скачать книгу бесплатно
Мона Ли. Часть первая
Дарья Гребенщикова
Почему же Нонна стала Моной Ли? В чем тайна этой девочки, появившейся на свет у проводницы Маши Куницкой и корейца Захара Ли? Почему она попадает в такие ситуации, из которых сложно выбраться даже взрослому человеку? Мона Ли побеждает и завоевывает сердца, как завоюет, я надеюсь, и ваше сердце, читатель.
Мона Ли
Часть первая
Дарья Гребенщикова
Иллюстратор Марина Дайковская
© Дарья Гребенщикова, 2022
© Марина Дайковская, иллюстрации, 2022
ISBN 978-5-0056-7548-4 (т. 1)
ISBN 978-5-0056-7547-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Все персонажи произведения являются вымышленными, любое совпадение с реальными людьми – случайно.
Памяти моей подруги Ольги Галицкой, которая верила в меня больше, чем я сама.
«Помните, тишина – иногда самый лучший ответ на вопросы»
Далай-лама XIV
«Порой сердце видит то, что невидимо глазу»
Г. Джексон Браун
Глава 1
Отцом ее был кореец Зихао Ли, из депортированных с Дальнего Востока. Работал поваром в вагоне ресторана поезда «Москва-Ташкент», всегда подсаживаясь в Актюбинске, где жил в грязном пригороде в рабочем общежитии завода ферросплавов. Жить там не мог никто, но выхода все равно не было. Поваром Захар – Зихао сменил имя сразу же, как началась война – кличка «Зиг хайль», впрочем так и осталась несмываемой, как запах прогорклого масла и дрянной водки, был первоклассным, ухитряясь из тех продуктов, что не смогли вынести и продать, сочинять блюда достойные столичных ресторанов. Захар был бы миловиден, с точки зрения кореянки, но Машка Куницкая, проводница 4 вагона класса «плацкарта», не разбиралась в мужчинах. Судьба ее была не просто туманна – судьбы не было вовсе. Мамаша ее, красотка в тугих буклях, в фетровой шляпке, проколотой булавкой-пером, в летнем файдешиновом платьишке, была высажена на перроне без названия, в лютую осень Тувы, среди пакгаузов с десятком таких же – бабочек. С 1937 года в СССР профилактории для жертв общественного темперамента были отданы в ласковые руки ГУЛАГа. Смерти она избежала чудом – сманила конвойного за колечко, не отобранное при шмоне, и понесла дочь. Машка родилась на удивление крепкой, снесла положенные ей тяготы больнички и была отправлена в детский дом. Детский дом развратил и озлобил ее, и выбросил вон – шестнадцатилетней, со справкой об окончании курсов швей-мотористок. Строчить ватники желания не было, а железные дороги были повсюду. Переспав, с кем указали, она получила место в самом аду железных дорог, но свыклась, обрела устойчивость в кочевой жизни и так и моталась, не имея ни дома, ни семьи.
Машка Куницкая сошлась с Захаром Ли в силу необходимости производственной – для личного счастья имелись красавцы-безбилетники с бутылочкой, а вот закуску они, как обычно – забывали. Захарка не жмотничал, уступал Машке колбасу и даже маринованные венгерские огурчики в баночках, а уж Машка не отказывала ему – ответно. Бригады проводников и ресторанная обслуга сменялись, но Захарка с Машкой попадали как раз по случайности вместе, а уж через год – по взаимной симпатии. Захар был смугл, темноволос той особой, элегантной чернотой – как синичья головка, и глаза у него были такие – как будто полоснули ножом по туго натянутой коже, хищные. Машка была обыкновенная, видать, в папку-конвойного – так, то ли рязанская, то ли мордовская, как она сама шутила о себе. Глаза её цвета лягушачьей спинки, когда в настроении да в легком подпитии, вдруг синели неожиданным мартовским небом, если разозлить или испугать. Кряжистая, с круглыми коленками и маленькими ступнями, никакой красавицей не назвать – только вот косы носила – ниже пояса, и не резала. Это мне от маменьки досталось, такой видать, красоты была женщина, хвасталась Машка. Забеременев, даже не поняла этого, как раз летний сезон был, беготня да запарка, самые шальные деньги летели, она все рублики-то расправляла, складывала цифирьку-к-цифирьке, а потом меняла на «Ильича», сотенную, давилась – а пятерку за обмен на сотенную купюру платила. Жадной не была, но мерещилась ей непременно кооперативная квартирка в Подмосковье, в тихом домике в два этажа, из тех, которые строили пленные немцы после войны. И чтобы непременно эркер был и балкончик для цветов. Захарка в её планы не входил да и не вникал, он свое, быстротекущее меж пальцев в Астану слал, сестренке, больной полиомиелитом на лекарства, да полуслепой матери, да еще гражданской жене своей, с которой и переспал-то всего ничего, а двоих мальчишек сообразил. Не сходились их – Машки с Захаркой пути. Машино положение открылось на профосмотре, врачиха прям зашлась криком, да куда ты смотрела, у тебя вон, срок какой! Мне аборт, угрюмо бубнила Маша, мне дите некуда и незачем. И не вздумай, кричала врач в ответ, ты в уме совсем, и ребенка убьешь, и сама покалечишься! Маша на своем стояла – впереди было время перед Новым годом, а это по деньгам и вовсе золотое… так и не было бы на свете Моны Ли, как бы не несчастный случай. В толкотне осаждавших вагон, Машка бежала с подносом, на котором стояли стаканы с кипятком и чаем, заваренным с содой, да тут возьми кто-то спьяну, да дерни стоп-кран, она на себя и опрокинула все, обварилась – чего на ней и было, под кительком-то рубашечка серенькая, да галстучек. Ссадили ее на 51 километре, между Узловой-бис и Цементзаводом, оттуда, не спеша, свезли в районную больничку, а не в железнодорожную, а уж там, раньше всякого срока, и появилась она, Мона Ли.
Рожденная нежеланной, обреченная быть нелюбимой, Мона с первым глотком воздуха впустила в себя спасительную жестокость мира и тут же… улыбнулась. Это-то и спасло её. Роды принимала старая акушерка, равнодушная к детям, роженицам и чужой боли, отчасти справедливо считавшая, что нечего выпускать в мир новых убогих да несчастных – а какие еще могли родиться в косом, силикатного кирпича здании, выходившим окнами на отвалы пустой породы, до того унылые, что даже бурьян брезговал расти на них. На счастье Моны, на роды заглянул интерн, сосланный сюда из Москвы за излишнее любопытство к тонким, папиросной бумаги, книжкам. Илья Гигель, который эмигрирует в 90-е в Израиль и станет там основоположником новых методов родовспоможения, наклонился над девочкой, которую держала на руках акушерка, и поразился – смотрите, она улыбается! Лучше бы кричала, сказала мрачно акушерка, и будущая Мона – не крикнула, нет, а будто мяукнула громко. Странная девочка, опять сказал интерн – на Маугли похожа. И тут новорожденная стала задыхаться и синеть, и акушерка всем видом показала – ну, не судьба, а Илья вдруг вспомнил весь курс неотложной перинатальной помощи, и все следующие дни и ночи не выходил из отделения, совершив буквально чудо – вытащив Мону – с того света на этот. Маша лежала в тесной обшарпанной палате среди самого разного женского люда – от порядочных домохозяек, получавших авоськи с апельсинами и бульон в банках до юных девчонок, получивших свой первый опыт любви с прыщавыми одноклассниками, а то и того хуже – с «химиками», селившимися в бараках неподалеку.
Провалялась Маша с девочкой, которую назвала Нонной в честь Мордюковой, больше трех месяцев, потому как ожоги ее оказались сильнее, чем она ощутила в первые минуты, и болезни начали цепляться к ней одна за другой, составляя непрерывную цепочку.
Когда Машу выписали, и вручили ей кулек в казенном конверте, перевязанный не положенными розовыми, а и вовсе алыми лентами – других не было, она шагнула через порог в город, где ни её, ни Нонну – никто не ждал.
В управлении железных дорог Марию Куницкую выслушали, справками пошелестели, приняли бюллетень к оплате и назначили послеродовой отпуск. Завкадрами, мужик из отставников, хамоватый и грубый, к матерям относился с неожиданным участием, особенно – к одиночкам.
– Эх, безотцовщина горькая, подумал он про себя, – а вслух сказал, – куды ж тебя теперь?
– А верните меня проводницей, – взмолилась Маша, нам с дочкой и жить негде, на вокзале разве что – ночевать…
– Да какие проводницы, Куницкая, ты б хоть о ребенке подумала, куда ж пеленки-распашонки?
– Эх, давай хоть в почтовый тебя определю, там служебка есть, хоть как зиму в тепле проездишь, только мешки тяжелые – справишься?
– Ой, да конечно, конечно, – Маша чуть не целовать была его готова, я в лучшем виде! Будьте уверены!
– Только, – кадровик свел брови в линию, – гляди, насчет пьянства и распутства – забудь. Сама знаешь, нам, кадрам, известно всё!
Не залило стыдом щеки – а чего стыдиться, Маша вид виноватый все-таки сделала – чего такого? Все пьют, и как отказать – если пристают? Повела плечами, получила помощь от профкома, даже пеленок и детской одежонки ей собрали, – и стала в почтовом ездить, сопровождать.
Нонна так если что и помнит из младенчества, так это вечный перестук, гудки маневровых, ураган и грохот товарняка, идущего по встречному пути, стылый тамбур да мешки брезентовые с сургучными блямбами. До двух лет не было у нее других игрушек, кроме свистка да грязного желтого полотнища флажка. На Нонну, впрочем, поглазеть ходил весь состав. Она сидела на вагонной койке, как принцесса, с поразительным достоинством, смуглая, с не младенчески узким лицом и высокими скулами, и – улыбалась. Тихонько так, будто что-то внутри себя – видела. Она и не плакала совсем, только подскуливала, как зверек, когда что болело или было голодно – хотя молока у Машки Куницкой было аж на троих.
Какие в почтовом вагоне заработки? Правильно, никакие. Да лихие люди везде есть. Подговорили мешок вскрыть, под руку подбили, соблазнили, я не виновата, я ж мать, мне ребеночка кормить, – причитала Куницкая у следователя, – пожалейте меня, куда мне – на зону, как я кровиночку брошу, на кого? Государство позаботится, -холодно отвечала следователь, женщина бездетная и незамужняя, – а вот вы, гражданка, государству в самую душу плюнули, в карман залезли. Да я же не казенную вскрыла-то, я ж такую, простую. Я думала, раз с Абхазии, мандаринки вдруг – для дочки? Вы, гражданка, меня не жалобьте, мандаринки… вы бутылку коньяку оттуда украли, а вот мандарины-то и не тронули. Долго они так сидели, пока допросы, пока эта посылка чертова, и как попалась-то глупо, Куницкая грызла себя без жалости, как попалась! Если бы одна выпила – сошло бы, а я этого позвала, из ВОХРы, он и донес.
На суд явилась Машка с Нонной на руках. Той едва третий год пошел, а она говорила совсем мало, улыбалась только. Кривая дорога, а вот ведь – вывозит! Судья оказался мужиком неглупым, кровожадности в нем не было, да еще кое-какие справочки навел, как Маша-то сама на свет появилась – тут тебе и детдом, и вся жизнь исковерканная. А как на Нонну глянул – обомлел. Та сидела тихохонько, только глядела на него во все глаза. Глаза у нее в том возрасте были точно фиалковые, но с блестками золотыми по радужке, и уже открывался этот, редкой красоты восточный разрез, сужался к вискам, и брови уже наметкой шли – на будущее великолепие. Судья даже головой потряс, будто морок отгоняя, и изменил резолютивную – дал год условно с запретом занимать должности, связанные с деньгами или ценностями.
И снова вышла Маша Куницкая с Нонной – в никуда. И мела сухая метель, и стегала по ногам, и забиралась под подол старенького пальтеца, и студила самое нутро. Взяв почти невесомую Нонну на руки, Маша пошла по городской улице, свернула в прилегавшие, сплошь в деревянных постройках, переулочки, и стукнула в первую же попавшуюся дверь.
На стук зажглась лампочка над крыльцом, и отворилась дверь. В ее проеме стоял лысоватый сухощавый мужчина, в домашнем, и только поэтому Маша сразу и не признала в нем сегодняшнего судью.
– Пал Палыч, – сказал мужчина, только не Знаменский, а Коломийцев. Проходите, Маша, я знал, что вы придете. – Маше было всё равно, ей хотелось одного – тепла и еды, а Нонна просто оттягивала руки. В сенях было светло и чисто, так же чисто было и в доме, и круглый стол стоял в центре комнаты, и журчал телевизор в углу, и пахло едой, чистым бельем и почему-то можжевельником. Вышла женщина, с убранными в пучок седыми волосами, такая же сухощавая и неулыбчивая.
– Мама моя, – представил женщину Пал Палыч, – Инга Львовна, вот, сдаю ей вас с дочкой на поруки. И тут же закашлялся – на попечение. Простите – профессиональное.
– У Павла высшее юридическое образование, – значительно сказала Инга Львовна и повела Машу мыть руки.
Проваливаясь в сон, Маша подумала – опять повезло, повезло… как же мне повезло… Маленькая Нонна лежала на разложенной раскладушке, придвинутой к стене и загороженной креслом – чтобы не упала во сне, и рассматривала тени, бегающие по потолку. Непривычная сытость от пшенной каши и сладкого молока прогнала сон, и девочка слушала незнакомую тишину и никак не могла уснуть без перестука колес. Откуда-то вышла теплая полосатая кошка, и, мурлыча, свернулась в ногах девочки.
На крохотной кухоньке седая женщина с прямой спиной, в цветастом переднике, ополаскивала в тазу посуду, насухо вытирала её и ставила в шкафчик с резными дверцами. Она хмурилась, губы ее шевелились, со стороны показалось бы – говорит сама с собой. Так оно и было – Инга Львовна убеждала себя в том, что Павел знает, что делает. Но она совершенно была уверена в обратном.
Глава 2
Вечером следующего дня, за тем же круглым столом, Пал Палыч, накрыв изящной кистью руки Машины – грубой лепки, привыкшие к работе, говорил внятно и убедительно, как в зале суда:
– Маша, я немолод, вдовец уже три года, у меня взрослая дочь, тут он вздохнул – в трудном возрасте, я небогат, не беру взяток, но я физически здоров и крепок, и буду вам, Маша, достойным мужем и заботливым отцом вашей дочери. У меня есть своя жилплощадь, и, хотя город наш небольшой и имеются некоторые – … он вновь закашлялся, – трудности с вашим трудоустройством, я подыщу вам работу. Дочь может пойти в сад, а пока моя мама вполне способна присмотреть за ней. Решайте. Слово за вами.
Маша все хотела убрать руки из-под его ладони, она физически ощущала темную кайму под ногтями от въевшегося угля титана, цыпки от ледяной воды, которой приходилось мыть полы в вагоне. Ей было стыдно себя, дурно одетую, некрасивую тетку, изработавшуюся, как лошадь и уставшую до того, что жить не хотелось вовсе. К тому же ей хотелось выпить, как никогда. Маша, к своим неполным двадцати семи годам была уже алкоголичкой.
Нонна все это время просидела в соседней комнатке, выгороженной большим шкафом и со скукой рассматривала огромный, в тисненой коже альбом с золотыми пряжками, который разложила перед ней Инга Львовна.
– Смотри, девочка, говорила она, какие красивые платья! А вот – какие красивые бантики, шляпки! – Нонна улыбалась, как обычно, и трогала пальчиком морозные на ощупь листы пергаментной бумаги, перестилавшие тяжелые, плотные листы картона.
– Я согласна, – сказала Маша, – только мы вам обузой будем, зачем вам? Вы же на молодой можете жениться, да и без ребенка взять, да порядочную…
– Вы, Маша, глупости говорите, – Пал Палыч ладонь отнял, побарабанил пальцами по столу. – Я надеюсь, вы позже поймете меня, что есть чувство, которое возникает спонтанно… он закашлялся, и эту привычку – кашлять, когда он говорил что-то неясное собеседнику, отчетливо запомнит именно Нонна. – Но одно условие – вы сначала должны начать работать, это необходимо. Сплетен не слушайте, а открыто обидеть не решится никто.
Машу Куницкую устроили нормировщицей на трикотажную фабрику. Место не сказать – почетное, но тихое, уважаемое, на фабрике почти одни женщины, соблазна опять же – поменьше, рассуждал в себе Пал Палыч. Нонна высиживала долгий, тягучий день в доме, который плотно стоял на земле, а не был веселым, как поезд, и не мелькало за окном ничего – ни вокзалов, ни полустанков, а только старая липа шевелила голыми ветками да редкие прохожие бежали, точно их нес ветер.
Свадьбу не играли, расписались в ЗАГСе, Маше Пал Палыч купил светлого бежа кримпленовый костюм с пуговками, зажатыми золотым ободком, а Нонне настоящее платье, как у принцессы, с оборками и рукавчиками-буф.
– Ой, ну до чего дочка ваша хороша, – сказала регистраторша, прекрасно зная, чья это дочка, – просто как невеста! Обменялись кольцами, поцеловались – щеками, не губами, выпили положенного Шампанского, да и переехали к Пал Палычу – жизнь ладить. Маша как увидала дом – двухэтажный, цвета топленого молока, под крашеной шоколадной крышей, да еще Пал Палыч ей на улице, эдак рукой – вон, смотри, это НАШ теперь балкончик, будешь цветочки разводить, так и задохнулась от счастья, будто мечта сбылась. Поднялись на второй этаж, лестница деревянная, гладкая, перила скругляются завитками, а у порога даже коврик лежит, а на коврике надпись «Добро пожаловать». Вещей у Маши с Нонной было всего – чемодан да баул, с постельным бельем, даже одежки толком не было.
В четырехкомнатной квартире Маша растерялась и потерялась. Как же богато, все обставлено, мебель в чехлах и сияющий бок пианино, а уж занавески тюлевые, а портьеры вишневого цвета! Даже ванная комната была, в прохладе белого с синим кафеля и туалет – отдельный, с чугунным бачком и белой фаянсовой ручкой, завершающей тяжелую цепь.
– А что же, Маша, вещичек так немного, – спросил Пал Палыч, и закашлялся – глупо вопрос прозвучал, и неуместно. Тут Машке Куницкой как гвоздем в сердце – а заначка-то! Нычка её… с «Ильичами» – так в вагоне почтовом и колесит, в надрезанном дерматине верхней полки… Куницкая точно помнила запах купюр, явственно видела белую резинку, перехватившую тугой рулон, но тайник, куда она спрятала деньги, в её голове странным образом кочевал по почтовому вагону, и она сама понимала, что точного места не вспомнит. Даже под угрозой расстрела.
Глава 3
Дочь Пал Палыча Таня мачеху возненавидела пылко и на всю жизнь. Даже к столу не выходила, если та дома была. Маша, привыкшая ко всему, в матери к падчерице не лезла, так, здоровалась, обед готовила, да бельишко стирать не отказывалась, а по хозяйству помочь не просила. Таня жила в бывшей родительской спальне, куда не пускала никого, кроме маленькой сводной сестрички. Нонну Таня полюбила так, что уехав из дома учиться в Москву, приезжала только ради нее, одной.
Нонне сравнялось три года, и Маша заговорила о детском садике, но тут и Танечка, и Инга Львовна, да и сам Пал Палыч – нет, и все тут. – Ну, как избалуете, – защищалась Маша, – и так уже девчонке всю голову задурили – ох, красавица-раскрасавица, это ж белоручка вырастет и тунеядка, каких свет не видывал! Да она ж во двор выйдет, встанет, улыбочку свою выдаст – ей даже подзатыльник никакой хулиган не отвесит! Как ей жить-то потом?
Ни в какую не убедила. Пал Палыч, до того доходило – если Инга Львовна заболеет, а Танечка на свидание собирается, даже в суд с собой Нонну брал. Там все вокруг Нонночки чуть не на цыпочках, да кто с конфеткой, кто с яблочком, до того девочку избаловали, она уже и с матерью через губу начала говорить. А записали-то Нонну – Нонна Захаровна Ли, без прочерка – где отец, для того Пал Палыч ведомыми ему путями Захарку нашел, через милицию, правда, пришлось. Ну, он, Захар, сразу ушки-то поджал, какие, мол, возражения – достаточно глянуть, не спутаешь. Насчет алиментов, конечно, запинка вышла, но договорились полюбовно, мол, на сберкнижку, а уж – на восемнадцатилетие-то – и как раз существенно будет. А как время пошло-побежало, прикипел Пал Палыч к своей приемной, к младшенькой, да так, что вопрос ребром – пусть Коломийцева будет, и все дела! И по отчеству Павловна, а то, что это – Захаровна, да еще и «Ли» какая-то. Тут-то Таня и скажи:
– Ну, наша девочка и не Коломийцева, и не Нонна – глядите, как улыбается, а? Это ж вылитая Мона Лиза с картины художника Леонардо да Винчи, – и журнал «Огонёк» открыла.
– И чего общего, – Маша плечами пожала, – наша чисто Чингисхан какой, смуглая да узкоглазая, а тут женщина дородная, видно, что знатного рода, раз в журнале печатают.
– Темнота ты, – Пал Палыч потрепал жену по спине, – эта улыбка такая таинственная, что уж какой век отгадать загадку не могут.
– Вечно народ дурью мается, – Маша поставила утюг на ворот рубашки, – улыбается, как придурошная, я и не таких видала.
Посмеялись, а так и осталось – Мона Лиза, да Мона Лиза. И маленькая Нонна, которую Маша с криком – «я мать, мне виднее», все-таки уговорила отдать в детский садик, так всем и отвечала, знакомясь – Мона Лиза. И даже сама Маша, как-то забывшись, вывела на метке, пришитой к сарафанчику – «МОНА ЛИ».
Глава 4
Когда все хорошо, тогда и не живется. Уж как мотала жизнь Машку, как терла да мяла, как била наотмашь – а ничего опыту не прибавило. Выла она от тоски, про себя выла – так, скулила тишком, и как уж сама себе руки готова была оторвать – а хотелось выпить, хотелось так, что ночью, на огромной двуспальной кровати, на резной спинке которой целовались два ангелочка, она вертелась под атласным стеганым одеялом ужом, а не выдержав, шлепала, босая, на кухню, и пила ледяную воду из-под крана до тех пор, пока зубы не сводило. Вся квартира, уставленная вывезенной из Германии мебелью, давила на нее. Страшилась она огромного буфета, в готическом стиле, с островерхими башенками наверху, с гранеными стеклами в дверцах и с выезжающей из пазов доскою для резки хлеба. Такими же были и стулья, и полукресла, и даже огромное, лишенное ножек, зеркало, стоявшее в простенке между окнами – туда Маша и заглядывать боялась. Так и мерила она шагами комнаты, и чудилось ей, что все эти единороги и звери, все эти странные люди, вырезанные из темного вишневого дерева – скалятся, хохочут и пугают её, крича – пошла вон, самозванка, не место тебе в таких хоромах! Пал Палыч, привыкший к её ночным страхам, находил Машу, сидевшую на простой табуретке на кухне, и, обняв, вел спать – ну, не совсем – спать, а исполнять супружеский долг.
Сорвалась Маша случайно, Танечка с Ингой Львовной отправились вечером на спектакль гастролирующей труппы из Ленинграда и взяли с собой Нонночку, а её, мать родную – забыли. Нонночке уже исполнилось пять лет, и отмечали пышно, и был настоящий торт со свечками, и пришли три тихие девочки-подружки из детского садика, с робкими мамами, которым, после коммунального ада бараков, в которых жил почти весь разбомбленный войной город, казалось, что они попали если не на Небо, то уж точно – в Кремль. Маша, стыдясь, прошагала три квартала от дома, и там, встав в очередь с дурно пахнущими мужиками, шедшими со смены, выхватила бутылку дорогого портвейна, на который не нашлось покупателей, тут же, зайдя в арку, между мусорных баков, свернула тяжелую свинцовую обертку, вытащила пробку зубами и сделала первый, спасительный глоток. Портвейн был сладкий, Маша привыкла к водке, которая не валит сразу, а дает иллюзию светлой головы и твердых ног. Маша сделала еще глоток, и тут потеплело, зажглось в солнечном сплетении, размягчило сердце, и даже крыса, бросившаяся под ноги, не напугала Машу Куницкую.
В тот вечер никто ничего не заметил. Говорили про спектакль, про известных актеров, особенно Инга Львовна – вот уж, кто видимо, по театрам всю жизнь шастал, – с ненавистью думала Маша. Хмель вышел, навалилась злость, все раздражало, особенно «принцесса», как про себя называла Нонну Маша. Нонна говорить начала поздно, говорила мало, Инга Львовна, волнуясь, возила девочку к самому известному логопеду, но тот не нашел никаких пороков развития и списал всё на то, что с девочкой занимаются мало и посоветовал расширять кругозор, купить конструктор и непременно читать книжки. Инга Львовна купила конструктор – веселые деревянные кубики – но Мона Ли, улыбнулась и разрушила собранный домик. Читали вслух – Мона засыпала, просили пересказать прочитанное – пустяк – зайки-мишки, но девочка вздыхала и скучала. Покупали карандаши, краски, пластилин – Мона катала шарики, сцепляла их – выходили бусы, и вновь скатывала все в бурую массу.
– Странная девочка, – наконец сказала Инга Львовна Пал Палычу, – ты знаешь, Паша, что-то с ней не так.
У Пал Палыча, как назло, заседания шли одно за другим, он сидел ночами в кабинете, перебирая бумаги, чиркая карандашом, курил до того много, что сам начинал задыхаться – ему было не странностей дочери.
– Здорова? – буркнул он.
– Здорова, – ответила Инга Львовна.
– Вот и ладно, само пройдет, – и уткнулся в свои скучные папки, звеня железной скобкой скоросшивателя.
Глава 5
Почему никто не догадался купить девочке куклу – так и осталось загадкой. Покупали машинки, калейдоскопы, музыкальные шкатулочки, самокат, лошадку-качалку, плюшевых зверей, похожих друг на друга, но куклу! Танечка давно выросла, и все ее детство уместилось в коробке на антресолях. Маша вообще росла без игрушек, Инга Львовна так давно перешагнула свое детство, что вряд ли бы вспомнила томных красавиц с фарфоровыми головками и светлыми букольками у висков, с наведенным нежным румянцем и полуоткрытыми губками. Те, дореволюционные, носили белые панталончики, отделанные кружавчиками, нитяные чулочки и настоящие прюнелевые башмачки. А платья… о! платья к ним хранились в отельном, кукольном гардеробе, шуршали шелком, терлись о ладошки мягким бархатом или скрипели белоснежным атласом …шляпки, капоры, береты – все это жило в своих коробочках, с подлинными гвоздиками и кожаными ремешками.
Оживилась Мона Ли только в театре. Давали водевиль, было много визга и громкой музыки, сверкали духовые инструменты в оркестре, восхитительные, одинаковые, как солдатики, танцовщицы выкидывали ножки в канкане, цвели неправдоподобные бумажные розы и посылали в зал лучи фальшивые бриллианты. Мона Ли была в восторге. Впервые в тот вечер она говорила, буквально, захлебываясь от впечатлений. Жаль, Маша, желавшая только одно – допить спрятанный в ванной портвейн, не слышала дочери.
– Она хочет стать актрисой, умилилась Инга Львовна, когда Пал Палыч подавал ей пальто, – Паша! Её нужно записать в театральный кружок!
– Мама, – устало щуря глаза, говорил Пал Палыч, – ей всего пять лет, о чем ты?
– Ей нужен театр! – Инга Львовна уже надела боты, – я куплю ей кукол! пусть она играет – в театр! Выбор был сделан.
Получив в подарок первую куклу, Мона Ли недоверчиво посмотрела на Ингу Львовну, спросила глазами – можно? и вынула куклу из коробки. Она, кукла, была ГДР-овская, в клетчатом коротком платьишке с галстучком, и в пластиковых туфельках. Светлые, почти белые волосы были подобраны резинкой с бантом, а глаза закрывались и открывались. Мона Ли была поражена. Схватив куклу, она подошла к зеркалу:
– Две девочки, – сказала она. Помолчав, она посмотрела на Ингу Львовну, – бабушка, а она – живая?
Инга Львовна, совершив первую свою педагогическую ошибку, сказала:
– Да.
И навсегда иллюзорный мир стал реальностью для маленькой Моны Ли, знавшей о жизни так много такого, отчего взрослый человек пришел бы в ужас. С этого дня куклы, мультфильмы, книжки с картинками, на которых были нарисованы куклы, сказки о куклах и о девочках, превращенных в куклы – все это стало ее, собственным миром. Маленькая комната, в которой раньше была Танина детская, стала принимать очертания фантастические. Всюду сидели, лежали, стояли – самые разнообразные куклы, но непременно красивые, одетые в самые прихотливые наряды, которые сочиняла Танечка. Почти все свободное от садика время Мона Ли проводила на полу, где, по настоящему, пушистому и толстому ковру гуляли ее куклы. Слышанное на улице, в магазине, в детском саду, прочитанное или придуманное – все тут же разыгрывалось «в лицах».
Никто этому не мешал. Счастье, что девочка здорова, послушна и тихо себя ведет. Жаль, маловато бывает на улице – но там такие ужасные, невоспитанные дворовые девочки и мальчики! Инга Львовна, водившая девочку в сад, с ужасом ждала надвигающуюся школу и понимала, что упорное нежелание Моны Ли читать, писать и считать станет вскоре чудовищной проблемой.
Глава 6
То, что у трезвого человека появляется назойливая мысль – случается. Человек или отгоняет мысль от себя, или совершает поступок. Или мысль так и витает, неотступно, поворачивая человека на тот путь, которым он идти и не собирался. Человек пьющий, к своей мысли относится иначе. Мысль занимает его, разбухая до размеров невероятных, заполняя сознание, вызывая нетерпеливую дрожь, и тогда уж и совершается то, что в трезвом виде показалось бы постыдным и невозможным. Маша Куницкая, вновь обретшая радость пития, совершенно переменилась. Повадки ее стали увереннее, исчезла предательская трусость перед Пал Палычем – мужем и судьей, стало плевать на мнение какой-то там Инги Львовны, а уж эта Таня – и вовсе перестала браться в расчет. Стирать я еще на нее буду, – говорила себе Маша, наливая крошечную стопочку, найденную в чудовищном готическом буфете, – готовить еще на нее, тоже мне! Я – работаю! Я ребенка поднимаю! Да я… я ее папаше-зануде отдала свою молодость, и невинность … – тут даже Маша запиналась – насчет невинности-то. И, выпив стопочку, ставила она бутылку на заветное место – ровно под огромной чугунной ванной, справа, туда, где в стеклянной бутыли хранилась какая-то отрава для чистки туалета, ершики, вантуз, какое-то тряпье и обмылки. Рюмочку она ставила в аптечный шкафчик, висевший в ванной, там рюмка не вызывала подозрения, прикидываясь мензуркой – но от водки из-за этого всегда пахло сердечными каплями. Выпив, она тщательно чистила зубы, полоскала рот, внимательно разглядывала себя в зеркало – нет, вид трезвый, глаз ясный – и шла себе спокойно на кухню, где не было этой ужасной, давящей на нее мебели.
Мысль, которая сверлила Машку изнутри, была одна-единственная – заначка в почтовом вагоне. Маша силилась вспомнить, куда она спрятала деньги, и не могла. То ей казалось, что деньги зашиты под дерматиновую обивку полки, то вдруг она вспоминала, что успела их вынуть и перепрятать, а то вдруг казалось и вовсе странное – что деньги лежат в ящике кассы. Важно было одно – деньги в вагоне. Как разыскать вагон среди проходящих через город поездов, Маша не понимала. Хотя, зная прекрасно расположение всех тайных путей, тупиков, ясно видя перед собой хитросплетение линий, она догадывалась, КАК разыскать тот самый вагон, но вопрос был еще и в том – КАК туда проникнуть.
Мысль о поиске вагона и стала навязчивой идеей.
Каждый в доме был занят своим делом. Пал Палыча подсиживали, это было ясно. Скоро должны были быть перевыборы, и шансов остаться на должности было мало – подпирали снизу. Инга Львовна расхворалась внезапно, да еще подвернула ногу, и подскочило давление, да как назло, вылезли и старые, еще военные, болячки и она большей частью смиренно лежала на тахте в своем деревянном домике, не желая переезжать к Павлу. Танечка поступила на юрфак МГУ, отчасти с помощью отцовских связей, и уехала. Маша уволилась с работы под предлогом того, что ей нужно сидеть с дочерью, а дочь… Мона Ли практически не менялась – только шло в рост её худенькое тельце – чем бы её не кормили, она, казалось, брала от пищи ровно столько калорий, сколько нужно для того, чтобы тянуться вверх. Ничего не было в ее фигурке – ни от корейца-отца, ни от рязанской матери. Ничего. Иногда, когда Маша еще только заглушала первой рюмкой утреннее похмелье, она шла к дочке в комнату, и, сев, в углу на пол, внимательно рассматривала её. Мона Ли никогда не смущалась постороннего взгляда – ее чрезвычайная сосредоточенность в себе и в событиях, которые она создавала для себя и вокруг себя – исключали отвлечение на чужой интерес. Маша с изумлением разглядывала ее тонкие запястья, и понимала, что манжеты детского платья со смешной пуговкой совершенно неуместны на ней – так бывает, если одеть человека в костюм с чужого плеча. Под смуглой кожей были видны тонкие кровеносные сосуды, пульсирующие, странно витиеватые, создающие какой-то свой, древний, как письмена, рисунок. Иногда Мона Ли отвлекалась, или уставала, и сбрасывала со лба прядь жестом столь изысканным, что хотелось немедля запомнить этот жест – и повторить. Маша смотрела на свои полноватые в икрах ноги, на коротко стриженые ногти, даже прикладывала свою руку – к руке Моны Ли – сравнить, и не находила сходства. Тогда на Машу нападал какой-то страх, сравнимый со священным ужасом – неужели она родила Мону Ли? Точно ведь, она. А вдруг подменили в роддоме, думала в этот миг другая Маша, звеня в поисках рюмки пузырьками в аптечном шкафу, и, только выпив, говорила себе – ну, Захарка-то все-таки кореец был? Может, у них тоже короли есть? Или принцы корейские? И к мысли о поисках заначки в почтовом вагоне добавилась мысль о поисках Захарки. Слившись, эти мысли обвили бедную Машу, как жгутом, и потащили за собой – как на аркане.
Глава 7
Так и рухнуло все – в одночасье. Пал Палыч уж давно ощущал, что ночная супруга его дышит алкогольным выхлопом, но списывал все на сердечные капли – жаловалась Маша часто, а он, по сердечности своей, все к врачу ее направлял – ну как же, молодая, едва за тридцать перешла, а опухшая, бледненькая, и вся- то какая – то потерянная, а то, наоборот – веселая. То в уголочке сядет, и говорит, – Пашенька, сердце щемит, не могу прям. А он, делами замороченный, погладит ее по голове, сам капелек накапает, поднесет в рюмочке. Да в той же, из которой она полчаса назад водку пила. Он и с работы ей сам насоветовал уйти, денег хватало. Хватало. А потом – перестало хватать. Не переизбрали его. Все припомнили. И приговоры мягкие, тут уж и прокурор свое слово сказал, а потом еще и Машу добавили – мол, чуть не сговор был – он ее на условный срок, а сам женился, да еще на ком? Тогда с транспортными судами очень строго было – а он наперекор пошел.
– Ну, списали подчистую, – сказал он, придя домой, шляпу на рогульки вешалки сбросил, портфель в угол, и прошел, не снимая ботинок – в парадную, с эркером, залу, сел за огромный овальный стол на страшных ногах с грифонами, попросил водки. Маша тут же забегала: – Паша, откуда? – Мол, отродясь, кроме вина «Кокур» ничего дома не было, где взять?
Вздохнул, в кабинет пошел, Маша из-за плеча подглядывала – а у него! Ох! В секретаре потайной шкафчик – он ключик повернул, а там – Маша зажмурилась – чего хочешь! Коньяки-ликеры, наливки, водка – за всю жизнь не выпить.
– Тебе, – сказал, – не предлагаю, ты насчет этого сама знаешь, слаба. Тебе, вон – и коробку конфет вытащил, будто не знал, что Маша сладкого не любила. Сели они, Инга Львовна тут как раз с вечернего променада приковыляла, ну, ей для здоровья коньячку, понятно. А Мона Ли, приоткрыв дверь детской, вышла, нянча на руках куклу, прижалась к материной ноге, постояла, помолчала, спросила конфетку, фольгу развернула, соорудила для куклы ловкий бантик – и ушла.
– Мама, как жить, не знаю, всю жизнь суду отдал, сколько судей толковых выучил, а никто даже слова не сказал в защиту.
– Ах, Павлик, – Инга Львовна еще рюмочку пригубила, – будто бы не знаешь, как люди неблагодарны! Не переживай, проживем. Туго будет, так дом мой продадим, не из таких переделок выходили. Главное – здоровье. – Они опять выпили, прямо назло Маше. У нее аж глаза заслезились. Тут уж и вечер настал – окончательный, Пал Палыч мамашу под руку – проводить до дому, Маша еще им вдогонку весело:
– Вы оба выпивши, до дому дойдете? – И все. И больше Паша – Машу – не видел. Домой вернулся скоро, туда ползком, назад – бегом, хотел сказать Маше, что теперь придется немного скромнее жить, и в Ялту, вот – не выйдет. В дверь позвонил – тихо. Ключ в замок, а дверь сама открылась.
Глава 8
Все эти годы червячок-то ворочался, что скрывать? Думал Пал Палыч – а не потянет ли Машу – назад, на вольную жизнь, на шальные деньги, на приключения? Все надеялся, что не потянет, ведь он окружил ее ласковой заботой, да и опять же – дочка, куда же она Мону – за собой? Заныло в сердце. Где Мона Ли? Неужели… Пал Палыч пробежал через коридор, дверь открыл в детскую – и замер на пороге, выдохнув. Мона Ли сидела на детском стульчике, расписанном цветами да птицами, и рассказывала кукле сказку.
– Мона, – прошептал Пал Палыч, – деточка моя, ты уже кашку съела?