скачать книгу бесплатно
Родившийся в эту ночь
Максим Городничев
XVI век, пик разгула опричнины Ивана Грозного. Герой книги Раскольников оказывается заперт в нужнике на кромке самой кровавой на Руси площади. Он ищет угасающую человечность в мире, где торжествует безумие. Раскольников стучится в дверь сортира, как в темницу своего разума, и ответ приходит. Снизу. Вмятинами зрачков на него смотрит мохнатое и непостижимое. Нечто восстает из опоясанной настилом выгребной ямы, наполненной крестьянской болью и жаждой убийства. Книга содержит нецензурную брань.
Родившийся в эту ночь
Максим Городничев
Иллюстратор Ирина Петровская
© Максим Городничев, 2022
© Ирина Петровская, иллюстрации, 2022
ISBN 978-5-0056-0913-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Это история одного подвала, облюбованного опричниками. Я долго думал, стоит ли предавать ее гласности, и наконец решился.
Итак, первое, что запомнил о себе народ, есть начало его истории. Не знала Русь ни опричнины, ни крепостничества. Это помнится отчетливо. Не было хомута ни феодального, ни помещичьего. Однако пришло время собирать камни. Столица, кочевавшая по городам с котомкой за плечами, нашла новую гавань – Москву. Дух этого недавно малого поселения определил судьбу огромной страны.
Москва впервые упоминается в летописях XII века, а два столетия спустя становится важнейшим городом на Руси. Уже тогда царство, собранное Иваном III, не терпит иной власти, кроме самодержавной. В столь тепличных условиях подрастает Иван IV Грозный.
При жизни «грозным» Иоанн Васильевич не был, и награжден сим эпитетом посмертно. Безжалостный с детства, царь легко истязал сначала животных, а вскоре подданных.
Начиная со времен Опричнины, казней на Руси стало в десятки раз больше. Сначала людей умерщвляли без творческого подхода – вешали, рубили головы или сажали на кол, – но позже Грозный устроил на Руси настоящий мясной переполох.
Политикой шока и трепета Рюрикович желал ослабить боярство. Ключевым этапом борьбы и стала Опричнина. В 1564 году Иоанн произвел набор мелких дворян, одарив каждого землей на «опричной» территории, выгнав оттуда жильцов.
В последующие годы царская гвардия лишь пухла от притока неофитов, и бесчинства ее многократно усилились. Иоанн примерил на свою страну деревянный кафтан.
У опричников была особая одежда грубого сукна, к седлу приторочена метла и отрубленная песья голова, ставшие атрибутами государственной политики. Царским любимцем того времени был Григорий Бельский по прозвищу Малюта Скуратов, сделавший блестящую костяную карьеру. Ему поручались особые миссии, например, задушить смещенного митрополита Московского и всея Руси Филиппа.
Исполнения приговоров над изменниками терялись среди «бытовых» казней, и приводились в тот же день, на той же плахе. Казненных через повешение оставляли на виселице до следующего утра, и вид тел, раскачиваемых на ветру под ритмичный бит кривых клювов, казался лучшим средством к обузданию самодурства. Покой и благодушие надолго ушли с лиц людей, стерлись, как румяна.
Опричные аутодафе походили на балаган с полным меню русской кровавой кухни, и главной сценой считалась площадь под кремлевской стеной, меж двух ворот – Никольскими и Спасскими. Место смерти казалось самым живым, там всегда было на что посмотреть. Колосс эшафота даже зимой не разбирали, истинный памятник своей эпохи. Вдали басовитым контрапунктом гудела Москва-река, а под кремлевской стеной притаились виселицы и поленницы, готовые к жертвоприношению.
Пролог
Объятый ужасом бесовского маскарада, народ притаился по своим жилым схронам. Потому-то Москва и выглядела обезлюдевшей, начиная с закатного часа. Это спасало случайных прохожих от опричных взглядов, хотя в некоторые дома стучались и за полночь.
В тот августовский вечер трупы казненных, пинаемые порывами ветра, мерно покачивались на веревках. Я шел вдоль Китайгородской стены, стараясь не оглядываться. Небо быстро обесцветилось, краски жадно впитал вечер. Пахло печным дымом и домашней сдобой. Мимо, кряхтя, прошуршала карета, извозчик вытирал площадь пьяными глазами, лошадь слезилась носом, я тянул капюшон на лоб.
Углубляясь в лабиринты Китай-города, я шагал по мосткам – деревянные избы и церквушки обступали с боков. Я сплюнул под ноги горечь, не переставая прислушиваться к окружающим шумам. Люди затаились, но теперь заговорил старый сруб, задребезжали наличники на окнах. Над головой ворковали парочки воробьев – тех самых, что живут под крышей всякого доброго дома. Еще несколько переулков – вот он, постоялый двор «Старая ягода». Корчма эта славилась не кухней, а подвалами, где опричники насиловали и убивали девочек из крестьянских семей. Вся Москва знала это место и проклинала его, но мало кто смел поднять голову, сорвать шапку с чела и пойти против «псов царевых». Те немногие пропадали без следа.
«Теперь дождись темноты, – прошептал ОН, – здесь в воздухе смерть». Я кивнул, не размыкая губ, видны были прозрачные крылья, зависшие над «Старой ягодой». Они реяли над коньком крыши, дрожали разогретым воздухом.
Чернила в облаках густели, схватывались на холсте ночи, зыбь над головой начала сочиться дождем. Мимо прокатилась рывками шляпа, сорванная с чьей-то лысины, никто за ней не гнался. Я проследил за бесхозной вещью, слушая, как бренчат капли воды по доскам, как клюют, одна за другой, железный карниз.
Вдали звякнул колокол, час пробил. Я вышел из тени и перемахнул забор, оказавшись на заднем дворе корчмы. Ближайшее окно ее имело ширину в два локтя, но невысокое, по величине бревна, не влезешь при всем желании. Чуть в стороне громоздился разбухший сруб колодца, его перекрывала поросшая грибком двускатная кровля. На деревянном вороте позвякивала цепь с помятым ведром. «Исполати – на нашей кровати!» – хихикала кровелька, украсив изречение заборчиком из пяти восклицательных знаков.
– Тьфу, нечисть.
Минуты потянулись медленнее, чем нить из пауковой задницы. Но вскоре дверь «Старой ягоды» отворилась, в сенях почудилось движение. Тьма дверного проема оказалась гуще темноты ночи. Хрустнули доски настила под тяжелыми сапогами. Я спрятался за плющ – черный балахон скрывал от глаз людских, хотя случайный голубь на коньке крыши смотрел прямо на меня.
Опричник дернул колодезный ворот, бросая ведро в глубину, подождал, пока цепь, тарахтя, раскрутится, и принялся с хэканьем вращать рукоятку, вытягивая наполненную ключевой водой тару. До меня долетел запах жареного лука и кислой браги. Пока пес государев вращал барабан, я мог бы трижды убить его, как перед иконой перекреститься, но мысль эта схлынула ленивой волной. Слишком мелка добыча, я хотел заполучить Малюту.
Опричник подхватил ведро и двинулся к корчме, ориентируясь на чернильный в ночи дверной проем. Он нащупал ладонью притолоку, провел пальцами по рассохшейся древесине, и перешагнул порог. Поры на его лице открылись, впитывая печной жар, валивший из кухни.
На улице и впрямь остыло, пахнуло осенью. Я вылез из-под плюща и бесшумно проник в корчму, прежде чем опричник закрыл дверь. Мужик подхватил ведро и удалился, продвигаясь на ощупь. Я стоял в сенях несколько минут, прислушиваясь к шумам дома. Мышь чихнула под полом, крякнули стропила, и больше ничего.
Сени троились, как витязево распутье, убегая вперед и в стороны. Смежное пространство слева оказалось кладовой, доверху забитой ароматами сыров и свежеиспеченного хлеба, а дверь направо – кухня, языкастая из-за потрескивающих в печи углей. Глиняный идол дышал багровыми всполохами, подсвечивая свои чугунные ноздри с облупившейся окалиной.
Жаркий объем кухни разрезала тонкая струйка влажного ветерка. Я постоял у порога и понял, что не ошибся. Сделал несколько шагов, едва не наткнувшись на притаившуюся в углу ростовую икону. В печных вспышках очи святого казались живыми. Отступив от образа, я все еще чувствовал на себе зоркий взгляд, как будто глазные яблоки нарисованного человека сдвинулись в орбитах, провожая. Смущенный, не сразу разглядел я в трепетном свете черный квадрат. Судя по движению сквозняка, это был открытый подпол.
Сапоги осторожно нащупали первую ступеньку, ладонь похлопала по ткани балахона – топор на месте. Полдня точил, пора его в ход пустить. Погреб оказался просторной горницей, у дальней стены теплилась лампада, в ее неровном свете читались контуры креста. Только крест был скособоченный, будто старую медь решили переплавить, да в последний момент передумали. Воздух в горнице не задерживался, сверлом уходя по узкому коридору.
Я медленно двинулся вперед. Шагов через десять остановился и тут же почувствовал шелест за спиной. Ощущение крошечное и неясное, шорох в ткани одежды. Я замер, когда вокруг шеи сложилось нечто, похожее на липкие пальцы. На горле словно застегнулся холодный воротник. «Смелее, – сказал паразит, – не для того я в дыру наоборот лез, чтобы ты на пороге мялся».
Я вновь осознал, что вижу двумя парами глаз, думаю двумя мозгами, гоню кровь двумя сердцами. Между мной и попутчиком протянулась невидимая, но живая пуповина.
«Давай же, Малюта близко», – настаивал паразит.
Я стронулся с места, вскоре оказавшись перед дубовой стеной. Чугунная закорючка дала понять, что это всего лишь дверь. Постучался гулким суставом, не дожидаясь потянул ручку. Разъялись засовы, обозначился пустой проем. Через секунду свечка, трепещущая в горнице, наполнила подвал лицами. Первым нарисовался овал головы с шишкастыми скулами. За плечом мужика топтался не менее выразительный тип, линялая рубаха раздувалась на его шерстяной груди. Я узнал обоих. Свинолуп, Вакса… Основательные имена, породой за версту несет. Так мы стояли недвижно, в тесноте и обиде. Вакса перебросил цигарку за другую щеку, подтянул затасканные портки с отвисшими коленками.
За спинами тюремщиков открылась неожиданная пастораль: кривобокий стол да калечная табуретка. А еще у стены медитировали на кольях два монаха, под их ногами дворняга мела хвостом. Завтра голова ее у луки чьего-то седла болтаться будет. Псина тянула влажным носом запах мучеников и выдувала скулеж.
Мы с опричниками смотрели друг на друга долгие пять секунд, как дальние родственники, молчали. Потом Вакса затянулся, с кряхтением выпустив дым, и впечатал окурок в пол. Я заметил, что его идущие гармонью сапоги подкованы, как у Свинолупа.
– Ты чего здесь, Раскольников? – спросил шерстяной.
Я аккуратно затушил злость, приберег на потом. Веко Свинолупа дернулось.
– К Малюте с повинной, – шевельнул я сведенными тиком губами, – можно войти?
– Входи, – сказал Свинолуп, не двигаясь. Я шагнул к нему, неожиданно хрустнув костями в плечах и пояснице. Меня мгновенно накачало горячим воском, тело почти лопнуло по швам, выпуская клей сквозь поры. В существе, вылезавшем на первый план, заслонявшем меня, с трудом узнавался человек. На моей коже закипела вязкая жидкость, повисая в воздухе липкими щупальцами. Лица у твари не было – его разворотило сочащимся из пор воском. Вещество пульсировало в суставах, словно сердце пыталось выгнать инфекцию. С каждым туком пульса в жути проявлялась новая деталь: распахнулась борона огромного рта, полного зубов, вспыхнули круглые фонари глаз, они надвинулись на опричников, накрыли их собой.
– Сердце, легкие, печенка – вкуснотища! – промурлыкала жуть моими губами.
Первым закричал Свинолуп. Кажется, я прихлопнул его огромной, как грабля, ладонью, потом услышал дыхание Ваксы. Тюремщик втянул воздух, а когда место в легких закончилось, вывалил из горла трепещущий визгом флажок языка.
Паразит ударил наотмашь, кровь хлынула из Ваксы, будто сточная вода из пробоины в желобе. Голову опричника бросило назад, я разглядел мелькнувший профиль, увидел, как вскипает кожа вокруг его глаза, наполняясь изнутри дурной кровью.
Минуту спустя я стоял посреди горницы, возвращаясь к привычным формам, и перескакивал взглядом с одного неподвижного тела на другое.
«Ну вот, парень, а ты сомневался, – сказала жуть, – пойдем дальше. Ну, что застыл?»
И я пошел вперед, болтаясь разорванным якорным канатом. Меня колотило в сухом ознобе, но тварь, угнездившаяся внутри, не давала упасть. Хоть тело и бушевало, внутри разлилась вялая тревога, никак не подходящая ситуации – дешевое эхо истинных человеческих эмоций.
Коридор изогнулся рыболовным крючком, шагов через тридцать я уперся в новую дверь, тяжелее и массивнее предыдущей. Дернул за ручку, дубовое полотно скрипнуло ребрами, отворилось. И первое, что я услышал, был легкий звон стаканов. Под стеклянный бит косматый мужик раз за разом вторгался девчонке в кишки. Я почувствовал, как с каждым толчком ее дыхание натягивалось, мышцы в животе напрягались. Увидев меня, Малюта вздрогнул, застыл на секунду, а потом дернул узницу за волосы. Пшеничным стогом они торчали из его огромного кулака. Я всмотрелся в лицо девушки, и не сразу узнал Софью. Выглядела она худой словно тень и такой же бледной. Узница сложила руки в слабые кулачки и не издавала ни звука. Я улыбнулся ей, улыбнулся за нас обоих, и слава Богу, уголки ее губ чуть воспряли. Софья была измождена, лицо перечерчено высохшими руслами слез.
Я перекатил глаза на Малюту – с этого дня жизни в нем не больше чем в придорожном кресте будет. Лицо кожаное, низкий лоб в два пальца, капли пота, в бровях застрявшие, а глаза колючие – взгляд жесткий и понимающий. Именно взгляд делал его неинтересное лицо выразительным. За спиной Малюты развернул крыла прозрачный уродец, я сразу его узнал. То был провожатый в мир иной. И даже грязные холщовые штаны с потной рубахой опричника не могли перебить его дух.
– Ты еще кто, бля? – замороченно пробормотал пес царев, будто произносил эти слова по сто раз на дню. Руки его ловко заправили плуг в штаны.
Я поднес руку к лицу и изобразил, как театрально снимаю маску. Миг он внимал с деревянной полуулыбкой, потом наклонил голову набок, по-прежнему не спуская с меня глаз. Жест чистого высокомерия.
– Ты кто такой? – повторил Скуратов.
Теперь жуть заставила мою руку подняться к лицу и сделать странный жест, как будто закладывает табаку за щеку.
Малюта не понял:
– Что это значит?
– Жизнь вьется прихотливо, – пояснило существо, и его рубленые слова упали в тишину. Так мы стояли с полминуты, когда до Малюты наконец дошло. Я видел, как под росчерком бровей просачивается понимание.
– Трахнешь меня, как я эту бабу? – уточнил опричник.
Паразит улыбнулся, это ощущалось как искажение мышц на лице.
– Зачем вы с ней так? – сказал я и попытался сглотнуть, но корень языка онемел.
– Не лезь, – шикнул паразит.
– Кто кого сможет, тот того и гложет, – ответил опричник и одна его бровь полезла на лоб. – Эй, ты с кем толкуешь? Горькой нахлебался?
– Со мной, – ответил паразит, – с выгребной ямой. Много я успел повидать, и вот что скажу: когда делаешь добро, оно умножается, как хлеба и рыбы. Это единственное чудо на земле. Отдавать – значит жить, а вот брать чужое – все равно что от себя откусывать. И видно сразу, что тебя уже нет вовсе, ничего не осталось. Так что и греха не будет.
– Какого еще греха? – огрызнулся пес государев. – Невинен я, служу отечеству. Ты же свинину ешь? А если свинью убить некому, то вся деревня без обеда. Мясники народу нужны, без мясников и мяса бы не было.
– Веруешь во что? – перебил паразит.
– В Государя.
– А если честно?
– Эх, бля, живу у болотца, молюсь колодцу, – покаялся Малюта, и его широкий рот искривила усмешка. Но потом в опричном взгляде что-то изменилось, мелькнуло узнавание. Малюта долго всматривался в жуть с нечитаемым морщинистым лицом, не подозревая, что и по его морщинам можно блуждать как по детально выписанной карте. – Не смей!
– Душа твоя деревянная, аки гусли расстроенные. Пора повесить плащ на гвоздь, сдать инструмент, – ответила жуть.
– Что ты знаешь? – потребовал опричник, и волна дрожи окатила его, прошила вязальной спицей.
– О человеке – все, – ответило существо. – А о тебе, Малюта, еще больше.
Скуратов не пошевелился, – только губы сомкнул, и сыграл сухими скулами.
Я отпустил бразды, за которые еще держался, позволив войти ярости – как глубокому вдоху. Существо внутри заслонило разум, полезло наружу. Я успел увидеть, как налитая воском фигура потянулась к Малюте узловатой лапой. В зрачках Скуратова мелькнула огромная, разорванная в оскале голова. Паразит улыбался, красной тряпкой свешивая на плечо язык. Малюта закричал, широко раскрыв рот. Этот вход в нутро быстро вырос, опричник с ходу взял самую высокую ноту, а потом его нижняя челюсть выскочила из пазов. Лицевые мышцы в области губ надорвались, язык провалился в гортань. Из-за мощного давления барабанные перепонки лопнули, и содержимое слуховых улиток вылетело через ушные отверстия двумя скупыми струйками.
За спиной простучали дробные шаги, рябоватый удалец ворвался в дверной проем, но, потеряв плечо во рту существа, горько пожалел о своей поспешности. Он опрокинулся навзничь, звук был тупой, мятый, как лаптем в глину. Когда я очнулся, в зубах торчал кусок мяса, почти не имеющего вкуса.
– Похоже, ты веселишься вовсю, – тихо сказала Софья.
– Угу, – несколько ошметков выпало у меня изо рта.
«Толстый кишечник у мальца еще тонок, – буркнул паразит». Не сразу осознал я, что стою посреди подвала «Старой ягоды», отбрасывая скрюченную тень на пол. Мебель и пыточный инвентарь изгвазданы кровью, на лавке гирлянда мяса на белой кости, потроха и обрывки тряпья в самых неожиданных уголках подземной горницы.
Я обернулся, в поле зрения появилось нежное лицо с запавшими карими глазами. Похожие на омуты, они сдержанно светились. На нижней губе Софьи чернела корочка подсохшей крови. Девушка попыталась улыбнуться, и от этого движения выступила алая капля.
– Я думал, ты умерла, Соня.
– Плохо знаешь женщин, милый. – Софья с трудом отбросила прядь потемневших волос, налипших на влажный лоб.
– Плохо, – согласился я.
– Это хорошо.
Яндашевская, в прошлом знатного рода, теперь потомственная крестьянка, лишь яркая фамилия напоминала о былом величии.
Софья полуобернулась, бросив быстрый взгляд на остывающий труп Скуратова. Она своими глазами видела, как бритвенная пятерня ударила его в щеку и сорвала кожу напрочь. Мелькнул частокол желтоватых зубов, их тут же залило красным. Уже спустя минуту опричник превратился в заляпанные юшкой тряпки, неподвижные и бездушные. Его голова запрокинулась, вместо правой щеки мрачно скалился шифоньер, наполненный зубами-книгами. И вот лежит человек с распахнутыми глазами, смотрит и на Софью, и мимо куда-то, в потолок, а может и Богу в очи. Все еще высокий, хотя лежа скорее – длинный.
Руки девушки бессильно обвисли, халат распахнулся. Взгляд паразита скользнул по ее телу с холодным интересом мясника: осанистая, тонкая, звонкая. Жуть наблюдала ее тонкие брови, расширение ноздрей на вдохе, и подъем груди, начинающийся ходом тонких ключиц.
– Отвернись, не хочу запомниться тряпкой, которой вытирали пол.
Я обнял ее крепко, девушка прислонилась щекой к моей груди, из-под балахона с распущенными тесемками она услышала стук моего сердца. Я и сам чувствовал этот ритм как сторонний наблюдатель. Но родное дыхание грело, и напряжение медленно таяло.
Я коснулся щеки Софьи, кожа девушки была холодной. Я почти не чувствовал ее – ни пульса, ни сердцебиения. Видел только, как много крови она потеряла. Она тоже знала: это было заметно по ее лицу.
– Гришка мертв, а это означает новую жизнь для тебя, милая, не спеши уходить. – Слова споткнулись и упали на грязный пол неопрятной кучкой. Я подхватил невесту на руки, коснулся губами ее виска, поцеловал эту тонкую детскую косточку.
Из распахнутой двери повеяло ветром позднего лета, и я ощутил, насколько силен в подвале запах уставшего женского тела. Духота этого запаха только усиливала его нежность. Там, наверху, искрилась жизнь, а здесь всего пара лучин разрывала мрак.
– Давай поскорее покинем эту выморочную избу, – сказал я.
– Хорошо, – тихо ответила Софья.
Она чувствовала, что ноги болтаются в воздухе над самой пропастью, но бояться сил не осталось.
Я еще раз посмотрел на Малюту. Его спутавшиеся волосы потеряли цвет, из растерзанной щеки колтунами торчала борода. Внутри довольно шевельнулась… жуть.
Софья на моих руках тихо вздохнула, я увидел, как ее зрачки блуждают под тонкими веками в синих прожилках, на носу золотится пыльца веснушек. Потом она замерла. В подвале стало холодно. Это был холод вечности, от которой никому не укрыться. Девушка выглядела бабочкой, заплутавшей в мрачном склепе, и замерзшей там. В моем нутре завозился огромный ком, первобытный и жадный до крови, он жрал мою боль, как пирог с сырым мясом, а мысли отнесло в день, когда все началось. Подальше от реальности, в мир, где существует магия.
Я вышел из подземной кельи с увядшей любовью на руках, не прекращая думать о своем пути в этот подвал, вспоминал, как обрел силу, или, вернее, сила обрела меня.
Я переступил порог, уклонившись от притолоки, снаружи встретила непогода, плюнул в лицо дождь. Озноб спеленал сразу, как только я перестал чувствовать паразита в себе, неподвижную завесу воды в воздухе разорвали дикие узоры моей дрожи. Существо, кем или чем бы оно ни было, работу выполнило. Я из последних сил держал Софью в онемевших руках, ведь там покоился целый мир. Спускаясь с покосившегося крыльца, я утонул в ночном дожде, погрузившись на дно своих мыслей.