скачать книгу бесплатно
Показалось, что он скрипел зубами.
Юноше нравились чинные обрядные обеды и ужины, ему было приятно видеть, как люди пьянеют от сытости, их невесёлые рожи становятся добродушными, и в глазах, покрытых масляной влагой, играет довольная улыбка. Он видел, что люди в этот час благодарят от полноты чувств, и ему хотелось, чтобы мужики всегда улыбались добрыми глазами.
В этот вечер отец, оглянув стол, спросил, нахмурясь:
– А Сазан где?
Савка завозился, открыл рот и радостно пустил:
– Г-гы-ы!
– Это что? – крикнул хозяин.
Деревянная ложка в руке Палаги дрожала, лицо её покрылось красными пятнами. Все за столом не глядели друг на друга. Матвей ясно видел, что все знают какую-то тайну. Ему хотелось ободрить мачеху, он дважды погладил её колено, а она доверчиво прижалась к нему.
Савка беспокойно вертел головой и тихонько рычал, собираясь сказать что-то.
– Чего вертишься? – строго спросил отец.
– Он ушёл, г-гы-ы! – радостно объявил Савка. – Скажи, говорит, хозяину, что я ушёл совсем. Я за водой на речку еду, а он идёт, с котомкой, гы!
– Пошёл Максим, и котомка с ним! – заговорил Пушкарь. – Опять в бега, значит.
– Да-а! – сказал отец, подумав и не глядя ни на кого. – И не простился…
– Приспичило, – пояснил солдат. – Любят это у нас – бродяжить…
Кожемякин положил ложку и сказал:
– Это такие люди – неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур – большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои – шабаш! Начнёт по всей земле ходить – наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то – помрёт на нём…
Все стали жевать медленнее, чавкать тише, лица как будто потемнели.
– Третий раз пошёл Сазан, – задумчиво продолжал старик. – Чуется мне – не увидим мы друг друга, – воротится он, а меня уж нет!
Сумрак в кухне стал гуще, а огонь лампады ярче и глаза скорбящей богоматери яснее видны.
Лёжа в постели, Матвей вспоминал некрасивое рябое лицо дворника, рассеянный взгляд бесцветных глаз и нудные, скупые речи.
«Идти бы, – а то – что? Нашли толк. Из пустого в порожнее. До предельных морей дойти бы…»
Юноша представлял себе, как по пыльной, мягкой дороге, устланной чёрными тенями берёз, бесшумно шагает одинокий человек, а на него, задумавшись, смотрят звёзды, лес и глубокая, пустая даль – в ней где-то далеко скрыт заманчивый сон.
Вскоре отец отправился скупать пеньку, а на другой день после его отъезда, рано утром, Матвея разбудила песня в саду под его окном.
На заре-то, матушка,
Птички голосно поют,
А меня-то, матушка,
Думки за сердце берут…
Старушечий голос перебил песню:
– Тише, девки, тут хозяйский сын спит!
– А пора ему вставать!
– Давай, девушки, глянем, как молоденький купчик спит!
По стене зашуршало – Матвей поднял голову, и взгляд его встретился с бойким блеском чьих-то весёлых глаз; он вспомнил обещание мачехи, весь вспыхнул томным жаром и, с головой закрывшись одеялом, подумал со страхом:
«Пришли огородницы…»
За окном, поддразнивая, смеялись:
– Не спи-ит, девушки!
Он вскочил и бросился в кухню умываться, думая о том, что сегодня надо надеть праздничный наряд; набил себе в рот мыльной пены и окончательно растерялся, услыхав насмешливое ворчание Власьевны:
– Ишь, как рано вскочил, когда девицами-то запахло! Молока-то дать?
Напоминание о молоке обидело его, он точно на сказочный подвиг собирался, а тут молока хотят дать, как телёнку! Не отвечая, полуодетый, побежал он будить мачеху, шумно вошёл в её комнату, отдёрнул полог кровати и зажмурился.
– Вставай, – сказал он тихонько.
Непромытые глаза щипало, их туманили слёзы. Солнце было уже высоко, золотистый утренний свет властным потоком влился в окно, осенил кровать и одел полунагое тело женщины чистым и живым сиянием.
Подбив под себя красное кумачовое одеяло, мачеха вытянулась, как струна, и, закинув руки за голову, лежала точно в огне. Ласково колебались, точно росли, обнажённые груди, упруго поднялись вверх маленькие розовые соски – видеть их было стыдно, но не хотелось оторвать глаз от них, и они вызывали в губах невольную, щёкотную дрожь. В тени полога лицо женщины казалось незнакомым. Её брови поднялись, рот полуоткрылся, и крылья носа вздрагивали, точно Палага собиралась заплакать, – от неё веяло печалью. Эта печаль, вместе с блеском солнца, прикрывала соблазн наготы строгим и чистым покровом и, угашая робкое волнение юной крови, будила иные, незнакомые чувства.
Матвей опустил полог, тихонько ушёл в свою комнату и сел там на кровать, стараясь что-то вспомнить, вспоминая только грудь женщины – розовые цветки сосков, жалобно поднятые к солнцу.
В солнечном луче кружилась серебряная пыль, за окном смеялись, шаркало железо заступа, глухо падали комья земли.
Матвей подошёл к окну и стал за косяком, выглядывая в сад, светло окроплённый солнцем. Перед ним тихо качались высокие стебли мальвы, тесно усаженные лиловыми и жёлтыми цветами в росе. Сверкающий воздух был пропитан запахом укропа, петрушки и взрытой, сочной земли.
Между гряд, согнувшись и показывая красные ноги, выпачканные землей, рылись женщины, наклоня головы, повязанные пёстрыми платками. Круто выгнув загорелые спины, они двигались как бы на четвереньках и, казалось, выщипывали траву ртами, как овцы. Мелькали тёмные руки, качались широкие бёдра; высоко подобранные сарафаны порою глубоко открывали голое тело, но Матвей не думал о нём, словно не видя его.
Иногда огородницы говорили знакомые юноше зазорные слова, о которых дьячком Кореневым было сказано, что «лучше не знать их, дабы не поганить глаголы души, которая есть колокол божий».
Юноша вспомнил тяжёлое, оплывшее жиром, покрытое густой рыжею шерстью тело отца, бывая с ним в бане, он всегда старался не смотреть на неприятную наготу его. И теперь, ставя рядом с отцом мачеху, белую и чистую, точно маленькое облако в ясный день весны, он чувствовал обиду на отца.
Вспомнилась ему отцова шутка. Вскоре после свадьбы он, подмигнув Пушкарю на Палагу, гулявшую в саду, сказал:
– Хороша, а?
– Днём – ничего! – отозвался Пушкарь.
– А ночью – того лучше! – снова подмигивая, молвил отец. – Ночью, положим, все бабы лучше. – И громогласно, сипло захохотал.
Матвею захотелось узнать, почему бабы лучше ночью, и он спросил солдата.
– Бабы-то? – ухмыляясь, ответил Пушкарь. – Они, братец мой, очень другие по ночам! Но, сморщившись, плюнул и уже серьёзно пояснил: – Ведьмов много между ними! В трубу летают – слыхал?
– Труба – узкая, – нерешительно заметил Матвей.
– Ну, – ничего! У бабы кости мягки. А тебе однако рано про это знать! – строго закончил он.
– Ишь, откуда он подглядывает за девушками-то! – вдруг услыхал Матвей сзади себя голос Палаги. Положив руки свои на плечи ему, она, усмехаясь, спросила: – Которая больше нравится?
– Никоторая! – ответил он, боясь пошевелиться.
В нём зажглось истомное желание обнять Палагу, говорить ей какие-то хорошие, сердечные слова. Выглянув в окно, женщина сказала:
– А вон Натанька Тиунова, хорошая какая! Бабёночка молодая, вольная, – муж-от у неё четыре года тому назад в Воргород ушёл да так и пропал без вести. Ты гляди-ка: пятнадцати годов девчушечку замуж выдали за вдового, всё равно как под жёрнов сунули…
Он слушал молча, избегая её взгляда, боясь, как бы она не догадалась, что он видел её наготу.
Но, несмотря на волнение, он ясно слышал, что сегодня Палага говорит так же нехотя и скучно, как, бывало, иногда говорил отец. Сидя с нею за чаем, он заметил, что она жуёт румяные сочни без аппетита, лицо её бледно и глаза тупы и мутны.
– Нездоровится тебе? – спросил он.
– Нет, – так, чего-то снулая…
Оглянувшись на дверь, она заговорила, быстро и тихо:
– Ой, как боялась я эти дни! Тогда, за ужином-то, – покажись мне, что Савка этот всё знает про меня. Господи! Да и тебя забоялась вдруг. Спаси тебя Христос, Мотя, что смолчал ты! Уж я тебя утешу, погоди ужо…
Улыбнувшись, она подмигнула ему, но и слова и улыбка её показались юноше пустыми, нарочными.
– Ничего мне не надо! – молвил он, краснея.
– Как не надо, милый? Я ведь знаю, какие сны снятся в твои-то годы.
– Не говори про это! – попросил Матвей, опустив голову.
– Ну, не буду, не буду! – снова усмехнувшись, обещала она. Но, помолчав, сказала просто и спокойно: – Мне бы твой грешок выгоден был: ты про меня кое-что знаешь, а я про тебя, и – квиты!
И раньше, чем Матвей успел сказать что-либо в ответ ей, она, всхлипывая и захлёбываясь слезами, начала шептать, точно старуха молитву:
– Глаз завести всю ночь до утра не могла, всё думала – куда пошёл? Человек немолодой, бок у него ножиком пропорот, два ребра сломаны – показывал. Жил здесь – без обиды, тихо. Никого на свете нет у него, – куда идёт? Ох, Мотя, – виновата я перед батюшкой твоим, виновата! Ну, голубь же ты мой тихий, так стыдно молодой женщине со старым мужиком жить, так нехорошо всё это, и такая тоска, – сказать нельзя! Разумный мой, – я глупее тебя, а дам тебе советец верный: коли увидишь, не любит тебя жена, – отпусти её лучше! Отпусти…
И, вскинув руками, она беспомощно поникла.
– Эх, кабы ты постарше был!
– Я всё понимаю! – сказал Матвей, легонько стукнув по столу рукой.
– Где уж! Всего-то и поп не поймёт. Ты бы вот что понял: ведь и Сазан не молоденький, да человек он особенный! Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает, а когда Сазан так уж как райские сады видишь!
– Разве он умел говорить? – недоверчиво спросил Матвей.
– Тем меня и взял! – горячо ответила женщина, и плечи у неё зарумянились. – Он так умел сказывать, что слушаешь, и – времени счёту нет! Выйду, бывало, к нему за баню, под берёзы, обнимет он меня, как малого ребёнка, и начнёт: про города, про людей разных, про себя – не знаю, как бог меня спасал, вовремя уходила я к батюшке-то сонному! Уж он сам, бывало, гонит, – иди, пора! Я ведь ничего не знаю, нигде не бывала: Балымеры да Окуров, десять вёрст дороги раз пяток прошла, только и всего! Ведь только и живёшь, когда сон видишь да сказки слушаешь. Кабы у меня дитё было! Да – на сорной-то земле не взойти пшенице…
Она заплакала. Казалось, что глаза её тают, – так обильно текли слёзы. Будь это раньше, он, обняв её, стал бы утешать, гладя щёки ей, и, может быть, целовал, а сейчас он боялся подойти к ней.
Вплоть до самого обеда он ходил за нею, точно жеребёнок за маткой, а в голове у него всё остановилось вокруг голого, только солнцем одетого тела женщины.
За обедом огородницы сидели против него. Они умылись, их опалённые солнцем лбы и щёки блестели, пьяные от усталости глаза, налитые кровью, ещё более пьянели от вкусной пищи, покрываясь маслянистой влагой.
Они хихикали, перемигивались и, не умея или не желая соблюдать очереди в еде, совали ложки в чашку как попало, задевали за ложки рабочих – всё это было неприятно Матвею.
Жадный, толстогубый рот Натальи возбуждал в нём чувство, близкое страху. Она вела себя бойчее всех, её низкий сладкий голос тёк непрерывною струёю, точно патока, и все мужчины смотрели на неё, как цепные собаки на кость, которую они не могут достать мохнатыми лапами.
Часто та или другая женщина взвизгивала, и тогда Палага робко просила:
– А вы, бабочки, потише!
– Дак щиплются! – отвечали ей, охая.
Необычный шум за столом, нескромные шутки мужиков, бесстыдные взгляды огородниц и больше всего выкатившиеся глаза Савки – всё это наполнило юношу тёмным гневом; он угрюмо бросил ложку и сказал:
– Матушка, крикни на них хорошенько, забыли, видно, они, что за столом сидят!
Он сейчас же сконфузился, опустил голову и с минуту не смотрел на людей, ожидая отпора своему окрику. Но люди, услышав голос хозяина, покорно замолчали: раздавалось только чмоканье, чавканье, тяжёлые вздохи и тихий стук ложек о край чашки.
Матвей изумлённо посмотрел на всех и ещё более изумился, когда, встав из-за стола, увидал, что все почтительно расступаются перед ним. Он снова вспыхнул от стыда, но уже смешанного с чувством удовольствия, – с приятным сознанием своей власти над людьми.
В своей комнате, налитой душным зноем полудня, он прикрыл ставень и лёг на пол, вспоминая маленькие зоркие глаза отца и его волосатые руки, которых все боялись.
«Этак-то легко! – думал он. – Только крикнуть, а тебя и слушают, – легко!»
Заснув крепким сном, он проснулся под вечер; в жарком воздухе комнаты таял, пройдя сквозь ставень, красный луч солнца, в саду устало перекликались бабы, мычало стадо, возвращаясь с поля, кудахтали куры и пугливо кричали галчата.
Чувствуя, что сегодня в нём родилось и растёт что-то новое, он вышел в сад и, вдохнув всею силою груди душистый воздух, на минуту опьянел, точно от угара, сладко травившего кровь.
Он любил этот миг, когда кажется, что в грудь голубою волною хлынуло всё небо и по жилам трепетно текут лучи солнца, когда тёплый синий туман застилает глаза, а тело, напоённое пряными ароматами земли, пронизано блаженным ощущением таяния – сладостным чувством кровного родства со всей землёй.
Сквозь мягкий звон в ушах до него долетел тихий крик Палаги:
– Что ты… ой!..
Встряхнув головою, он, улыбаясь, оглянулся, но не увидел мачехи, а снова услыхал её возглас:
– Да что ты!
Голос шёл из-за бани; там, в тенистом углу, стояли четыре старые берёзы, почти прижимаясь друг к другу пёстрыми стволами.
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова:
– Теперь – воля! У кого деньги – тот и барин! Х-хо-зяин!