йейтс, глядя то на Лукаса, то на Торнхилла, запинаясь, пробормотал: «Прошу прощения, если я что не так сказал…» – а безжалостный мистер Нэпп продолжал наступление: «Значит, это было поспешное заявление, что вы узнали его по фигуре и росту?» И Йейтс сломался, теперь он уже сам не был уверен в собственных словах, и, не отводя взгляда от Лукаса, промямлил: «Но я почти поймал этого человека, я понял, что это он, когда он со мной заговорил. Я узнал его по голосу».

Тут он глянул на Торнхилла и сказал: «Наверное, я поспешил, когда говорил про фигуру и рост», и умолк, будто окаменев, и лишь крепче стискивал под мышкой свою шапку. А безжалостный свет, отразившись от зеркала, заливал его несчастную физиономию.

• • •

Момент, когда Торнхиллу дозволили рассказать свою историю, наступил так неожиданно, что все слова, которые они с Сэл подготовили, испарились у него из головы. Он мог припомнить только самое начало: «Я привязал лихтер и собирался вернуться к нему потом», потом ведь были еще какие-то слова, но какие?

Он, сам не понимая почему, уставился на мистера Лукаса и пробормотал: «Мистер Лукас знает, что ни один лихтер на реке не может встать там на якорь», и уже когда эти слова вылетали у него изо рта, понимал, что к делу они отношения не имеют, и в отчаянии выкрикнул: «Я невиновен, как еще не рожденное дитя!» Однако эти неоднократно отрепетированные слова уже никакого значения не имели.

Во всяком случае, судья, там, на своем месте, его не слушал. Он шуршал бумагами и, наклонившись, внимал тому, что кто-то говорил ему на ухо. Лукас тоже не слушал, засунув руку в карман, он достал оттуда часы. Торнхилл увидел, как открылась серебряная крышка, как Лукас взглянул на циферблат, снова закрыл часы, почесал указательным пальцем ноздрю. Эти его слова, так убедительно звучавшие во дворе Ньюгейтской тюрьмы, канули в никуда.

Теперь судья забавлялся со своей черной шляпой, затем напялил ее на парик, так, что она лихо свисала набок, и принялся что-то говорить тихим писклявым голоском, Торнхилл его едва слышал. Пристав, толстый джентльмен в грязном белом жилете, заметил у противоположной стены знакомого и поприветствовал его, помахав рукой и что-то выкрикнув. Один из барристеров накручивал на палец концы воротничка, другой вытащил табакерку и предложил понюшку соседу.

Суд и не собирался выслушивать Уильяма Торнхилла, и в мгновение ока он был признан виновным и приговорен «к повешению за шею, пока не умрет».

Он услышал крик – то ли с галереи для публики, то ли этот крик вырвался у него самого, он не понял. Он хотел сказать, воззвать: «Ваша милость, простите, это какая-то ошибка», но тюремщик уже схватил его за плечо, сволок по лестнице и впихнул в дверь прохода, который вел в Ньюгейт. Он успел повернуться и глянуть на галерею для публики, Сэл была где-то там, но он ее не видел. А потом он вновь оказался в камере, вместе с другими, но без своей истории, с него, как одежду, содрали его рассказ об оскорбленной невинности, и он остался без всего, кроме осознания того, что был у него миг надежды, и этот миг прошел, и впереди у него ничего, кроме смерти.

• • •

Сэл пришла навестить его в камеру смертников. Сам звук ее шагов по деревянным планкам пола сказал ему, что она сдаваться не намерена. За беспечной девчонкой, на которой он женился когда-то, скрывался совсем другой человек, на которого он теперь смотрел с изумлением, – не девочка, а женщина. Ее чувство юмора никуда не делось, его не истребили, оно просто стало другим – оно стало темнее и глубже, изменилось под влиянием того, что было в ней всегда, но поджидало своего часа, чтобы проявиться, – ее упрямого ума, нерушимого, как скала.

Она навела справки, сказала она. Порасспрашивала и выяснила, что должен делать приговоренный к смерти. «Прошения писать, Уилл, – сказала она. – Посылать прошения, поднимаясь все выше и выше, вот как это работает». В ней была какая-то ледяная веселость, даже резвость, хотя он заметил, что она избегает встречаться с ним взглядом, как будто боится увидеть в его глазах что-то, что сломает ее решимость. Отчаяние, узнал он здесь, столь же заразно, как лихорадка, и столь же смертельно. «Ты должен заставить этого колченогого Исусика написать капитану Уотсону, – заявила она. – У меня не получится, я и слов-то таких не знаю». В лицо она ему не глядела, но схватила его за руку и сжала так сильно, что он почувствовал все ее косточки: «Сделай это сегодня, Уилл, и ни минутой позже».

Он доверился ей и отправился к тому, о ком она говорила, – человеку с кривыми и иссохшими ногами, который ползал из камеры в камеру. Если у вас имелось что-то ценное, с чем вы готовы расстаться, тогда этот человек был готов написать для вас любое прошение.

Он отдал калеке свою толстую шерстяную шинель. Оторвать ее от себя было все равно, что оторвать собственную руку, потому что без этой шинели зиму на реке не пережить. Но ему ведь все равно больше не придется перегонять лихтеры, разве что этот человек сможет написать такое прошение, что его выпустят.

Уродец, закончив свое дело, прочел письмо вслух.

Оно было написано как бы самим Торнхиллом и адресовано капитану Уотсону, его постоянному клиенту с причала Челси, единственному знакомому с положением. В нем говорилось, как сильно Торнхилл сожалеет о содеянном, но это ведь первый его проступок, и он искренне молит Господа о прощении. В нем также перечислялись все, кто от Торнхилла зависел – слабоумный брат, сестры, у которых, кроме него, никого не было, беспомощная жена и ребенок, и еще один ребенок, растущий в ни в чем не повинном чреве жены.

Торнхилл держал бумагу и рассматривал черные завитки чиновничьего почерка калеки, так непохожего на аккуратные буковки, которые выводила Сэл. Эти письмена ничего ему не говорили. Для него они были не более чем отметины, которые мог бы оставить на столе жук после того, как поползал по лужице темного пива. Как же ужасно, что его жизнь зависит от таких хлипких закорюк.

Чудо из чудес – это письмо породило другое письмо. Капитан Уотсон написал его тому, кто занимал более высокое положение, – генералу Локвуду, который мог поговорить с мистером Артуром Орром, который был знаком с сэром Эразмусом Мортоном, который был вторым секретарем лорда Хоксбери. Лорд Хоксбери был конечной инстанцией. Ему принадлежала власть даровать или не даровать помилование.

Капитан Уотсон был хорошим человеком и отправил копию своего письма Сэл. Она пыталась, но не смогла расшифровать причудливый почерк, поэтому они обратились к калеке, чтобы он прочел им письмо вслух. Он читал споро, кичась тем, как ловко у него это получается: «Настоящим осужденный Уильям Торнхилл кланяется Вам и смиренно просит Вашу светлость о милосердии и снисхождении и пощаде, дабы он и близкие его неустанно молились о Вас и о том, чтобы Вы всегда процветали подобно зеленому лавровому кусту подле вод, чтобы солнце радости вечно сияло над Вашею главою, чтобы Вы всегда преклоняли главу на подушку, ничем не тревожимую, и чтобы, когда Вы устанете от радостей земных и покров вечности согреет Ваш последний земной сон, ангел Господень препроводил Вас в рай».

И все такое – цветистых слов было так много, что Торнхилл совсем потерялся. Когда калека закончил чтение и уполз, они какое-то время сидели в молчании. Сэл все гладила и гладила сложенный уголком край толстой бумаги. Торнхилл подумал, что она, наверное, чувствует в сердце тот же леденящий ужас, что и он. Такого не может быть, чтобы узел на толстой пеньковой веревке развязался от этих словес. Он испугался, что капитан Уотсон неправильно оценил происходящее. С чего это вдруг он пустился рассуждать о подушке, ничем не тревожимой, если всего-то и надо было, что написать, каким он был порядочным человеком и надежным мужем и отцом?

Они с Сэл кивнули друг другу и даже нашли в себе силы улыбнуться, однако он видел, что она уже считала его мертвецом. Когда она говорила, она смотрела как бы чуть в сторону, словно он стал прозрачным, призрачным.

Сэл нездоровилось, хотя она и отрицала это. Она похудела, побледнела. Лиззи нашла для них работу – подшивать саваны, целых две дюжины, и Сэл с Лиззи и Мэри все сделали как надо, но цена на нитки подскочила, а вот плата за работу, наоборот, упала. Один человек хотел, чтобы Уилли прочистил трубы – ему как раз был нужен мальчик такого роста, чтобы мог пролезть в самые узкие дымоходы, но Уилли пугался и плакал от страха. А теперь, сказала Сэл, у нее нет никакой работы. Она уже обращалась к мистеру Притчарду, но тот сказал, что простыней для подшивки сейчас нет, как и носовых платков.

Они опять помолчали, а потом Сэл воскликнула: «Если им не нужны носовые платки, чтобы сморкаться, тогда они, что, в соплях ходят?» – и засмеялась. Смех показался вымученным, но он все равно помог им не рухнуть под навалившейся на них тяжестью. Он тоже заставил себя засмеяться и посмотреть ей в глаза. Она снова взяла его за руку, и на этот раз уже не отводила взгляда.

Ей придется идти на панель. И они оба это знали. Он глянул на нее глазами клиента и увидел, что ей придется себя приукрасить – нарумяниться, завить волосы, сделать наглую морду. И ради нее он улыбнулся совсем как живой.

Она не совершала никакого преступления, но была приговорена, как приговорен он.

• • •

Как-то утром тюремщик возник в дверях камеры и прорычал его имя. Ожидавший худшего Торнхилл крикнул: «Еще не пора! Они сказали, что в пятницу на следующей неделе!»

Тюремщик посмотрел на него, но отвечать не спешил. И наконец промолвил: «Смотри, не обделайся от страха, Торнхилл. Значит, так, слушай», – и отступил в сторону, пропуская клерка, который еле слышно зачитал с плотного листа: «Поскольку Уильям Торнхилл предстал перед судом Олд-Бейли в октябре и был осужден…»

Клерк произносил все это скороговоркой, его обязанностью было зачитать, а уж следить за тем, кто и как его понял, он был не обязан. Скрипучий голос был едва слышен среди разнообразных шумов – чьих-то разговоров, харканья, кашля, шарканья деревянных подошв по каменным плитам пола. Торнхилл подался вперед и снова услышал описание своего преступления – каждый раз он внутренне содрогался при этих словах: «…предстал перед судом и был осужден за кражу бразильской древесины с баржи на судоходной реке Темзе и приговорен за то к смерти. Мы, рассмотрев представленное нам ходатайство в его пользу, милостиво простираем на него нашу доброту и милосердие».

Не веря в услышанному, Торнхилл замер и весь превратился в слух. «И даруем ему прощение за указанное преступление при условии, что он будет послан к восточным берегам Нового Южного Уэльса на весь срок его приговора, то есть на протяжении его жизни до естественной кончины».

Там говорилось еще что-то, но Торнхилл уже ничего не слышал. Руки и ноги у него похолодели, колени ослабли, и он все еще не верил. «Я буду жить?» – спросил он, переводя взгляд с клерка на тюремщика, и тот нетерпеливо воскликнул: «Да, приятель, но если ты предпочитаешь болтаться в петле, только намекни!» Клерк, вытащив другой лист, украшенный восковой печатью, сказал: «Тут еще есть, – и зачитал: – Я направлен лордом Хоксбери объявить, что дозволено…» Клерк остановился и кинул на Торнхилла быстрый взгляд, словно опасаясь, что ответный взгляд приговоренного обратит его в камень. «Как зовут вашу жену?» – спросил он, но Торнхилл не смог ответить, потому что все слова, все мысли, вообще все на свете покинуло его разум от сознания того, что он будет жить. Какое отношение ко всему этому имеет имя жены?