скачать книгу бесплатно
Историческая традиция Франции
Александр Владимирович Гордон
Humanitas
История и география, культура и религия Франции в осмыслении национальной историографией. В центре исследования историческое самосознание нации в его динамике от легендарного прошлого к современности, от мифов к научным знаниям. Прослеживается формирование национально-государственной идентичности, выявляется его эволюция от унитарно-централистской модели к культуре многообразия. Оценивается роль Франции в мировом цивилизационном процессе.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Александр Гордон
Историческая традиция Франции
© Левит С.Я., составление серии, 2018
© Гордон А.В., 2018
© Центр гуманитарных инициатив, 2018
Введение
Для исторической науки современность предстает временем «историографического сознания» (П. Нора). Не один десяток лет мы слышим о «кризисе» исторической науки, о том, что она «разлетается на осколки» (Ф. Досс), что критерии достоверности «размываются», утрачивается ценность исторического факта и т. д. Все это верно, но лишь отчасти, как частные определения эволюции исторического знания, выводящей его не только за пределы классической парадигмы Леопольда Ранке, но и за пределы методологии основателей школы «Анналов».
Вместе с включением все новых и новых тем, с привлечением все новых и все более разнообразных источников происходит очевидное расширение самого предмета исторического знания. В этот предмет входит собственно историческое сознание и – далеко не в последнюю очередь – самосознание историков. Их историческая рефлексия становится объектом научного анализа.
Прошло, думается, время, когда историк мог безапелляционно заявить что-нибудь вроде «физика, берегись метафизики!». Наука истории активно берется за историческую «метафизику», не пасуя перед теми мифологемами, что издавна утвердились и, растворившись в апориях исторического знания, сделались его неотъемлемым элементом. Противопоставление истории-знания истории-памяти, по Морису Хальбваксу, уступает место диалектике их взаимодействия, которую впитывает в себя современная историографическая наука. Именно углубленное понимание предмета этой науки, расширившиеся возможности историографического исследования позволяют браться за такие темы, как историческая традиция, представляющие прочный сплав научного знания и национального самосознания.
Обращение к теме «Историческая традиция Франции» обусловлено богатством этой традиции, давним и глубоким интересом к ней в России (достаточно вспомнить о популярности Александра Дюма или Проспера Мериме, Виктора Гюго или Мориса Дрюона), наконец – начавшимся в эпоху Просвещения интенсивным взаимодействием двух национальных исторических традиций. Немаловажно, что такое обращение хорошо подготовлено историографически – развитием французской исторической науки.
Вступив в 1980-х годах в «эру коммемораций», мощных общественно-политических кампаний, сопровождавших торжественное празднование основополагающих дат национальной истории (1500-летие крещения Хлодвига c его войском, 1000-летие династии Капетингов, 200-летие Французской революции), французское общество предъявило высокие требования к исторической науке. Если ученые не хотели отдать свой приоритет в интерпретации прошлого политикам и журналистам, если они рассчитывали вмешаться в государственную «политику памяти», они сами должны были основательно заняться злободневными сюжетами национальной исторической памяти. К чести французского научного сообщества так и произошло. Можно констатировать, что авторитет науки, «символический капитал» (термин Бурдьё), накопленный французскими историками, позволил им стать лидерами в выработке общественного мнения по вопросам национального наследия[1 - Стотысячными тиражами расходились в 80-х годах журналы «Мируар дель истуар», «Историа», «Исторама», книги Ле Руа Ладюри, Дюби и других современных классиков (для сравнения тома «Истории Франции» Лависса выходили тиражами 7,5—11 тыс. экз., а иллюстрированное переиздание 1923 г. – 17–25 тыс.).].
Ярким примером квалифицированной «работы над памятью» стал многолетний труд большого коллектива французских (преимущественно) ученых во главе с академиком Пьером Нора, увенчавшийся созданием монументального издания «Места памяти», своеобразного путеводителя по пространству национальной традиции. Многотомное издание охватило важнейшие события, памятники, символы культурного наследия страны (включая не в последнюю очередь ее историографическую традицию), в его создании участвовали десятки видных специалистов различных направлений[2 - Lieux de mеmoire. Paris: Gallimard, 1997 (1еd. – 1984). Есть краткая русская антология: Нора П. Франция – память / Пер. с фр. Д. Хапаевой. СПб.: Изд-во С.Петербургского ун-та, 1999.]. «Места памяти» характеризуют историографическую ситуацию рубежа ХХ – ХХI вв. примерно так же, как коллективная и многотомная «История Франции» Эрнеста Лависса ситуацию рубежа ХIХ – ХХ вв.
Образцом «мемориальной истории» становится «история дат» – событий, означенных, воспринятых и запечатленных национальным сознанием. Характерный пример – подготовленный большим коллективом французских ученых (50 человек) под руководством Алена Корбена компендиум толкований 75 дат французской истории, которые належало запомнить школьникам по учебнику 1938 г.[3 - 1515 et les grandes dates de l’histoire de France, revisitеes par les grands historiens d’aujourd’hui / A. Corbin, dir. Paris: Seuil, 2005.].
Обращение к проблематике исторической памяти было в значительной степени подготовлено работами «третьего поколения» школы «Анналов», в первую очередь трудами Жоржа Дюби и Жака Ле Гоффа, которые, углубляя «историю ментальностей», пришли к обстоятельному выявлению исторических форм общественного сознания в тесной связи с характеристикой самого общества. Такова, например, капитальная монография Дюби о триединой структуре средневекового общества. Историк показал, как в разработке учения о «молящихся», «воюющих» и «трудящихся» выразились представления о реальности раннесредневекового общества и как затем это учение стало, в свою очередь, реализовываться в становлении феодализма и сословной монархии[4 - Duby G. Les trois ordres ou l’imaginaire du fеodalisme. Paris: Gallimard, 1979.].
С монографией Дюби своеобразно перекликается книга Ле Гоффа «Рождение Чистилища», где на основе анализа представлений о загробной жизни фиксируется переход от двоичных к более дифференцированным троичным категориям мировосприятия, а это движение, в свою очередь, вписывается в становление личностного самосознания людей Cредних веков, формирование у них чувства личности[5 - Le Goff J. La naissance de pourgatoire. Paris: Gallimard, 1981.].
Монографию Дюби «Бувинское воскресенье» (1973)[6 - Duby J. Le dimanche de Bouvines. Paris: Gallimard, 1973.] можно назвать первой крупной современной работой, предвосхитившей обращение к проблематике исторической памяти. Убедительную победу французского войска короля Филиппа II Августа над армией императора Оттона IV Немецкого у Бувинского моста (Фландрия) 27 июля 1214 г. Дюби попытался воссоздать в том культурном контексте, в котором воспринимали ее сами участники и современники. Весьма показательный для новейшей французской историографии (Дюби скончался в 1996 г.) случай, когда маститый историк, академик выступает в двойном амплуа – исследователя прошлого и толкователя-восприемника определенной исторической традиции. Выступая в роли «распорядителя» исторической памятью, ученый раскрыл значение битвы для формирования национального сознания и объединения различных частей страны вокруг королевского домена.
Ле Гофф откликнулся на проблематику памяти спустя четверть века всесторонним исследованием мифологии самого популярного правителя средневековой Франции, Людовика IХ[7 - Ле Гофф Ж. Людовик IX Святой / Пер. с фр. В.И. Матузовой; коммент. Д.Э. Харитоновича. М.: Ладомир, 2001.]. Проникая в харизму легендарной личности, историк показывает, как сливались в исторической традиции два пласта реальности – события того времени и их восприятие современниками и потомками. В результате раскрываются обстоятельства формирования культа правителя, приобщенного – единственным среди королей Франции – к лику святых.
В общем, современные французские историки явственно осознают необходимость «приручения» исторической памяти. Между тем обращение к ней заставляет задуматься о совмещении, казалось бы, несовместимого: «Память оправдывает себя в собственных глазах своей морально-политической правильностью и черпает силу в тех чувствах, которые она пробуждает. История же требует доводов и доказательств». Нельзя поэтому, доказывает современный французский историограф, «идти в услужение к памяти», в то же время необходимо считаться со «спросом на память», чтобы «превратить этот спрос в историю»[8 - Про А. Двенадцать уроков по истории / Пер. с фр. Ю.В. Ткаченко. М.: РГГУ, 2000. С. 318–319.].
«Распоряжение» национальной памятью – крайне деликатная задача еще и потому, что вопрос переносится в плоскость отношений между политикой и наукой, государственной властью и профессиональным сообществом. Со времени «больших коммемораций» 1980-х годов государственная власть во Франции активно занимается вопросами исторической памяти, отвечая со своей стороны на запросы общества. Впечатляющим откликом стали так называемые мемориальные законы – об еврейском геноциде и преследовании армян, о работорговле и колонизации. Видные представители научного сообщества во главе с Рене Ремоном и Пьером Нора увидели в правовой оценке исторических событий покушение на профессиональную компетенцию, выразив негативное отношение в «петиции девятнадцати» под броским названием «Свободу истории» и основании одноименной ассоциации (2006).
В ходе последовавшей полемики[9 - La judiciarisation du passе et la crise mеmorielle: La France malade de son passе (Dossier rеalisе par J.-P. Husson. http:// www.cndp.fr/crdp-reims/memoire/enseigner/ memoire_histoire/05bishistoriens2.htm] часть историков вернулись на исходные позиции: истории – факты, памяти – мифы. Часть пошла за амбициозными претензиями на руководительство исторической памятью, представив историческую науку в виде некоей верховной инстанции в определении исторической истины. Вернулись и к некогда высказанному мнению о том, что «память умирает в истории», т. е. долг ученых переработать коллективную память как один из исторических источников и, сопоставив ее с другими видами источников, произвести искомый продукт – точное и объективное знание, удовлетворяющее всех в силу беспристрастности его носителей.
Заявленная таким образом претензия профессионального сообщества на преимущественное право распоряжения национальной памятью вызвала критику с разных сторон, в том числе внутри самого сообщества. В ходе объяснений между сторонами были сделаны существенные уточнения к позиции тех, кто претендовал на особые права историков.
Во-первых, представители исторического знания не претендуют на истину в последней инстанции, поскольку это противоречит самой логике этого знания, которое на всех этапах остается открытым для дальнейшей эволюции. Во-вторых, ученые не оспаривают права государства в лице власти, как центральной, так и – знамение современности – региональной, определять свою позицию в оценке прошлого. Разумеется, такое же право, считают историки, должно быть обеспечено самому обществу в лице каждого его индивида.
По некоторым вопросам консенсуса явлено не было. Прежде всего в отношении оценок прошлого. «Автономисты» доказывают, что историки, устанавливая факты, должны избегать какой-либо их оценки. Оппоненты утверждают, что подобная позиция чревата аполитичностью и даже аморальностью. По их мнению, хотя ученому следует избегать субъективизма в оценках, он как носитель фундаментальных ценностей современного гражданского общества не должен скрывать своей позиции. Вовлеченность ученого в политическую борьбу, которая во второй половине ХХ в. была названа «ангажированностью», утвердилась во французском научном сообществе уже при его становлении, в конце ХIХ в. (во время «дела Дрейфуса»)[10 - Даже представители «методической школы», претендовавшей на сугубую объективность, не исключали для профессионального историка права ссылаться на собственную позицию. Шарль Сеньобос (он был на стороне «дрейфусаров») предупреждал читателя в предисловию к учебнику «Политическая история современной Европы» (1897) о «личных симпатиях к либеральному, светскому, демократическому и западному строю» (Про А. Указ. соч. С. 278).].
Еще один принципиальный в методологическом отношении вопрос, оставшийся спорным, – историческая память общества как источник научного знания. Вместо архиклассической позиции полного элиминирования мифологем памяти утверждается позиция ее «использования» в качестве объекта исторического анализа. Однако оппоненты отмечают нравственную уязвимость подобной объективации. Поскольку в исторической памяти кроется представление нации о самой себе, источниковедческий релятивизм угрожает размыванию национальной идентичности. Говоря другими словами, для человечества и нации память субъектна, и в этом смысле она на соответствующем историческом этапе и у конкретной части общества абсолютна. Разумеется, с учетом того, что установки на запоминание и сами критерии мемориализации – селекции исторических фактов меняются в ходе становления и развития нации.
Важна и другая сторона вопроса. Отношения исторической памяти и науки, перерастая в проблему взаимодействия исторического знания и национального сознания, делают «автономизм» историков весьма хрупким. На самом деле, ученый выступает одновременно в двух амплуа – носителя исторического знания и выразителя исторического сознания нации. И только от его профессионализма зависит, говоря словами Пьера Нора, «быть историком памяти», а не ее «слугой».
К сказанному французским академиком требуется добавить, что историческая память отнюдь не безлична и далеко не всегда анонимна. У нее есть заказчики, есть механизмы транслирования, есть и авторы из научного сообщества. Характерным примером является рассмотренное в монографии (гл. 2) бытование генетического мифа. Возникшая еще при Меровингах версия того, «откуда есть пошла земля Французская», отсылала к откровенно баснословным временам и одновременно выполняла отчетливо выраженную вполне прагматическую функцию легитимации нового государственного устройства. Соединяя полуварварское королевство нитью генетической преемственности с классической цивилизацией древности, миф о предках-троянцах возводил в цивилизационный статус и само королевство в образе его правящего слоя.
Эволюционируя, обволакиваясь подробностями, вбирая сюжетные повороты, генетический миф в своей троянской, а затем и галло-троянской версии бытийствовал едва ли ни тысячелетие, постепенно превращаясь из династической легенды в этно-государственную мифологию, обосновывавшую место Французского королевства в кругу средневековых государств европейского мира.
Разительную трансформацию генетический миф испытал в Новое время. Мифологемы стали превращаться в идеологемы зарождавшегося классового сознания. Единый этно-государственный миф распался на две части, отражая раскол французского общества и узаконивая по существу этот раскол. В столкновении «германской» и «галльской» версий генетического мифа, в споре между профессионалами-знатоками начала ХVIII в. графом Буленвилье и аббатом Дюбосом, отчетливо выразилось стремление одной части общества к сохранению своего привилегированного положения и стремление другой покончить с сословными привилегиями.
В кровавой схватке победило сословие непривилегированных, а с ним торжествовал и «галльский миф», к которому имперско-бонапартистская идея добавила коннотации из истории Древнего Рима. В период Второй империи и Третьей республики этот миф приобрел отчетливую антигерманскую направленность. Так, на первый план выходила внешнеполитическая заостренность генетической мифологии. Одновременно «галльский миф» становился историческим основанием политического единства Республики, сотрясаемой жестокими схватками с монархистами, которым совсем не подходила официальная формула этого протоединства «наши предки – галлы».
Заметим, что, несмотря на отчетливо политическую подоплеку генетического мифа, участие в его разработке ученых – а среди наиболее ярких и ярых протагонистов «галльского мифа» были такие крупные историки, как Н.-Д. Фюстель де Куланж и Камилл Жюллиан, – отнюдь не сводилось к политической конъюнктуре. В течение всего ХIХ в. предпринимались серьезные усилия для воссоздания «галльской цивилизации», истории и культуры доримской Галлии и осмысления характера влияния на нее римского завоевания.
Совершенно по-иному начинала развертываться мифология национального «вопроса», того, что получило имя Насьён/Нация (см. гл. 3). Французы не только изобрели понятие в современном значении государственной принадлежности, более известном правда в его англосаксонском звучании – «nation-state (нация-государство)», они в сущности и прославили его на весь мир в войнах Французской революции. Вначале же категория Нации обрела по-новому сакральное значение как высшая революционная ценность в определении государственного суверенитета. Заместив центральную фигуру королевского мифа, Нация сделалась опорной точкой национальной мифологии.
В качестве высшей ценности Нация вошла в историческое знание Франции основополагающего для формирования современных европейских наций ХIХ в., когда это знание обретало характер национальной науки. Ее представители, начиная с Огюстена Тьерри и «школы историков периода Реставрации» (как она обозначена в учебниках), с позиций своего времени переосмыслили историю страны, придав ей «национальную» субстанцию. Так возникла мифологема «национальной династии».
Озабоченные исторической реабилитацией третьего сословия, сынами которого они себя представляли, эти либеральные историки отыскали «родоначальников». Отмежевываясь от аристократического «германского мифа», Тьерри указал на Капетингов как на первую «национальную династию». Критерием явилось их обособление от имперско-германской династии Каролингов, степень которого историк заметно преувеличил. «Коммеморация» 1980-х годов закрепила выбор Гуго Капета и в качестве основателя французской государственности.
Все же нельзя не отметить, что «национальный» характер Капетингов даже в значении обособления от империи (этнически Капетинги были такими же франко-германцами, как и основатели Священной Римской империи германской нации), которое подчеркивал Тьерри, выявился лишь спустя два столетия в той самой битве у Бувинского моста. Логично поэтому, что место «отца-основателя» у автора «Бувинского воскресения» Дюби занимает Филипп II Август.
Несравненно большая интенсивность национальных чувств ассоциируется в историографии со следующей французской династией Валуа, начало правления которой было ознаменовано первыми битвами Столетней войны. Беспримерная по продолжительности англо-французская война получила, что весьма знаменательно, диаметрально противоположную оценку по разным берегам Ла-Манша. В английской историографии речь идет о ряде феодальных междоусобиц, вылившихся в борьбу за наследство между близкими родственниками; во французской – о войне за национальную независимость.
Патриотическая линия отчетливо прослеживается в творчестве крупнейшего французского историка середины ХIX в. Жюля Мишле. Он-то своим описанием Столетней войны и способствовал больше всех превращению драматических (и трагических для народа) событий ХIV – ХV вв. в основополагающий отечественный миф. Героем этого мифа оказался французский народ в лице национальной героини Жанны д’Арк, которая, воплощая народную волю, выбрала для страны «национального» короля.
В союзе народа с королем выявилась под пером самого популярного французского историка мистическая связь государства, территории, которую оно занимает, и населения, на ней проживающего – та самая связь, что и сделалась доминантой французского определения Нации. Неслучайно оно закрепилось на рубеже ХVII и ХVIII вв. как итог «классического века» торжества абсолютизма, как кульминация монархии Божьей милостью; неслучайно притом, что абсолютизм привел к редуцированию «национального мифа» к роялистскому, что и обернулось катастрофическими последствиями для королевской власти, когда у «национального мифа» в национальном же сознании обнаружились более широкие основания.
Революция жестко отсекла вместе с роялизмом не только монархическое основание «национального мифа», но и все составляющие мифологии «королевской нации», попытавшись начать национальную историю с «чистого листа». Третья республика, несмотря на очевидные попытки «наведения мостов» («История Франции», связанная с именем Эрнеста Лависса, тому свидетельство), закрепила в символах преемственности революционного наследия элиминирование монархической традиции. С тех пор средоточием идентичности для французов сделалась Республика как государственная формула Нации.
Разумеется, определенная часть французского общества не могла с этим согласиться. В атаке на республиканскую форму национальной идентичности монархисты использовали кардинальное переосмысление последней, что привнесли национал-радикалы из «Аксьён франсез», заменив критерий государственной принадлежности «зовом предков». То была замена политического определения нации как общности граждан данного государства воображаемым этнокультурным единством с отчетливыми расовыми коннотациями – прибегая к популярным ныне терминам, «праву почвы» было противопоставлено «право крови».
Этноцентрические постулаты, временно восторжествовавшие после национальной катастрофы 1940 г., были отброшены вместе с идеологией поражения бойцами Сопротивления. Этноцентризму был противопоставлен универсализм как коренная особенность французской нации. На этой основе сложился голлистский синтез, соединивший идею Нации-Республики и мифологию «вечной Франции» с ее «сорока королями» и архетипами свободолюбия, гуманности, великодержавности. Вобрав в себя мифологию Освобождения, миф об антифашистском единстве Франции перед лицом гитлеровской Германии, голлистский синтез явился основой национального консенсуса Пятой республики.
Хотя ассоциировавшееся с Третьим рейхом «право крови» было дискредитировано, «синдром Виши», по слову Анри Руссо[11 - Rousso H. Le syndrome de Vichy (1940—198…). Paris: Seuil, 1987; Idem. Vichy, un passе qui ne passe pas / avec Е. Conan. Paris: Fayard, 1994.], возвращающий к идеологемам «зова предков», отнюдь не исчерпал себя. Более того, пропаганда современных национал-радикалов из Национального фронта, отстаивающего принцип «Франция для французов» и противопоставляющего «коренных французов» «инородцам», находит широкий отклик в связи с обострением проблем массовой иммиграции.
Эти же проблемы породили идейное расслоение среди республиканцев. Наряду с утвердившейся в период Третьей республики унитаристской моделью Нации (единый народ, культура, язык), которая была в сущности воспроизведением и предельным развитием роялистской формулы Старого порядка («один король – одна вера – одна нация»), в широкий политический обиход вошел плюрализм. Франция повернулась лицом к своему природному и культурному многообразию, которое отмечали как выдающуюся черту Отечества крупнейшие историки и географы страны (см. гл. 1).
Движущей силой современного проекта Нации становится «политика многообразия (diversitе)», включающая возрождение культуры исторических регионов Франции, региональных и миноритарных языков, признание Франции полиэтнической и поликонфессиональной страной при соблюдении фундаментального принципа отделения религии от государства, от школы, от политики (см. гл. 6).
Новое направление в национальном конструировании соответствует тенденциям, которые условно были названы французскими социологами «возвращением» – религиозности, этничности, регионализма. Сложный и еще не раскрывшийся с достаточной определенностью феномен включает активное обращение молодых поколений к духовной сфере, притом, что такое обращение, как правило, не подразумевает прочной институционной принадлежности. «Believing not belonging (верить, не принадлежа)» – так было охарактеризовано это международное явление в западной социологии[12 - «Belonging for believing (чтобы верить, надо принадлежать)» было ответом в клерикальных кругах.].
Одновременно во Франции сохраняется и религиозность традиционного типа, а Церковь обрела, наконец, как представляется, свое место в духовной жизни общества, исповедующего конституционный принцип светского государства. Отказавшись от монополии, Церковь претендует на роль своеобразного эксперта, одновременно цензора и консультанта в вопросах общественной нравственности. Лишенная поддержки государства, она полноценно использует свою автономию (см. гл. 4).
Церковь – самый древний институт французского общества, ее деятельность в стране насчитывает почти два тысячелетия. Церковная традиция в стране обращает нас к первым векам христианства, начинаясь задолго до крещения Хлодвига, которое было избрано в качестве объекта государственной «коммеморации». Предводитель франков был первым из варварских королей, крещенным по римско-католическому обряду, а Франция в ознаменование этого акта обрела статус «старшей дочери Церкви». И французские короли стремились оправдать это высокое звание, выступая в качестве защитников Церкви, принимая деятельное участие в Крестовых походах и искореняя ереси, занимаясь строительством храмов и покровительствуя многочисленным религиозным учреждениям.
Всем этим прославил себя в полной мере Людовик IХ, который и был признан религиозной традицией образцом «христианнейшего короля», в сущности, правление Людовика Святого оказалось и апогеем самой традиции в ее средневековой форме.
Случившееся в ХVI в., по слову Жана Делюмо, «религиозное возбуждение» вернуло Церкви христианскую массу населения, оттолкнув одновременно протестантское меньшинство. По мнению этого историка религии, Контрреформация, которую он называет Католической, или Тридентской Реформацией, явилась «католическим возрождением» и, подобно Реформации протестантской, способствовала более основательной катехизации религиозных масс.
Однако раскол между католиками и протестантами-гугенотами и последовавшая за ним жестокая междоусобица, а затем борьба между ультрамонтанами и галликанами, иезуитами и янсенистами сделали Церковь заложницей политики светской власти и свели к минимуму долговременные перспективы религиозного обновления.
Революция, сохраняя зависимость Церкви от государства, одновременно лишила Церковь государственной поддержки. Утверждение принципа свободы совести началось с того, что католичество утратило статус государственной религии. В этих условиях значительная часть духовенства и верующих в некоторых регионах Франции влилась в контрреволюционное движение. Ответом стала ожесточенная борьба с Церковью, сопровождавшаяся поиском новых форм религиозности.
Эта борьба продолжалась и при Третьей республике, пролонгируя раскол французского общества. Известным компромиссом в этой ситуации явился лаицизм – французский тип секуляризации: государство прекращало борьбу с Церковью с условием, что Церковь не станет вмешиваться в политику. Отделенная от государства Церковь могла рассчитывать на свою автономию. Этот, продиктованный стремлением к общественной консолидации компромисс утвердился далеко не сразу.
Разумеется, лаицизм не был простой политической мерой; на глубинном уровне то была своего рода культурная революция, и она была основательно подготовлена культурно-историческим развитием страны (см. гл. 5). С начала Нового времени Церковь утратила монополию на духовную жизнь французского общества. Уже Высокое Средневековье знало явления духовной жизни – куртуазная культура, поэзия трубадуров, философия Абеляра и аверроизм, не говоря уже об альбигойцах – которые были дистанцированы от религиозной ортодоксии, а то и враждебны ей. Начиная с Возрождения, можно говорить о противоречивом взаимодействии ортодоксальности с формировавшейся на основе цивилизации античности нерелигиозной традицией.
Это взаимодействие сделалось во второй половине ХХ в. предметом серьезного рассмотрения и глубокого переосмысления. Почином стал труд Люсьена Февра «Проблема неверия в ХVI в.»[13 - Febvre L. Le probl?me de l’incroyance au XVIe si?cle: La religion de Rabelais / 1 еd. – 1943. Paris: Albin Michel, 1947.]. В противовес восторжествовавшей в ХIХ в. идеологеме исходной антирелигиозности культуры Нового времени и поступательного вытеснения из нее элементов религиозной традиции выдвинулась доктрина религиозного происхождения этой культуры и глубокой религиозности основателей цивилизации Нового времени.
Новая доктрина носила откровенно полемический характер: абсолютизации нерелигиозных элементов в одном случае противопоставлялось возведение в абсолют им противоположных. Полемичность отчетливо выявляется в трудах академика Пьера Шоню, который в обоснование фидеистической трактовки генезиса культуры Нового времени последовательно редуцировал ее к научной революции ХVII в., последнюю к математизации знания, а математизацию к чуду Благодати, вдохновлявшему великие умы революционеров науки[14 - См.: Шоню П. Цивилизация классической Европы / Пер. с фр. В. Бабинцева. Екатеринбург: У-Фактория, 2008.].
Иную линию развития знаний, образованности и самой науки в ХVII в. проследил Рене Пентар, подчеркнувший роль неортодоксального культурного движения, представленного «либертинамиэрудитами»[15 - Pintard R. Le libertinage еrudit dans la premi?re moitiе du XVIIe si?cle. T. 1–2. Paris: Boivin, 1943.]. Если Февр, борясь с анахронизмом, навязыванием людям прошлого поздних представлений и понятий, подчеркнул специфичность форм сохранения религиозной веры в раннее Новое время, работавший одновременно с классиком школы «Анналов» Пентар сосредоточился на выявлении специфических форм инаковерия и неверия.
Для Поля Азара эволюция положения либертинов в обществе, преследуемых духовной властью, до признаваемых идейных авторитетов – своего рода сколок с драматических изменений на рубеже ХVII – ХVIII вв., которые он назвал «кризисом европейского сознания». Без этого культурного движения, как показывает Азар, создавший свой классический труд по истории общественной мысли Франции еще перед войной, невозможно понять произошедший сдвиг от католической ортодоксии к Просвещению: «Большинство французов думало как Боссюэ и вдруг стало думать как Вольтер»[16 - Hazard P. La crise de la conscience europеenne. 1680–1715. Paris: Fayard, 1961. Р. VII, 415.].
В столкновении крайностей религиозной и антирелигиозной версий наметился между тем оптимальный путь, предпосылки которого встречаются еще у Февра. Речь идет о плюрализме генезиса культуры Нового времени, о том, что выше было названо взаимодействием различных традиций. Концепцию взаимодействия античной и христианской цивилизаций развивает в характеристике Возрождения Жан Делюмо[17 - Delumeau J. La civilisation de la Renaissance. Paris: Arthaud, 1973. (Русское издание: Делюмо Ж. Цивилизация Возрождения / Пер. с франц. И. Эльфонд. Екатеринбург: У-Фактория, 2006).]. Он же в своих специальных исследованиях показывает содержательную эволюцию самой религиозной традиции с наступлением Нового времени.
Отчетливо выражена плодотворная тенденция последних десятилетий к отстаиванию исторического континуитета, преемственности цивилизационного развития между различными эпохами; однако порой она оборачивается дискредитацией принятой исторической периодизации в целом и оспариванием ее целесообразности. Так происходит с расширением временны?х рамок культурно-цивилизационного переворота, который еще в недалеком прошлом связывали исключительно с Веком Просвещения.
Справедливо отмечается значение предшествовавших веков, ассоциирующихся с ранним Новым временем (ХVI – ХVII вв.). Но при этом спорными становятся собственно временные рамки Нового времени, да и целесообразность самого выделения этой эпохи и цивилизации, поскольку параллельно подвергается сомнению и культурно-исторический переход от Средних веков к Новому времени. Тенденция ведет к отрицанию цивилизационного значения Ренессанса/Возрождения в том метаисторическом смысле духовного обновления общества, который ему придал Мишле.
Столкновением различных подходов с сопутствующим ему вбросом антагонистических идеологем отмечена современная трактовка Просвещения. Концепция поступательного формирования цивилизации Нового времени: Просвещение – Революция – Модерность, утратила свою гегемонию. От «ревизии» исторической роли Французской революции в 1960-1970-х годах, которая выразила общую для «постмодернистских обществ» и многообразно проявляемую дереволюционизацию их настоящего, прошлого, будущего, тень дискредитации пала и на Просвещение как на духовную подготовку Революции.
Постмодернизм поставил под вопрос идеологию исторического прогресса, утверждение которой связано с Просвещением. Исходя из трагического опыта ХХ в. обосновывается дефектность этой идеологии, а заодно провал проекта преобразования общества и духовного совершенствования человека, выдвинутого Просвещением.
Однако совершенно отказаться от Просвещения, как и – при всем консерватизме современных европейских обществ – от Революции, да и по большому счету от идеологии прогресса национальная традиция никак не может. С Просвещением органически связана одна из важнейших идеологем французского исторического сознания – цивилизационной миссии страны, а эта идеологема, в свою очередь, является одной из опор того духовного и психологического комплекса, что именуется «Величием Франции».
По-прежнему для университетского образования сохраняет значение разграничение эпох: Античность, Средние века, Новое время, новейшая история. Однако наряду с этой «канонической периодизацией» в ход идет так называемая живая периодизация, которую автор приспособляет к предмету своего исследования. Столкновение тенденций континуальности и дисконтинуитета, подчеркивания преемственности, с одной стороны, и разрывов, когда «распадается связь времен» – с другой, привело к тому, что историк оказывается перед «свободой выбора временной шкалы и неопределенным множеством исторических времен»[18 - Словарь историка / Пер. с фр. Л.А.Пименовой. М.: РОССПЭН, 2011. С. 126.].
Возникающее в рамках исследования одного исторического сюжета «наложение различных темпоральностей» позволяет более гибко и полно отразить особенности конкретного времени. Однако создает большую сложность, когда требуется передать процессы «длительного времени», подобные формированию и эволюции национальной исторической традиции. Не меньшую сложность в данном случае создает совмещение исторического времени и времени историографического. А оно неизбежно происходит в рамках исследования нашего предмета, ибо значим не только объективный «ход истории», но и динамика освещения различных событий и эпох в идейно-теоретической эволюции исторического знания.
В различных главах монографии речь идет об одной и той же традиции, которая предстает перед читателем своими различными сторонами, выделением тех или иных элементов – Нация, Религия, Цивилизация. Пересекаясь и взаимодействуя друг с другом, эти элементы традиции обладают вместе с тем присущими им особенностями эволюции.
Особый вопрос – соотношение местных традиций и традиции общефранцузской. Введением к рассмотрению этого соотношения служит первая глава. Обстоятельное историческое районирование, предпринятое в тридцатых годах ХIХ в. Жюлем Мишле в рамках его многотомной «Истории Франции», сплавило традиции исторических областей страны с общенациональной традицией, постольку-поскольку последняя была представлена восприятием местных традиций исторической наукой того времени. Ставшую историографическим памятником, «Картину Франции»[19 - Michelet J. Tableau de la France. // Histoire de France. T. 3. Paris, 1837.] Мишле дополняет, уточняет, оспаривает историческая наука ХХ в.
* * * Замысел исследования возник в 2007 г., когда по инициативе Евгения Васильевича Старостина я читал курс лекций по историографии Франции на факультете архивного дела РГГУ. Именно в беседах с профессионально подготовленными и любознательными выпускницами французской группы я понял, что интерес к теме выходит далеко за пределы традиционного обзора школ и направлений, что требуется радикально изменить характер историографического исследования, сделав его настоящим введением в знание истории и культуры страны, представив основные проблемы и направления франковедения в освещении национальной историографии.
Поскольку жанр историографического страноведения совершенно не освоен, чрезвычайно многое значила дружеская поддержка коллег. И мне посчастливилось ее получить. Хочу выразить искреннюю благодарность тем, кто взял на себя труд прочесть отдельные части и различные варианты монографии, кто высказал замечания и дал полезные советы, наконец, кто морально и душевно поддержал автора в реализации столь амбициозного проекта.
Это – Тамара Альбертовна Воробьева (Листак), Тимур Казбекович Кораев, Наталья Юрьевна Лапина, Ксавье Ле Торривеллек, Владимир Николаевич Малов, Вера Аркадьевна Мильчина, Людмила Александровна Пименова, Лорина Петровна Репина, Владислав Павлович Смирнов.
Глава 1
Страна и ее исторические регионы
При всей древности Франции ее системное страноведческое изучение насчитывает не более двух веков. Весь ХIХ век – в условиях революционного разрыва, гражданских войн и завершившихся утратой пограничных территорий военных поражений – был заполнен поисками ответа на вопрос «Что такое Франция?». В этих поисках немалая роль отводилась географии в ее «человеческой» разновидности. Географы были призваны, говоря словами основателя «географии человека» (gеographie humaine) Поля Видаля де Лаблаша, ответить на вопрос: «Каким образом часть земной поверхности, которая не является ни островом, ни полуостровом и которую физическая география не может считать собственно единым целым… сделалась в конечном счете Отечеством?»[20 - Vidal de La Blache P. Tableau de la gеographie de la France. Paris: Hachette, 1903. P. 8 (Lavisse E. Histoire de France. T. 1).]
В происходившем процессе самоопределения французской нации был востребован образ территории, которую она исторически занимала. Не случайно географической панорамой страны Видаля де Лаблаша (1903) открывалось (в качестве первого тома) монументальное коллективное издание по истории Франции. Осуществленному перед Первой мировой войной Эрнестом Лависсом, многотомному и неоднократно выходившему в свет, в том числе, в иллюстрированном виде, изданию предназначалось стать моделью национальной истории в республиканском духе, руководством патриотического воспитания для вступающих в сознательную жизнь поколений французов!
Тогда же республиканские педагоги озаботились «имагологией» Франции, приданием ее территориальному облику яркого, запоминающегося образа. Именно с конца ХIХ в. в обиход входит понятие «гексагона – шестиугольника». Фердинанд Бюиссон в своей педагогической энциклопедии («Dictionnaire de pеdagogie et d’instruction primaire», 1887) предлагал уже на первом уроке географии указать учащимся его вершины: 1) Дюнкерк, 2) косу Сен-Матье у Бреста, 3) устье Бидассоа, 4) мыс Cербер, 5) устье Ройя у Ментона[21 - Устье Бидассоа и мыс Cербер находятся на границе с Испанией, Ментон – на Лазурном берегу.] и 6) гору Донон в Вогезах. Выдвигались и другие геометрические фигуры – «пятиугольника», «восьмиугольника», говорили о «квадрате» и даже «круге». Общий смысл всех определений, говоря словами выдающегося французского географа Элизе Реклю – восхищение «уравновешенностью и элегантностью» формы страны[22 - Weber E. L’hexagone // Lieux de mеmoire. T. 2: La Nation. Paris: Gallimard, 1997. P. 1172–1173.].
Целостный образ Франции сложился в сравнительно недавнее время, хотя для определения страны по ее внешним очертаниям предпосылки безусловно существовали. У средневековых правителей, озабоченных феодальной раздробленностью, образ страны создавали именно границы их владений. Объезд превратился в традицию, ритуально поддерживавшуюся странствованием кочующего двора в XVI – ХVII вв.[23 - Рекордным по длительности было почти двухгодичное путешествие Карла IХ со своей матерью Екатериной Медичи (1564–1566).] Относящееся к XV в. классическое определение Франции по ее тогдашним пределам – «в длину двадцать два дня, а в ширину – шестнадцать»[24 - Бродель Ф. Что такое Франция. Кн. 1–2. / Пер. с фр. под ред. В.А. Мильчиной. М.: Изд-во Сабашниковых, 1994–1997. Кн. 2. Ч. 2. С. 62.] – из той же области эмпирического постижения пространства.
C обретением королями постоянной резиденции в Версале происходят существенные изменения. Начиная с Людовика ХIV, на смену путевым впечатлениям приходят географические карты. Однако они имели ту особенность, что до ХVIII в. не давали общей картины страны, и карта Франции XVI в. еще представляла «кучу разрозненных лоскутков» из изображений отдельных областей. Долгое время за деталями скрадывалась общая картина. К тому же карты из-за их дороговизны были малодоступными, и привычка французов к их употреблению сложилась, по мнению Вебера, лишь во время Первой мировой войны[25 - Weber E. Op. cit. P. 1176–1177.].
Между тем уже в XVI в., пишет Нордман, завершился долгий и медленный процесс «генезиса пределов» Французского королевства, еще не в реальности, а «в образах и представлениях». В них Франция выглядела «архаически идеальной». Стремление вписать территорию страны в самые совершенные геометрические формы шло как бы из глубины веков, образуя «память самую что ни есть долговременную»[26 - Nordman D. Des limites d’Еtat aux fronti?res nationales // Lieux de mеmoire. T. 2: P. 1125, 1131.]. География страны стала опорой национального сознания проживавшего в ней народа (и, как увидим дальше – народов).
Континентальность
Представления об упорядоченности французской территории перемежались представлениями об ее бескрайней протяженности. И дело не в том, что страна еще в Средних веках сделалась, по европейским меркам, сверхкрупным государством. Образовавшая современную Францию территория являла собой, по Фернану Броделю, «целый континент», или в политических терминах – «целую империю», объединявшую части, «лишь с трудом удерживаемые вместе»[27 - Бродель Ф. Указ. соч. Кн. 1. С. 271.]. «Францией стало то, что представляло полностью или частично различные государственные образования. Западная оконечность Европы оказалась ее перекрестком.
Многообразие и открытость, «выход ко многим разным соседям и многим разным морям при сохранении общей сухопутности»![28 - Каганский В. Россия – Франция // Русский журнал (РЖ). Дата публикации 27 Декабря 2004. www. russ.ru] Объективно Франция и сухопутная, и морская страна. Протяженность ее границ на суше и на море почти одинакова: соответственно 2800 и 2700 км, притом что сухопутная граница на треть (1000 км.) проходит по высоким горам (Альпы, Пиренеи) и потому малодоступна для трансграничного сообщения. Напротив, страна открыта Средиземному морю и еще более широко – Атлантике. На ее территории нет ни одной географической точки, от которой до морского побережья было бы более 500 км.
По оценке современного классика «географии человека» Пьера Гуру, «ни одна страна в Европе не обладает столь протяженным, разнообразным и удобным морским побережьем» с обилием «отличных гаваней, расположенных в устье широких рек, что ведут в глубь страны». К тому же, добавлял Бродель, начиная с присоединения Нормандии (XIII в.), затем Лангедока, Прованса и, наконец, Бретани (XVI в.), Франция приобрела и «целые народности потомственных мореходов». У страны, резюмировал историк, «имелось все необходимое для завоевания океана». А океанские просторы сулили богатство и власть: ведь именно на море в Новое время «суждено было решаться судьбам современного мира».
«На протяжении всей французской истории встает вопрос об этом ее несбывшемся, едва лишь наметившемся призвании – быть морской державой». Между тем, сожалел Бродель, Франция ощущала себя, в первую очередь, сухопутной державой, органичным продолжением континентальной Европы. «Море за англичан, оно не любит Францию», – выражал этот континентальный дух Мишле, резюмируя вековое соперничество двух стран[29 - Бродель Ф. Что такое Франция? Кн. 1. С. 270, 286; Michelet J. Tableau de la France (1864). Еd. еlectronique de J.M. Simonet. Р. 8.].
Сухопутность, считал Бродель, сделалась историческим выбором страны, потому что, в конечном счете, то был выбор ее правителей: «правительство и само смотрело на мир с сухопутной колокольни». Слишком тяготило бремя сухопутных границ: «Для ведения и планирования широкомасштабной политики на морях Франция должна была… вырваться из осиного гнезда беспрерывных сухопутных войн, с тем чтобы, подобно англичанам, вести только одну войну – на море и иметь только один военный бюджет – военно-морской». А для этого «требовались не только прозорливость, удачливость, настойчивость, но и способность противостоять давлению воинственного дворянства, готового в любой момент выступить в поход по дорогам Европы»[30 - Бродель Ф. Что такое Франция? Кн. 1. С. 287.].
Континентальную ориентацию закрепил выбор столицей Парижа. То, что столица оказалась прочно включенной, как бы «вросшей во внутренние районы страны», имело важные последствия для всей Франции – «если только не считать, – подчеркивал Бродель, – что сама Франция после долгих колебаний сделала подобный выбор, согласившись сознательно и добровольно стать чисто сухопутной державой», а соответственно и иметь сухопутную столицу[31 - Там же. С. 269.].
Выбор произошел в весьма отдаленную эпоху. «Со времен Цезаря, если не раньше, вплоть до варварских нашествий V в., история Франции всегда была частью средиземноморской истории». Но после гораздо большее значение приобрели связи Франции с Центральной и Восточной Европой. Европа, сетовал Бродель, «давит на нас, лепит нашу судьбу». В итоге «Французское пространство» стало «куском пространства европейского»[32 - Там же. Кн. 2. Ч. 2. С. 419.].
«Генетическое древо Франции и сущность ее цивилизации», отмечал Видаль де Лаблаш, связывали ее с континентом, придав ей здесь особое положение. Франция избежала катастрофических вторжений с Востока и оказалась менее втянутой в европейские проблемы, чем Германия или Россия; но в то же время была ограничена в возможностях территориального расширения, в отличие от той же Германии и особенно от России. Ее уделом сделалось распространение не в ширь, а в глубь. «Своим растительным миром, этническим составом и начальными следами цивилизации она вбирает в себя феномены, которые развивались в более обширном пространстве. Ее роль – это их синтез (de les rеsumer)»[33 - Vidal de La Blache P. Op. cit. Р. 27, 52–53.]. Так, французские ученые с разных сторон подходили к идее Франции как «синтеза цивилизаций», между тем как вопрос о генезисе этого синтеза был далеко не прост.
Рассматривая Европу как массив земель между Средиземноморьем и северными морями, Бродель выделял первостепенную «посредническую роль» русского, польского, немецкого и французского «перешейков». Вместе с тем, на примере последнего он показал, что эта роль, имея общеевропейское значение, мало что дала для формирования собственно французского ареала. Бесспорно, тот меридиональный путь, который прорезал «французский перешеек» во времена Рима, составлял «одну из главных магистралей, своего рода пуповину». Однако «служил-то он Империи – той сети больших дорог, городов и цветущих деревень, что возникла с легкой руки римлян в междуречье Мозеля и Рейна».
Положение мало изменилось в Средние века: водный путь Рона – Сона – Сена (или Рейн) стал источником процветания ряда городов от Авиньона до Лиона и целых областей – Франш-Конте, Лионне, Дофине, Лангедока, Прованса. «Всюду, где есть дорога, вдоль нее вырастает и разветвленная корневая система истории», – замечал Бродель. Но фактически Рона начала жить одной жизнью с Францией лишь в результате медленного и многотрудного продвижения границ страны на юг и восток – после присоединения Лангедока (1271), Лиона (1311), Дофине (1349), Прованса и Марселя (1481–1483), центрального Бресса (1601), Эльзаса (1648), Франш-Конте (1678), Лотарингии (1766), Авиньона (1790), Монбельяра (1793), Савойи и Ниццы (1860). Так, исторический «французский перешеек» на протяжении веков «оставался за чертой или почти за чертой французской территории».
По меркам своего времени, продолжал Бродель, грузооборот по Роне был исключительно велик (в четыре раза превышая грузооборот по самой протяженной реке страны Луаре). Именно по Роне перевозили все товары, закупленные северными территориями на грандиозной Бокерской ярмарке, существовавшей по крайней мере с 1315 г., куда съезжались до 100 тыс. гостей; сменившие их Лионские ярмарки стали центром не только торговли, но и кредита. И в ХIХ в. «перекресток» оставался крупнейшей транспортной артерией Франции[34 - Бродель Ф. Что такое Франция? Кн. 1. С. 239–244.].
Однако лицо страны определила не торговля, а земледелие и не международные пути сообщения, а собственно земля Франции. Благодатность почвы и климата представляла охраняемый традицией предмет национальной гордости. Не случайно в критический для государственной независимости период (ХIV–XV вв.) одной из иконографических версий национального самоутверждения страны сделалось изображение «Франции-сада». Навеянное библейскими образами райских кущей, оно символизировало природное богатство страны, благоприятность климата, плодородие почвы. В центре был человек, культивировавший эту землю, а та, в свою очередь, представала идеально упорядоченным пространством с четко очерченными границами. Так материализовалась сугубо патриотическая идея – цельность и неприкосновенность французской земли, для чего и потребовалось живописать «лучшее из 98 королевств, которые создал Бог»[35 - Beaune C. Naissance de la nation France. Paris: Gallimard, 1985. Р. 322.].
И республиканский календарь, введенный в годы Революции (1793) и просуществовавший до начала Империи (1806), точно так же ставил во главу угла территорию страны, землю Франции. Античных богов в названиях месяцев заменили явления природы или сельскохозяйственные работы, приуроченные к природным особенностям страны[36 - Вандемьер – сбор винограда, брюмер – туманный, фример – холодный, нивоз – снежный, плювиоз – дождливый, вантоз – ветреный, жерминаль – прорастание семян, флореаль – время цветения, прериаль – покос лугов, мессидор – время жатвы, термидор – жаркий, фрюктидор – сбор плодов.]. Таким образом, само Время – ведь республиканский календарь утверждал начало новой революционной эры – оказывалось сопряженным с национальным Пространством.
Перефразируя фразу древних «Египет – дар Нила», можно сказать, что в географических представлениях, дошедших из глубины веков и сформулированных наукой ХIХ в., Франция оказывалась даром ее благодатной почвы и климата. В отличие от соседей, и прежде всего от Великобритании, Франция «оказалась способной поглотить преобладающую часть своей эмиграции»[37 - Vidal de La Blache P. Op. cit. Р. 15.]. Отменное плодородие земли («bontе du sol»), и соответственно – восприятие территории страны как земной благодати сделалось, по Видаль де Лаблашу, квинтэссенцией национального самосознания.
Известно, в стране немало худородных земель; но при том, что разница между плодородными и неплодородными и соответственно преуспевающими и обездоленными областями велика, главное, что делает Францию Францией, в представлении самих французов, это, утверждал Видаль де Лаблаш, обилие плодов земли. «Германия для немца – это преимущественно этническая идея. Француз выделяет во Франции – и об этом свидетельствуют его сожаления, когда он ее покидает – плодородие почвы, удовольствие здесь жить. Она для него именно страна, т. е. нечто глубоко связанное с подсознательным идеалом жизни»[38 - Ibid. Р. 50.].
«Нация – следствие желания жить вместе», – комментирует тезис географа современный историк, рассматривая эту концепцию нации как антитезу этническому («расовому») фундаментализму, который у французских ученых Третьей республики (1871–1940) ассоциировался неизменно с германским национализмом[39 - Guiomar J.-Y. Le «Tableau de la gеographie de la France» de Vidal de La Blache // Les lieux de mеmoire. T. 2. Р. 1090.]. Для основателя французской географической школы французская нация как целое являет собой единство многообразия, противопоставляя исключительным различиям исключительную «силу ассимиляции». В результате «контрасты смягчаются», а внешние «вторжения затухают»; Франция «преобразует то, что получила»[40 - Vidal de La Blache P. Op. cit. Р. 40.].
Секрет такого единства, доказывал Видаль де Лаблаш, в самой органике страны; исходным выступает собственно земля Франции, ее «почва» в буквальном смысле слова. Не случайно французов, живущих в различных частях страны, объединяет между собой и отличает от соседей национальная кухня. Ведь она напрямую связана с плодородием земли и, конечно, умением ее обрабатывать. Еще Гёте, сравнивая французскую и немецкую культуры, отправной точкой указывал то, что французы едят белый хлеб, тогда как немцы – черный. Помимо белого хлеба и мясных блюд (наличие которых в рационе обеспечено распространением пастбищ), своеобразие французской кухне придает также разнообразие овощей на любом столе, проистекающее от искусства огородничества, которое радикально отличает французов от англичан.
Закономерно, что органическую, или «природную» Францию олицетворяла для географа деревня с ее жителями. Именно крестьянская жизнь, бытие людей, обрабатывающих землю Франции, оказывается объединяющим началом. Она формирует общие обычаи, манеру поведения, способы общения, вкусы и предпочтения. Создав сами предпосылки совместного существования этнически и культурно различных групп, эти природные силы – настоящие «духи местности» – исподволь и подготовили, по Видалю де Лаблашу, формирование нации[41 - Ibid. Р. 51.].