banner banner banner
Последняя тетрадь. Изменчивые тени
Последняя тетрадь. Изменчивые тени
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Последняя тетрадь. Изменчивые тени

скачать книгу бесплатно


Они оба делали вид, что их встречи ничего не значат. Она была из большой бедной семьи с множеством братьев и сестер, где никому до нее не было дела. Во всяком случае, она не спешила домой. Она была белошвейка, у него же как-никак было положение, он работал на лесной бирже, какое-то у него имелось дело, полдела, четвертушка, дохода не было, но прочность была.

Перед отъездом он повел ее в настоящий ресторан. Она раздобыла праздничное платье. Сам он был во второй раз в жизни в ресторане, для нее же это было невероятное событие, чудо. Она ахала, не стесняясь своего восторга, вертела хрустальные бокалы, глазела на официантов в черных костюмах.

Конечно, он пускал пыль в глаза этой девочке. Вильна была в те годы провинцией по сравнению с Киевом, а пыль пускал потому, что решение созревало. Сам он о своем решении не знал. Он лишь не хотел отрезветь, опомниться.

Произошло ли объяснение в самом ресторане или позже – неизвестно. Стороны расстались, растревоженные… Александр уехал, далее события стали убыстряться. Когда вернулся в семью, стало ясно, что надо разводиться. Будучи человеком дореволюционных понятий, наш герой, вернее, отец нашего героя относился к разводу серьезно, считал это событие не менее ответственным, чем женитьба. Более ответственным. Потому что новая женитьба ничего не требовала, кроме свободы и решимости. Развод же требовал обеспечить прежнюю семью средствами к существованию. Такие у него были понятия. Вообще развод был катастрофой, но катастрофу остановить он не мог. Нужны были деньги, много денег, которых у него не было. Для него, мелкого служащего, сумма неподъемная. Раздобыть – где, как? Не было хода назад и не было – вперед. Тут были и другие обстоятельства, неизвестные нам, все они вели в отчаяние. Вот об отчаянии мы знаем точно из того, что произошло дальше.

Его посылают в Петроград, в командировку. Там у него был приятель, огромный толстяк, выпивоха. Спустя годы Д. еще успел увидеть его и запомнить. Они выпили, и Саша рассказал ему о своей беде. Признался, что готов на себя руки наложить.

Вполне возможно, он уже имел какие-то обязательства перед Анной, мало ли – обещал ей, расстроил ее помолвку с кем-то. А может, все же что-то было между ними, и такое, что по его понятиям не позволило ему отступиться. В те времена невинность девушки почему-то высоко ценилась и, соответственно, много для нее значила. Нынешнему человеку даже трудно понять такое трепетное отношение к этому чисто условному препятствию.

Выслушав его признание, приятель предлагает единственное – отправиться в игорный клуб. У Александра имелись при себе казенные деньги для закупок лесосек, вот на эти деньги и сыграть, прежде чем руки на себя накладывать. Логично? Пропадать – так с музыкой! И повел его во Владимирский клуб. То было известное заведение, где действительно гремела музыка, был ресторан, все это состояло при зеленых ломберных столах, при рулетке – короче, при игорном промысле.

Февральская революция 1917 года уже произошла, а рулетка все так же крутилась. О крупнейших исторических событиях современники часто понятия не имеют, много позже они читают об этом в книгах, обнаруживают в кинофильмах – оказывается, рядом что-то происходило.

Старик Меженко, известный библиограф, уверял меня, что Октябрьской революции как таковой не было: «Уверяю вас, я как раз 25 октября 1917 года вечером на извозчике проезжал мимо Зимнего дворца, все было тихо. Посидел в гостях, возвращался через Дворцовую площадь, опять ничего не заметил».

Во Владимирском клубе играли по-крупному, Александр смотрел-смотрел, вообще-то в карты он играл, в преферанс по копейке, но имел большую азартность. Жалованье, конечно, не позволяло развернуться, здесь же ставки делали неслыханные. Он взял купил фишек на все казенные деньги, какие ему были выданы, так что переступил. Честь, наработанную репутацию, доверие – всё переступил.

Как вы понимаете, поставил на кон свою судьбу, и тут же рядом с его судьбой встала на кон и еще крохотная судьба нашего будущего героя. Обе они принялись уговаривать Фортуну. Повязка на глазах мешала ей увидеть Александра, может, оно и к лучшему – вид у него был не гусарский. Хотя состояние его передалось, и ему «пошло». Выигрыш за выигрышем, пока он не достиг нужной ему суммы для развода. На этом он остановился, сгреб все денежки и сбежал.

В его натуре таился игрок. Рулетку же видел впервые. Рулетка, она игра обнаженная, она наглядная игра, она – чистый азарт.

Как он удержался от продолжения, как обрубил свой азарт… Для игрока это наиболее трудное. Ему помогла любовь.

Много позже в помещении клуба открылся театр. Сохранился грот, отделанный диким камнем, и залы. В каком из них шла та игра, Д. не знал, он бродил по фойе, пытаясь представить, как все происходило. Буфет, стойка, стеклянная стена, столики, женщины. Выпил ли отец, выигравши, помолился ли, отблагодарив Бога за удачу…

Бывая в этом театре, Д. испытывал странное чувство, давнее волнение отца как бы передавалось ему: память стен? память места?

Итак, отец выиграл развод, а значит, освобождение, значит, молодую жену и новую жизнь. Решил он ее начать на новом месте. Все заново. Выигрыш отдан прежней семье, отец остался на нуле. Но в сорок четыре года он чувствовал себя полным сил, а главное – счастья. Он был свободен и любил. Для этого человека счастьем было любить. Для некоторых важно быть любимыми, ему же нужно было иметь, кого любить.

Быстрый крупный выигрыш этого новичка в рулетку говорит о том, что браки действительно заключаются на небесах. Думаю, что занимаются там этим делом не от скуки и не из любопытства, а потому, что, если призадуматься, это и есть важнейшее в жизни человека и человечества. Удачные браки создают устойчивость общества, генетический отбор, атмосферу любви и прочие радости. Вы спросите, а как же неудачные браки? Думаю, они тоже нужны. На примере Александра видно, что первый брак его устарел, испортился и, чтобы появился наш герой, нужен был совершенно новый брак. В этом Д. был твердо убежден, поэтому так и способствовал этому еще до своего появления. То, что он появился еще до родов, он был в этом уверен, ибо не представлял себе мира без своего хотя бы незримого присутствия.

Заявил Д. о себе, как я уже говорил, на новогоднем балу. Посреди праздника начались схватки, наш герой, заслышав музыку, звон рюмок, постучался в этот мир. Действия его свидетельствуют не о себялюбии, а скорее о любопытстве. В дальнейшем дата его рождения вызывала споры, проскочил ли он до боя часов или после; обстоятельство немаловажное при призыве в армию и прочих его делах, оно позволяло ему становиться то старше, то моложе. Рождение в новогоднюю ночь сказалось на его характере с постоянным желанием начать жизнь по-новому, без вредных привычек.

Несмотря на срыв мероприятия, мать была рада его появлению. Отец тоже был счастлив безмерно. Ребенок был зачат в разгар их любви, в самый ее романтический период. Александр пребывал в состоянии сказочного принца, который извлек Золушку из бедственного захолустья, выиграл, можно сказать, в рулетку, привез в столицу. Разница лет в ту счастливую пору придавала прелесть их отношениям. Анна не могла опомниться от чудесной перемены своей жизни, от того, что смогла вскружить голову такому серьезному мужчине, из-за нее он бросил семью…

Появлению Д. все обрадовались. Хотя для той эпохи он был ни к чему, поскольку эпоха была не для новорожденных. Младенцы не могли благоденствовать в двадцатые годы XX века, особенно в Петрограде. Там наступила голодуха. Шла Гражданская война. Колыбель революции для младенцев не годилась, поэтому семья переместилась в деревню, поближе к лесу, лесозаготовкам.

Постоянно борются забвение и память, не поймешь, что именно мы забываем, почему этого человека, хорошего, умного, мы забываем, а никчемного помним. Что-то памяти удается отстоять, что-то удается изъять. Остатки те, что сохраняются, это и есть – личность, она состоит из воспоминаний, и прежде всего детских.

Воспоминания, если угодно, нуждаются в уходе… Их полезно перетряхивать, освежать, осмысливать, особенно ранние. Неслучайно Лев Толстой начал свою работу с рассказа о детстве. В двадцать восемь лет он занялся воспоминаниями, тем, чем обычно кончают. Максим Горький стал писать «Детство» в сорок пять лет. А Михаил Зощенко писал «Перед восходом солнца» в сорок девять лет и долго мучался, пытаясь восстановить самую раннюю память свою, прапамять. И в этом деле добился редких результатов, это был удачный опыт такого рода по реставрации памяти. Однако думается, что работы его были бы тем легче, чем раньше он занялся бы ими.

Любимец Мнемозины Владимир Набоков лучшим способом доказал, что детство – родина писателя. «Другие берега» выстроены из сокровищ детской памяти, это торжество детской памяти. Каким-то чудом он сохранил свежесть ее красок, запахов, ощущений.

«Перед моими глазами, как и перед материнскими, ширился огромный, в синем сборчатом ватнике, кучерский зад, с путевыми часами в кожаной оправе на кушаке; они показывали двадцать минут третьего». Окончание фразы должно подтвердить фотографическое устройство набоковской памяти.

Однажды, будучи в США, в Канзасском университете я разговорился с бывшем приятелем В. Набокова. Он рассказал любопытные подробности, как Набоков ухаживал за своей памятью, можно сказать, лелеял ее. К примеру, в годы своей жизни в США, а затем в Швейцарии он не обзаводился собственной мебелью, книгами. Жизнь в гостиницах, пансионатах позволяла это. Он всячески избегал приобретать вещи – они, как он считал, отнимают память. Он старался сохранять мир своего детства во всех микроподробностях нетронутым.

Что касается моего героя, он растранжирил свою память, у него осталось лишь несколько бессвязных картинок, клочки. То, что происходило между ними, – неизвестно.

Спустя три года после рождения мы застаем нашего героя в деревне Кошкино. Отец его занимался там лесозаготовками для Петрограда, который в те времена отапливался исключительно дровами. Леса окрестных губерний сводились на дровишки. Эшелоны шли к столице. И зимой, и летом. Ибо летом тоже топили плиты, на них готовили пищу.

Кто бы мог подумать, что придется объяснять такие вещи, как дрова, вязанка дров, поленница, дровяные склады, дровяные биржи, баржи, которые везли эти дрова в город. Дрова, дрова… Детство моего героя проходило, можно сказать, среди дров. Точнее, на границе между лесом и дровами, в том промежутке, где лес превращался в бревна, доски, баланс, пропс, рейки, клёпки, дрова, опилки, живицу, деготь, дранку…

Дрова провожали его еще много лет, последнее из всего набора отцовской жизни.

От Кошкина сохранилась в памяти всего одна картина: к окну на лодке подплывает отец. Диковинная, как сон. Долгое время она так и висела, отдельная, непонятная, ничего кругом, только окно, у окна Д. с кем-то, и на лодке подгребает отец. Во взрослости, уже старея, Д. вдруг попробовал выяснить, что же это могло значить, каков смысл этого видения? Оказалось, что так действительно было, в деревне Кошкино произошло наводнение, и отец приплыл на лодке, взял их из избы и увез. Его, трехлетнего. Пожалуй, это было самое раннее воспоминание. Ничего из детства до этого он не помнил. Может, что и было, но, как и большинство людей, он запустил свои воспоминания, они заросли, заглохли. В силу необычности осталась лодка у окна – ошеломление памяти.

За первой картинкой следовали с неизвестными промежутками:

…Лошадь обмерзлая, мохнато-седая от инея, пока ее запрягали, он общипывает намерзшие на нее сосульки…

…Собака воет, кидается на дверь, мать выпускает ее, она мчится в ночь, потом прибегает назад, тащит мать, та идет за ней и находит отца на дороге. Он бредет, опираясь на ружье. Оказалось, когда он возвращался, за санями погнались волки, лошадь понесла, сани перевернулись, отец подвернул ногу…

…Горы опилок вокруг пилорамы. Лучшее место для игр. Вместо песка песочницы – пахучие опилки. Внутри, когда зароешься поглубже, они теплые, еще глубже – горячие. Опилки лежат слоями: желтые, белые, красноватые, кремовые, коричневые, смотря что пилили…

…Рейки, которыми сражались, рейки-пики, рейки-шпаги.

…Лыжи, сделанные отцом, с веревочками, с палками, а на палке – деревянные кружочки, а лыжи – широкие, натертые свечкой.

Картинки следуют все чаще, пока не сливаются уже в связанные воспоминания. Примерно отсюда можно было начинать рассказ о детстве. И далее переходить к истории формирования моего героя, которая, пока она не написана, кажется интересной для всего человечества, на все времена. Таково преимущество ненаписанных вещей, они всегда хороши.

Однако, разглядывая разные сценки, я, несмотря на нетерпение героя, вижу не столько его, сколько его родителей.

Уехав из Петрограда, они перемещались из одного лесничества в другое. Гражданская война полыхала поблизости, заглядывала светом пожарищ. Налетали банды: то белые, то красные, то зеленые; наверняка происходило что-то значительное, можно сказать, историческое, о чем герой мой не знает, потому что не расспрашивал, он упивался своей ребячьей жизнью, считая ее несравнимо интереснее, чем все то, что происходило с родителями, да и со всей страной.

Если бы он читал Фрейда, то знал, что становление личности происходит с четырех до восьми лет. И родители его не читали Фрейда, да и что это могло бы изменить. Им помогала любовь, а остальное решали картошка, керосин, валенки.

Первые годы были для молодой жены интересны. Укрытая в деревенской глуши от питерского голода, от грабежей, очередей и прочих невзгод, она с живым чувством отдалась деревенской жизни незнакомой страны, незнакомого быта и быстро приспособилась. Помогали и красота, и певучий голос ее, и мужняя практичность. Он занимался делом, которое всегда ценилось в деревне, – изготавливал главный строительный материал. Кирпич, конечно, тоже нужен был на печи, но лес – больше – во всех видах.

Нюра училась выпекать хлеб, делать кокорки – вкуснейшие ржаные лепешки с творогом, морковью, – собирала ягоды, варила варенье, солила грибы, огурцы, огородничала.

Был в памяти Д. один недеревенский праздник. Если аккуратно сложить все кусочки, продолжить смутные линии, по местам распределить краски того солнечного дня, то появится большой дом с колоннами, огромная веранда, застекленная цветными стеклышками. Длинный праздничный стол, накрытый белой крахмальной скатертью. Праздник происходил в помещичьем доме. Следовательно, поблизости оставалась неразгромленная, несожженная усадьба. Принимал отца и мать не управляющий, а сам помещик, это тоже известно по тому, что об этом долго говорили в семье. О том, как он почему-то уцелел, почему-то живет в этом доме, почему-то его не трогают. Приглашен же отец был для игры в преферанс. В результате Гражданской войны наступил дефицит партнеров.

Впервые Д. видел роскошь, да еще в действии. Большую керосиновую люстру. Салфетки. Мать пела под гитару русские и польские романсы. Мужчины играли в карты. Даже если это происходило в двадцатые годы, все равно это было чудо, потому что согласно «Краткому курсу истории партии» главная задача работы в деревне была «всемерное кооперирование крестьянских масс». Следовательно, шла кооперация, изгоняли дворян, а в детской памяти ничего подобного найти не удается. Вместо этого блестит огромный самовар на столе, стоит фарфоровая сахарница со щипцами, и цветные стекла веранды дробят долгое летнее солнце так, что повсюду горят на лицах, на белом пиджаке отца цветные пятна.

Хозяин был громадный, с громадным смехом и громадным голосом. Д. назвал его дядя Пу. Появился он вновь спустя несколько лет, в Питере, когда отец уже был выслан, такой же громкий, барственно-веселый.

Отца Д. считал всемогущим, он командовал пилорамой, огромным и страшным сооружением. Машина справлялась с любым толстенным бревном. Пронзительно визжа, пилы прорезали всю его длину, чуть меняя голос на сучках. Каким-то образом сила эта переносилась на отца. Он один знал, что идет на доски, из чего делать, какой товарняк. В лесу он ходил, как среди своих, среди деревьев, делянок, в сплетении тропок, просек, лежневых дорог. Он был неутомим в ходьбе, мог шагать с утра до вечера мелкой своей неторопкой походкой.

Первые годы, беря сына с собой, он через час-другой оставлял его у ближних смолокуров, лесорубов.

Особенно утомительно было хождение по железнодорожным путям. Дорог лесных не хватало, и в дальние лесосеки ходили, делая крюк, по шпалам железной дороги. Смоленые шпалы лежали неровно, сбивая шаг. Отца почему-то это не беспокоило, он шел себе и шел. Беда матери была в том, что она не видела мужа ни в лесу, ни в дороге, ни в работе. Там он был хорош, там его чтили, там им можно было любоваться.

Деревенская здоровая жизнь шла матери на пользу. Она расцветала с каждым годом. Чувствовала это, понимала свою наружность. А наружность ее все же была нездешняя: черты лица тонкие, волосы пышные, талия тоже не деревенская, крутая, да и вся ее походка; ее руки, хоть и загрубелые, но для другой, деликатной работы, пальцы длинные, гибкие. Более же всего выделяло ее умение красиво одеться что бы ни надела, обязательно не так, как все носят: то косыночкой украсит, то кружевом, и самая затрапезка на ней нарядна. Вкус сказывался. И никак ей было не смешаться, не раствориться в деревенской жизни. Отец рядом с ней – мужичок. Хотя он ростом не уступал, но как она встанет на каблучки, так кажется выше. Может, от его коренастости: плечи широкие, ноги чуть кривоватые, шея крепкая, носа было много, и загар постоянный от зимних ветров и морозов, от костров. Тело белое, а руки, шея, лицо – медные.

Имей они хозяйство, свою избу, свой огород, свою живность, даже без поля, все равно это втянуло бы ее в настоящую деревенскую жизнь. А так у служащего человека положение непрочное: сегодня здесь, завтра перекинут в другой леспромхоз, все время шла реорганизация, сокращение, сокращение происходило со времен революции постоянно. Главные приметы советской власти – очереди, лозунги и сокращение штатов.

Изба была казенной, огород тоже. И лошадь казенная. Своего немного: несколько книг, справочников по лесному хозяйству, сапоги, одежонка. Машинка швейная ручная для матери была куплена, и на ней шились первые костюмчики сыну. Машинка была богатством.

Жили весело. От того, что нить жизни легко рвалась в те годы, от этого спешили радоваться, гуляли крепко, бояться как следует еще не научились, поэтому гостей много было и сами в гости ходили.

На престольные праздники ездили из деревни в деревню, отца всюду зазывали, привечали. Вели от одного к другому. Всюду самогон, пироги, песни.

Отец на праздниках был при галстуке и пиджаке.

Д. помнит рубашки отца: серые, немаркие, с пристежными воротничками, и одну белую, выходную. Помнит золоченые запонки отцовские, бритву его, помазок, запах отцовского мыла. Прочно отпечатаны в памяти дощатые половицы, устланные полосатыми груботкаными половиками.

Особенно хорош был субботний вечер, когда они с отцом возвращались из бани. Баня была в огороде, внизу у речки. Топили не «по-черному». Парились там крепко. Д. спасался внизу, подняться на полок не мог. Мужики наверху настегивали друг дружку, потом выбегали на улицу, раскаленные, пар от них шел, – и в речку. Страшно было видеть, когда зимой они бухались в снежный сугроб. После бани, с узелками, распаренные, причесанные, умиротворенные, поднимались к дому – и за стол. В доме было все прибрано, полы свежевымыты, выскоблены, можно на таком субботнем полу лежать, играть, никто не скажет: «Встань, чего на грязном разлегся».

Отец любил тогда выпить, закусить. Что тянуло к нему людей? Может, добродушие. Скорее же всего уютность. Рядом с ним можно было расслабиться. Выпив, отец тоже расслаблялся, смеялся, шутил, а сильно захмелев, уходил спать. При мирном своем характере он был спорщик. Причем азартный.

Однажды, на Масленицу, он заспорил с кузнецом, кто больше съест блинов. Оба они чуть не погибли, не желая уступить.

Нормальное состояние детства – счастье. Огорчения, слезы и наказания – все быстро смывается счастьем. Ты беззащитен, поэтому тебя все любят, мир еще полон родных, полон открытий, удивлений и приключений.

Азарт спорщика Д., видимо, унаследовал.

На реке, где протекала летняя жизнь, зашел спор, кто дальше пронырнет. А чтобы точно замерить, решили нырять с гонок, то есть с плотов, и пробираться под ними, пока хватит воздуху. Так и сделали. Д., нырнув под бревна, решил не перебирать их руками, а поплыть, для этого загрести вниз. Поплыл, но, видно, там, внизу, поплыл не по прямой, потому что, когда почувствовал, что воздух кончается, стал выныривать, стукнулся головой о бревна, потерял ориентацию. Плывет, перебирает руками скользкие бревна, и никак они не кончаются. Темно, просвета нет, заметался он под бревнами, не выплыть ему, стучит в бревна, так ведь не достучишься, не раздвинуть их. Гонки стояли вдоль берега, перевязанные плот за плотом, длинные-предлинные. Гонщики себе шалаш на нем сладили, сидели там и услыхали по ребячьим голосам что-то неладное. Вытащили Д., еле откачали, отлежался он на берегу, растерли его самогоном, но, главное, никто не сказал родителям, ни ребятня, ни взрослые не выдали.

На спор многое делалось. Прыгали с сараев, ходили ночью в горелый дом. Самое же страшное было лечь под поезд между рельсов.

На железнодорожную ветку, где грузили платформы пиленым лесом, укладывали шпалы, доски, приходили паровозики, надрываясь, тащили платформы на разъезд, чтобы прицеплять к составу. Под этот паровозик с платформой и ложились. Как сцепщик уйдет, так нырк между колес и лежи. Под платформой не страшно, страх весь – от паровоза, когда он над тобой идет, обдавая тебя жаром, дымом, запахом масла, грохотом огромных своих колес. Малышня этим довольствовалась те, кто постарше, лет восемь, те ложились на главный путь под большой состав. Отказаться было нельзя. Взрослые не представляют себе жестокость детских порядков и принуждений. Армейская принуда слабее детской. В армии тебя накажут, у детей тебя отлучат, что ужасней. Отлучат, запрезирают.

Надо было перед самым идущим поездом выскочить на дорогу и лечь руки по швам, машинист уже не мог затормозить, и весь состав проносился над тобой. Ложились под товарные поезда. Под пассажирские не принято было. Машинисты ругались. Пытались проучить, высыпали горячую золу, если успевали. Заводилой был Петька Хромой. Ему ступню перерезало при такой выходке, он ловко прыгал на одной ноге или хромал с костылем.

Был он сыном хозяина чайной. На чайной висела вывеска, где был нарисован самовар с бубликами. Петька верховодил по праву. Он сочинял игры, сочинял всевозможные истории. Проводил соревнования по прыжкам, по бегу, по бросанию камней в цель, целые олимпийские программы. Притом был диктатор. Награждал чемпионов баранками. Отец у него был красавец, могучий мужик, он клал жердину на плечи, как коромысло, вся ребятня повисала с обеих сторон на эту жердь, и он нес их по улице.

Их раскулачили первыми. Погрузили на телегу всю семью и увезли в район, а потом, говорят, выслали. Чайную сделали казенной, там сразу вместо чая стали подавать водку. Граммофон куда-то исчез, баранки тоже, а потом чайная сгорела.

Тот момент, когда их погрузили с узлами в телегу и все заплакали – мать Петькина кричала, билась, муж держал ее за руки, – запомнился крепко. Петька обошел друзей, каждому из мальчишек по-взрослому пожал руку, пожал и Д., сплюнул сквозь зубы.

Лицо остренькое, бледное, торчащие тускло-войлочные волосы, сам он худенький, вдруг вытянувшийся – это осталось в памяти Д. навсегда. На расспросы никто ничего Д. не объяснял. «Вырастешь – поймешь», – сказал отец. Это у Д. было первое столкновение с ликвидацией кулачества. Нормальное детство аполитично. Бедность и богатство в те годы никак не сказывались в ребячьей жизни.

На следующий год семья переехала в другой леспромхоз. Там были тоже лесозавод, лесная биржа, но не такая глушь. Жили на полустанке Кневицы, кажется, километрах в сорока от Старой Руссы. Возможно, на переезде настояла мать. Она все больше тяготилась сельским захолустьем. Ее тянуло в город. Каждый вечер, в восемь часов, загодя, она отправлялась на перрон к питерскому поезду. Приходил туда весь «высший свет» поселка: учитель, фельдшер, бухгалтер лесозавода, почтарь, являлись с женами, приодетые, особенно по воскресеньям, гуляли по высокой дощатой платформе, постукивая каблучками. Гармонист играл. Молодые пели. Выходил начальник разъезда в фуражке, милиционер в белой гимнастерке. Курили, общались, новости местные обсуждали. Нечто вроде клуба. Как позже на курорте старорусском, где ходили по галерее, попивая целебную водичку, здесь вместо водички лущили семечки подсолнечные, тыквенные. Иногда угощали друг друга монпансье из желтых круглых баночек.

Приближался поезд. Стоял он минуту. Редко кто приезжал или уезжал. Скидывали мешок с почтой, посылками. Пассажиры глядели на местных, те – на них. За зеркальными окнами вагонов стояли бутылки вина, кто-то лежа, с верхней полки лениво обегал глазами эту туземную публику, были вагоны мягкие, там висели бархатные занавески, люди смотрели оттуда безулыбчиво, строго. Короткий гудок, и поезд трогался. Глядели ему вслед, пока красные глазки последнего вагона не исчезали вдали. Расходились притихшие.

Почему-то думается, что эти поезда волновали мать. Звали ее куда-то. У Блока точно схвачена эта тоска полустанков:

Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.

Три ярких глаза набегающих —
Нежней румянец, круче локон:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон…

Мотив проходящего мимо поезда повторялся у многих русских писателей. Можно вспомнить Катюшу Маслову, как, стоя на той же платформе маленькой станции, видит в окне освещенного купе Нехлюдова в бархатном кресле.

Когда Д. впервые прочел Блока «Под насыпью…», ему сразу привиделись их разъезд и мать. Не разобрать было, что она говорила. Лицо ее белело смутно. Унесенное временем, оно глухо напоминало о том, что было еще что-то важное…

Вспоминая, что-то и присочинишь, иногда удается извлечь из-под слоев позднейших красок подлинник, он оказывается куда невзрачнее…

Переезд в Старую Руссу не принес отцу никаких льгот. Вообще стоит заметить, что вся трудовая деятельность отца ознаменована не повышениями по службе, а перемещениями. Повышений не было. Ступенек не было. Была смена лесов: леса нарвские, кингисеппские, псковские, новгородские, затем сибирские.

Из Старой Руссы отцу приходилось мотаться в леспромхозы поездами, а затем на попутках. Д. уже не мог сопровождать его по лесным делам. Старая Русса из русских уездных городов – звезда первой величины. Город старинный, старше Новгорода, и курорт там замечательный, да и просто красивый, культурный город. Там поселился Ф.М. Достоевский в последние годы своей жизни. Нравилось ему здесь. Город и впрямь был хорош. Прежде всего – курортный парк, рядом с которым получил отец квартиру. Парк был огорожен, поскольку посещение было платное. Но всякая ограда имеет дырки. Д. со своей компанией постоянно болтался в парке. Больше всего их привлекала купальня. Тоже закрытая, исключительно для курортников. Купальня была выгорожена на озере. Вода в озере соленая-пресоленая, считалась она целебной, минеральная. Такой концентрации соли Д. нигде в России больше не встречал. Лежать, покоиться, не шевелясь, без всякой возможности утонуть было забавно. Нырнуть и то трудно, так выталкивает зеленоватый теплый рассольник. Совсем как на Мертвом море.

Плавать его научил отец. Бросил с крутого берега в реку, и вся недолга. Напугал, Д., крича, барахтался в ужасе, захлебываясь, но вдруг ощутил, что держится на воде. Ужаса было не так много, больше крика. Отец в трусах, смеясь, стоял на берегу, а отец плавал хорошо и саженками, и лягушкой. Несколько раз он учил сына, показывал, поддерживал рукой – бесполезно. Бросил, и все само получилось. С той минуты началась водяная жизнь Д., которая пошла рядом с земной, пешеходной, сидячей жизнью. Реки, речонки, озёра, моря, заливы, океаны, зимой – бассейны, и всегда это была радость.

Пожалуй, ничто не доставило ему в сумме столько счастья, как водная стихия. И в минуты этого блаженного слияния тела с телом озер и рек всегда охватывала благодарность отцу. Учите детей плавать, своих детей, чужих детей. Это самое прочное, надежное помещение вашего, если позволено выразиться, благодеяния. Всегда помнят того, кто научил плавать, ездить на велосипеде, играть в шахматы, так же как помнят первых учителей.

Полноту жизни Д. ощущал почему-то на воде. Точнее, в воде. Особое чувство вызывало море, его волны вступали сразу в отношения с пловцом, с ними надо ладить, считаться с их настроением. До какой-то поры с ними можно было затевать игры. Он бежал на них, подныривал, бегал от них. В ту пору не было серфинга, но и без него можно было качаться в набегающей волне, скатываться с нее…

Вода – это еще и пляжная жизнь. В юности и позже прогулки между лежащими женщинами; они рассматривают тебя, а ты – их. Знакомства, интересные тем, что ты знакомишься с натуральной женщиной, а потом у выхода с пляжа появляется совсем иная – одетая, накрашенная. Преображенная платьем, которое уже говорило о вкусе, о деньгах, укрыв жизнь тела, создание природы.

Вода детства – всегда до озноба, до дрожи и синевы, потому что вылезти так же неохота, как неохота идти спать.

Еще отец научил его играть в шахматы, научил затачивать ножи, бритву, научил бесшумно ходить по лесу, запоминать дорогу, познакомил с лесной жизнью, следами на земле, породами деревьев, кустов, попозже хотел научить играть в преферанс, еще каким-то картам, но у Д. к картам интереса не было, существовало даже инстинктивное отторжение. Откуда оно взялось? Законы наследственности не всегда так арифметически просты, изящны, как это когда-то открылось Георгу Менделю, наблюдателю гороховой жизни. Почему иногда из поколения в поколение наследуется любовь к гречневой каше так же, как форма носа и глаз, а иногда вылезает такой носище, черт его знает, где он хранился, в каком колене предков.

Однажды отец взял Д. с собой в поездку на железнодорожной дрезине. Ехали на ней вручную, то есть «качали» рычаг, и платформочка эта катилась по рельсам. Быстро, куда быстрее, чем пешком. Хорошо на дрезине, ветер в лицо пахучий, земляничный, потому что на откосах насыпи самое раздолье земляничное. На дрезине доехали до следующей станции, чтобы не ждать поезда четыре часа, загнали ее на ветку и по ветке еще отмахали километров пять. Там пересели на телегу, на телеге трюхали долго, но тоже весело, особенно через деревню ехать; Д. дают править, и еще у него есть обязанность открывать и закрывать ворота на деревенской околице. Ворота жердяные, они лубяным кольцом закрываются или щеколдой. По ребячьей нетерпелке важно открыть, вскочить на телегу, а закрыть не обязательно – никого нет кругом – но отец строго соблюдал уважительное правило и при выезде. Добрались они до деревни, где когда-то жили, Д. узнал высокий зеленый дом, Петькину чайную, теперь там была кооперативная столовка, торговали больше водкой стаканами и пивом, закусывали моченым горохом, селедкой с хлебом. Кругом чайной стало грязно, забор сломали, палисадник зарос крапивой.

Так у Д. появилось первое сожаление о прошлом, назад он ехал грустный, даже когда давали ему качать дрезину, это не радовало. Неосознанно ощутил он порчу времени.

На пне свежеспиленной сосны, отец называл ее кондовой, среди годовых колец химическим карандашом отец пометил год своего рождения, год рождения матери и, наконец, наружное кольцо появления на свет Д. «Видишь, твое самое большое», – сказал отец. Что это означало, не пояснил, он иногда бросал фразы, словно неоконченные. Д. понравилась наглядность этой картины: кольцо за кольцом на желто-красной древесине, с блестящими каплями смолы, кружок отца – тогда сосна была еще тоненькой, никак это не вязалось с возрастом отца, с его кряжистой фигурой, с его сединой, и то, что в материнский год сосна была уже крепкой, бревенчатой, все полагалось бы наоборот. Однажды, спустя годы, он поймал себя на том, что, надевая свитер, растягивает ворот так, как это делал отец, тем же жестом, и подумал, что в нем живет много отцовского, вдруг вспомнил тот пень и слова отца. Большое свое кольцо, а внутри него отцовское и второе, мамино. Они оба спрятаны в нем, они оба составляют его нынешнего, их не вынуть, не отделить.

Он так стремился скорее расти, стать взрослым, чтобы всё мочь, быть полноправным, и тут оказалось, что впереди, во Времени, расположено не только хорошее, но и плохое, увидел это наглядно на облупившемся, враз постаревшем Петькином доме, с которого сняли затейливую вывеску, где были нарисованы самовар, калач и баранки.

Когда-то он вспомнит и об этом, когда к нему прибежит его семилетняя дочь, плача, что не хочет расти. Страх будет в ее слезах, страх и надежда, что он, который все может, всемогущий ее отец, может оставить ее в детстве, остановить время. Она не хотела взрослеть. Что-то ее там пугало. Несколько раз еще она обращалась к отцу с той же просьбой, пока не убедилась в его бессилии. И печально приняла свою участь. Он часто думал об этом, если – стареть, это страх естественный, сознательный, фаустовский, а то ведь расти не хочет, взрослеть, вот уже куда добралось, в самое раннее детство.

По вечерам в старорусском парке играл духовой оркестр. Оркестранты сидели в раковине, слушатели – на длинных белых скамейках. Играли марши, вальсы и что-то посерьезнее. Однажды он увидел, как с матерью разговаривает дирижер; длинные волосы его спускались на белый отложной воротничок, когда он дирижировал, он встряхивал головой, мотался во все стороны. Д. замечал, что оркестр на него не смотрит, играет, казалось бы, сам по себе, зачем он тут машет перед публикой, наверняка чтобы произвести впечатление. Дирижер брал мать за руку, прижимал к своей груди, уговаривал выступить, спеть. Несколько раз он приходил к ним домой, когда отец уезжал, давал Д. две тянучки в кульке. Всякий раз – две коричневые тянучки в большом бумажном кульке и бесцеремонно выталкивал его на улицу. Со своей компанией в один из музыкальных вечеров Д. спрятался у эстрады за кусты, и посередине игры из рогаток они стали обстреливать этого дирижера горохом.

Потом была другая диверсия. Раздобыли лимон и принялись есть его, кривясь от кислости. Кто-то им посоветовал или откуда-то они узнали, но действительно, некоторые музыканты вынули изо рта мундштуки своих труб, такая слюна у них пошла, глядя на мальчишечьи гримасы.

Несколько раз мать гуляла с дирижером под руку по большому курортному кругу мимо Муравьевского фонтана, и Д. видел, как ей нравится блистать в его обществе, поскольку дирижер был героем сезона у местных дам. Однажды ее уговорили, и она спела под гитару, но не с эстрады, а на террасе санатория. Пела она те же романсы, что напевала дома, но в полный голос. Для Д. это было в новинку. Матери аплодировали, вызывали на бис, и от этого ему казалось, что мать поет лучше, чем всегда. Белые колонны террасы, оранжевая гитара, мать в черном, шелковом, туго обтягивающем платье с глубоким вырезом и голубой ленточкой на шее.

Отец, узнав про дирижера, запретил ей выступать. Мать – ни в какую. Скандал был тихий, Д. уже лежал в кровати, они думали, что он спит. Слушал и отца, и мать, и не знал, чью сторону принять. Дирижер ему не нравился, не понравилось, как он держал мать за руку, но Д. вспоминал, как матери хлопали, концерт ей устроил этот дирижер, как она была счастлива в тот вечер, и понимал ее слезы. Слышно было, как отец упрекал ее за то, что она стесняется с ним ходить вечером в парк, и Д. переходил на сторону отца. Мать плакала, и Д. тоже плакал в подушку.

Спали в одной комнате. Ночью его разбудил их отчаянный шепот, они продолжали ссориться. И тут Д. услыхал, как мать выговаривала отцу за какую-то женщину в деревне. Что там у отца с этой женщиной, Д. не понял, поэтому и запомнил, запоминалось все, что непонятно. Просил прощения, что ли, и, как тогда определил Д. на своем языке, – подлизывался. Мать держалась непримиримо. Что-то творилось в темноте странное, впервые отец вел себя униженно. Было жалко его. Все, что происходило той летней ночью, спрятано было в памяти на многие годы, вдруг после войны однажды он позволил себе приоткрыть то, давнее. Оно сохранилось нетронутым вплоть до запаха сенника, стрекота сверчка… Не было в живых уже ни отца, ни матери, сохранился их горячий шепот, все стало понятно и нестерпимо жаль обоих.

Отца перевели в Ленинград. Много позже мать как-то упомянула переулок рядом с французской церковью, где они поселились. Д. пошел туда, уверенный, что сам найдет их жилье. Долго он вглядывался в эти каменные многоэтажные дома. Ничего не возникало, начисто. Зато вспомнилось другое, одно из самых первых городских событий.

Была Женька, их домработница. Саму Женьку Д. не помнит, помнит лишь то, как она водила его в ближний сквер гулять, и там он пел какую-то нехитрую песенку тех времен, может, «Кирпичики», а может, «Маруся отравилась», при этом танцевал. Очевидно, Женька выучила его этому. Она ходила с ним по скверу, подводила к скоплению мамаш и детей, и Д. начинал там свое представление. Женька же обходила зрителей и собирала денежку в его шапочку. Д. свою роль выполнял с удовольствием. Женька тоже была довольна приработком. Номер пользовался успехом. Малыш, одетый вполне прилично, кажется, в матросский костюмчик – работал тонкий психологический расчет: мать, то есть Женька, она, значит, заботилась о дитяти, сама – в драном платье, а ребеночек ухожен, подстрижен, умыт, и вот он своим ангельским голоском поет:

Пускай могила меня накажет