banner banner banner
Доспехи совести и чести
Доспехи совести и чести
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Доспехи совести и чести

скачать книгу бесплатно

Доспехи совести и чести
Наталья Гончарова

Роман Натальи Гончаровой «Доспехи совести и чести».История жизни и одиночества героев, история отчуждения от общества и поиска точки опора в нем, история опьяняющих взлетов и трагических падений, коими неизменно полнится существование человека. Но прежде всего, это история о любви, о самой великой силе на земле, способной покорить собою все, словно маяк, помогающий нам не сбиться с пути в темноте жизни, направляя нас к свету, спасая от страхов и тревог, делая нас чище и лучше. Единственное чувство, заставляющее человека пренебречь собой во имя другого, подлинная ценность в этом бренном мире, где все есть прах и тлен, и лишь любовь неугасима.На страницах романа «Доспехи совести и чести» читателя ждет острая психологическая драма, политическая интрига, шпионский детектив, безбрежный океан любви, и финал, неожиданный и непредсказуемый, до самой последней страницы!

Наталья Гончарова

Доспехи совести и чести

Российская империя. Конечная станция N-ской железной дороги.

Май, 1879 год.

По тому, как мало людей на станции Потап Архипович сразу же понял, что прибыл слишком рано. Выходит зря волновался. Пока собирался, три раза возвращался домой, забыв то одно, то другое, торопился, спотыкался, нервничал. Все боялся опоздать, сквернословил безбожно, гнал извозчика, гнал себя, а теперь, стоит тут как третья подпора. И стоять так несчастному еще целый час, да и то, если повезет и поезд прибудет в срок, что с поездом, отчего то случалось не часто. Вынув несвежий платок, он запыхтел, будто тот самый паровоз, которого ждал с такой тревогой, и, выдыхая воздух через плотно сомкнутые губы, торопливо протер вспотевшее лицо и лысину на макушке. Правда, вспомнив, что буквально с утра, так старательно каждый свой редкий волосок уложил воском, отдернул руку будто ошпаренный, испугавшись, что одним лишь неловким движеньем испортил все. Кто знает, вдруг именно сейчас, в самый важный момент его жизни, он стал похож на того самого глупого попугая с хохолком, которого графиня Батюшкова привезла из Москвы на потеху здешней публики. Покрутившись в поисках чего-то во что можно было бы поглядеться, он, встав на цыпочки, из-за плеча стоящего перед ним мужчины, посмотрел на свое отражение в окне, и, убедившись, что вид он имеет вполне презентабельный, казалось, наконец, угомонился. Но ненадолго. Через минуту вновь заволновался, стал переминаться с ноги на ногу, затем, запустив руки в бездонные карманы сюртука, начал судорожно что-то искать, пересыпая в их глубинах толи монеты, толи пуговицы, толи еще какой мусор, и выудив как из глубокого болота портсигар, спешно закурил. Как будто, даже обрел спокойствие, правда, ровно на пять минут, до той лишь поры, пока последняя искра не загорелась на конце сигареты, но лишь затем, чтоб навеки погаснуть. В ту же минуту, его глубоко и широко посаженные глаза снова забегали туда-сюда, по всей видимости, выискивая на платформе кого-нибудь из знакомых, однако же, с целью неизвестной, а точнее известной лишь ему самому.

Пара скучающих дам, мальчишки-посыльные в ожидании прибывающих, слоняющиеся без дела с одного края станции на другой и обратно, несколько путейцев, в ярко – зеленых суконных мундирах с янтарно – желтыми латунными пуговицами в два ряда, словно гонцы неистово буйного лета, в самом начале нежного, но скромного на цветение месяца май – вот и вся компания.

Постояв с полчаса, и выкурив не одну сигарету, Потап Архипович, наконец, увидел на противоположной стороне станции давнего знакомого, а по совместительству управляющего соседним имением Лихолетова. Да так обрадовался тому факту, что бросившись к нему со всех ног, он, человек, и в обычное время лишенный грации и гибкости, сейчас же находясь в крайнем возбуждении, чуть не сбил двух дам с зонтиками. Он, конечно же, поспешно извинился, но, не сменив ни скорости, ни траектории, продолжил движение, будто бы еще минута, на этом самом пироне, наедине с собой и со своей тревогой, может стать для него фатальной.

– Игнат Кузьмич, голубчик! Как же я вас видеть рад! Ей Богу! Доброго вам дня! Какими судьбами? Неужто, и вы ожидаете важных гостей? – запыхавшись, затараторил Потап Архипович.

– Типун Вам на язык, Потап Архипович! Не приведи Господь, Анатолий Константинович, со всем своим «дражайшим» семейством и их зловредной левреткой, прибудут не раньше июня. И, слава Богу, чем позже, тем лучше, это я Вам со всей ответственностью заявляю! А «майских» здесь не много: Арсентьевы только, сами знаете почему, да еще несколько семей, верно, для здоровью, не иначе. А я племянницу жду, вот-вот на поезде должна прибыть, в услужение Арсентьевым. К молодой барышне приставлена будет, к младшей, если быть точнее. Старшая недавно в замуж выдана. Говорят партия не из лучших, но у них сами знаете, состояние огромное, так что они вольны любую партию для себя выбирать. А Вы, Потап Архипович, какими судьбами?

– А я, Игнат Кузьмич, важного гостя из синего вагона ожидаю. Теперь знаете ли, все вагоны расписные, по кошельку и цвет. Синий, стало быть, у кого он есть, а зеленый у кого дырка в кармане.

– Эк, как они лихо придумали, верно, чтобы по недоразумению, не спутать, да уважение к бедняку, за зря, да за спасибо, не дай Бог, не проявить, – заметил Игнат Кузьмич, пощелкав языком в знак обиды.

В ответ Потап Архипович покраснел, и затрясся, отчего невозможно было достоверно понять, толи он смеется, толи, поперхнувшись, закашлялся.

– Так, что за гость, из синего вагона к вам пожаловал? – переспросил Игнат Кузьмич, так и не удовлетворив своего любопытства.

– Знаете, голубчик, – многозначительно начал Потап Архипович, – скажу я Вам, конфиденциально, о том еще ни одна живая душа в N-ске не знает, но Вам, по старой нашей дружбе сообщу, – и его голос понизился до шепота, – в эту весну, аккурат в марте, Долгополов в скоростях продал именье, не дожидаясь сезона, да продал по смешной цене, разумеется, не спроста, не то проигрался, не то проспорил, не то еще чего, ну да не важно. И хотя Долгополов и копейку лишнюю не давал, но здесь бывал редко, а это для нас, управляющих очень положительно. И хотя хозяин он был не лучший, но ведь даже дурной хозяин, может так статься, лучше нового. А мне опять, кланяйся, спину гни, все заново. А именье построено, можно сказать моими силами, чуть ли не каждый камень, вот этими самыми руками, – и он в подтверждение своих слов продемонстрировал собеседнику своим маленькие пухленькие, с короткими пальчиками ручки, которые пристало иметь скорее женщине, а не мужчине, причем отнюдь не физического труда. В общем, Потап Архипович пустился в пространные рассуждения о труде, да так начал сочинительствовать, что сам и поверил.

– А теперь вот именье купил Михаил Иоганович Мейер. И что ж теперь мне делать? Тем более толкуют о нем разное, конечно, поди, разбери, где правда, люди сами знаете, источник сведений ненадежный, могут говорить всякое, однако же при всем при этом доподлинное известно, что оказался он здесь неспроста, ох не спроста. А если говорить по чести, произошла в столице некая щекотливая оказия, – после этих слов Потап Архипович многозначительно выпучил глаза, и уже с такой странной мимикой продолжил: – сами знаете какая, – затем вновь замолчал, но через минуту, словно боролся с нестерпимым зудом, снова заговорил: – да-да, – а после не проронил ни слова, да так и стоял с глазами навыкат.

И хотя Игнат Кузьмич ровным счетом ничего не понял, но, не желая, прослыть глупцом и невеждой, принял вид человека знающего, искушенного и все понимающего, замотал головой и что-то многозначительно промычал.

К счастью, через минуту, платформа прерывисто задрожала, а станция как по команде заполнилась людьми. Все говорят наперебой, волнуются, переглядываются, ждут поезда, и наконец, откуда ни возьмись, из-за горизонта, словно приближающиеся раскаты майского грома, скрипя, ухая, и выбивая дробь, мчался, озаряемый лучами яркого весеннего солнца, красавец поезд.

Потап Архипович обернулся, чтобы попрощаться, со своим знакомым, а того уже и след простыл, и оставшись наедине с собой, он, человек не верящий ни в Бога, ни в черта, украдкой перекрестился, наполненный страхом и тревогой, за будущее, что несет для него тот самый железный вестник.

Девятнадцать часов занимал путь из Петербурга в N-ск., и хотя путь был не близкий, Михаил Иоганович, даже рад был такой длинной и долгой дороге. Прежде всего, он был крайне доволен нововведениями в вагоне: спинка кресла теперь откидывалась назад, а само кресло вращалось, так что ежели попутчик вам пришелся не по нраву, говорлив, или дурно пахнет, а может он пришелся не по нраву, лишь исходя из самого факта своего присутствия, теперь можно извиниться, и развернуться к нему спиной, что он и не преминул сделать.

И теперь лицезря, пестрый и яркий весенний пейзаж, Михаил Иоганович, всегда любивший природу, больше чем людей, с одной стороны, искренне наслаждался ежеминутной сменой декораций в окне, а с другой стороны, подобно управляющему, ожидающего его на станции, неизменно возвращался к тяжелым думам о прошлом и с тревогой и беспокойством смотрел в будущее.

Решение приобрести именье пришло в одночасье, после скандала, он не желал больше оставаться в столице, но как человек, привыкший к роскоши и комфорту, в глушь, в Сибирь, ехать был не готов. В общем, душа требовала природы и уединенья, а уже не юное тело, не готово было испытывать, даже малый дискомфорт. Поэтому узнав, что его давний знакомый Долгополов, который, кстати, должен был ему не малую сумму денег, история, правда, умалчивает в связи с чем, и за что сей долг образовался, владел в двадцати пяти километрах от Петербурга, именьем, не раздумывая ни минуты, заявил на него права. Ибо ко всем своим отрицательным качествам, он все же обладал чертами и положительными, верно для равновесия, а именно, был по-немецки бережлив, и по-швабски рачителен, и посему не потратив ни гроша, он приобрел недвижимость, хотя и находящуюся не в лучшем состоянии, однако же, занимающую настолько прекрасное расположение, что сие достоинство, с лихвой компенсировало, хотя и ощутимый, но поправимый недостаток. Тем более сейчас, когда он потерял все, ну или почти все, и находился в крайне стесненном положении, лишнюю копейку тратить не желал, да и не мог.

Справедливости ради, стоит сказать, что N-ск славился не только своей живописной природой, но и первой железной дорогой, отчего сливки Петербургского и Московского общества считали своим долгом, а точнее долгом престижа, купить именье именно здесь, на первой и конечной станции технического прогресса, однако же, не науки ради, а во имя праздного времяпрепровождения на короткий летний сезон.

Но поезд начал замедляться, и Михаил Иоганович с удивлением, обнаружил, что даже огорчен, тем, что путь подошел к концу, погруженный в свои мысли под мерный стук колес, покинув жизнь прошлую, но, еще не успев начать новую, он словно сделал паузу, остановив время здесь и сейчас.

Поезд остановился, гудок, затем второй, шум, скрип, железный треск, и тишина, а потом радостный крик, улюлюканье, хохот, стало быть, приехали.

Выйдя из полумрака вагона, он еще минуту не мог собраться с мыслями, да так и стоял на станции, наблюдая толи с недоумением, толи с завистью, как ожидающие, радостно встречают пассажиров, и отправляются кто куда уже новым счастливым составом. Его никто не ждал. Скользнув по толпе, и не увидев ни одного знакомого лица, он к своему удивлению, был даже немного раздосадован, и хотя предполагал, что на пироне его может встречать управляющий именьем, которого он еще в глаза не видел, но был в том не уверен, и недолго думая, решил самостоятельно нанять бричку. В конце концов, N-ск не Париж, не потеряется. Как вдруг, в ту же минуту, к нему подскочил невысокий мужчина средних лет, едва достающий ему до плеча, и, кланяясь и улыбаясь, пропел:

– Ваше сиятельство, Михаил Иоганович, здравствуйте, очень рад Вас приветствовать, мое Вам почтение, добро пожаловать в N-ск, – начал тот, собрав все приветствия, что знал воедино, верно, чтобы показаться, чрезвычайно радушным и любезным. – Разрешите представиться, Потап Архипович Тяглов, ваш, так сказать, управляющий, я подумал, вы человек не местный, а у нас тут хотя и две улицы, но не мудрено и заплутать, тем более и бричку свободную в этот час не найти, – заключил тот, затем снова раскланялся и зачем то отдал как военный честь.

– Добрый день, спасибо, это крайне любезно с вашей стороны, встретить меня, благодарю, – ответил Михаил Иоганович, окинув взглядом, своего управляющего. Впрочем, всего одного взгляда, хватило ему, чтобы составить о нем свое мнение, и мнение то, отнюдь нелицеприятное, хотя какой в том прок, хорош тот или плох, не важно, если бы он общался лишь с теми, кто ему нравился, то, пожалуй, прожил бы всю жизнь в ските одиноким отшельником, так и не проронив ни слова. И хотя Потап Архипович, был жуликоват, как и любой другой управляющий, но в силу, своего характера, а также рода деятельности, Михаил Иоганович, бывало, имел дело и с худшими представителями рода человеческого.

А между тем Потап Архипович расплылся в улыбку, явно обрадованный своей предусмотрительностью, и, обретая уверенность, уже свободнее продолжил:

– Михаил Иоганович, так пойдемте же, бричка здесь же, на углу, а покамест, я вам расскажу, как у нас обстоят дела, именье к Вашему приезду уже готово, и хотя оно было в крайнем запустении, предыдущий хозяин, не тем вспомнить, совсем не заботился о своем наследии, ну человек он с зависимостью, скажу вам по секрету, так что ничего другого и ждать не приходилось, но теперь, все конечно будет по другому, а какой сад разобьем, только вот знаете, садовник, дело не дешевое, тут садовник на вес золото, но это не сейчас, потом, потом конечно, вы, наверное, устали с дороги, а я Вам сразу о делах, да о делах, – и, посмотрев на Мейера исподлобья, почти что по-собачьи, будто пытаясь угадать волю и настроение хозяина, но не прочтя на сухом, бесстрастном лице, ни одобрения, ни порицания, приуныл и замолчал.

Когда сели в бричку, а извозчик тронулся, Тяглов вновь сделал попытку завоевать благосклонность Мейера, хотя за последние пятнадцать минут общения, стало совершенно ясно, что дела его плохи. Но другого такого сытного места не сыскать, так что Потап Архипович решил цепляться за место управляющего до последнего, и если надобно будет, из кожи вон вылезти, чтобы понравиться этому снобу, что ж, значит вылезет, и в новую оденется.

– Михаил Иоганович, штат прислуги полностью укомплектован, и хотя, я вам скажу, на конечной станции, где сплошь и рядом, одни путейцы, а ближайшая деревня в ста верстах, добрых людей не найдешь, но Михаил Иоганович, я сделал все возможное и невозможное, и кухарка… и…

– Спасибо Потап Архипович, однако же, что мне надобно будет знать, я и сам увижу, – прервал его Мейер. – Вы мне лучше, голубчик, скажите кто в соседях, я ищу здесь, покой и уединение, и хотя место славиться светской жизнью, но не хотелось бы оказаться в его центре.

– Ваше благородие, Вам и переживать не стоит, слева, Кривошеевы, но они здесь и не бывают вовсе, так что и не потревожат совсем, а справа Арсентьевы, но право слово, тише соседей и не сыскать, и хотя у них дочь… скажу по секрету…

– Спасибо, но это все, что мне нужно знать. Далеко ли еще до именья? – прервав управляющего, нетерпеливо спросил Мейер. – Я, по правде сказать, устал с дороги.

– Так вот же оно! – радостно воскликнул Тяглов, чей нос покрылся крапинками пота, а щеки начали раздуваться как у экзотической птицы, перед дракой с опасным и неравным противником.

Михаил Иоганович посмотрел на дорожку к именью, на полуразрушенные фонари, на провинциальное запустенье, и сад, полный сорного кустарника, на эти огромные вязы, с нежно-зеленой еще не окрепшей листвой, и вдруг почувствовал себя таким уставшим, и таким старым, словно ему было не тридцать восемь лет, а целый век, как этим самым вязам, что открылись его утомленному взору. Долгая дорога, и груз проблем, будто каменой плитой легли на грудь, он был согласен и на этой заброшенный сад, и на обветшалое именье, лишь бы остаться наедине с собой, в одиночестве и в тишине. Но он слишком хорошо знал людей, и если сейчас, на глазах у Тяглова, покажет слабину, то никогда позже, он уже не сможет заставить работать того, так как того требуется, и собрав волю в кулак, он горделиво выпрямился, и сухо, но твердо спросил:

– Я так понимаю, начать обустройство именья, вы решили не с сада?

Потап Архипович, достав все тот же несвежий платок, протер лицо, но не то вытерся, не то испачкался, попутно соображая, что на это ответить, и, наконец, найдя подходящее по такому случаю оправдание, спешно затараторил:

– Ваше благородие, так весна, распутица, и прежний хозяин, он к саду интереса не имел, никакого, но пни выкорчевали, аккурат на это ушло двадцать пять рублей, ох, и тяжелая работа я вам скажу. И вязы, вязы Михаил Иоганович, их надобно все вырубить.

– Зачем?

– А чтоб именье лучше видно было!

– Не стоит, – отрезал Михаил Иоганович, затем развернулся и направился в именье, наступая в самую грязь, будто намеренно.

Через минуту, узкая тропинка, где и две брички бы не разъехались, сменилась широкой подъездной дорогой, открывая вид на скромную одноэтажную усадьбу. Четыре окна налево, четыре окна направо, и четыре тяжеловесные колонны посередине, ни декора, ни вензелей, ни даже гипсовой листвы, все просто и по-деревенски аскетично. Тут и там, словно подкошенный пулей оловянные солдаты, лежали срубленные и брошенные вековые вязы, придавая именью вид варварского запустенья, как если бы дорогой из ценных пород дерева обеденный стол, в минуту холода, был порублен на дрова. Полуразрушенная лестница и потертая дверь, да, это была не та роскошь к которой он привык, и, конечно же, его новое жилье, не шло ни в какое сравнение, с соседским особняком, который они только что имели несчастья лицезреть по дороге. И хотя Михаил Иоганович, осматривал окрестности без энтузиазма и явного интереса, не заметить разницу между соседским двухэтажным «лебедем» Арсентьевых и его «общипанной» курицей было невозможно.

Открылась дверь, в воздух взметнулись клубы пыли, заполняя мерцающей дымкой, как туманом, пустой безжизненный холл, пол протяжно и несчастно скрипнул под тяжестью веса гостей, а может это его душа застонала, он и сам бы не смог разобрать.

Направо гостиная и кухня, налево спальни. Убранство убого, а весь текстиль, что ветошь, и пыльно и грязно и грустно.

Михаил Иоганович обернулся, будто только сейчас, заметил, что в гостиной не один. Сзади, не дыша, стоял управляющий, белый как мел, не смея произнести ни слова, по уставшим глазам Мейера, он не смог прочесть ничего, они были безжизненно голубыми и холодными как лед.

– Вы плут и прохвост, – отрезал Мейер, – и я бы сдал вас констеблю немедленно за хищения, но едва ли у меня есть выбор, на этой конечной станции или на любой другой, и едва ли новый управляющий будет сделан из другого теста. С другой стороны, может плюнуть на все, продать это именье, а вас …, – затем он замолчал, переводя дух, словно пытаясь смирить свой почти звериный гнев. – У вас два дня, чтобы привести именье в порядок, – заключил он уже спокойно.

– Все понял, – коротко ответил Тяглов, – я сейчас пришлю к Вам помощницу.

– Не надо, – отрезал Михаил Иоганович, – сегодня в том нет необходимости, пусть приходит с утра, приготовит завтрак и уберется в комнатах, а сегодня я хочу побыть один.

– Все понял, – как заводной, снова повторил Тяглов, – Ваше благородие, все будет сделано, и завтрак и припасы, и работники, все будет, Михаил Иоганович, я все понял, – и с этими словами откланялся и исчез.

Михаил Иоганович тяжело выдохнул, словно весь его гнев держался лишь до той поры, до кой он задерживал дыхание. Теперь он один, нет нужды, стоять в петушиной стойке, можно побыть собой, отчаявшимся и уставшим от жизни человеком. А ведь каждый норовит обмануть, оболгать, обокрасть, и не отдохнуть, не остановиться, ни дня без борьбы, что ж, стало быть, это и есть жизнь.

Набрав из колодца воды и наскоро искупнувшись из ледяного ковша, он прямиком, пренебрегая знакомством с именьем, направился в спальню, где первым делом зажег камин, и, не распаковывая вещей, сняв лишь обувь, да сюртук, еще засветло упал на кровать. Под тяжестью его большого и крепкого тела, та громко и протяжно скрипнула и едва не разломилась напополам, впрочем, скорее по другой причине, ибо неутомимый и трудолюбивый короед, находясь здесь долгие годы в полном уединении, толи от одиночества, толи от скуки, толи еще по какой причине проделал во всем доме работу хотя и не малую, но едва ли кем то оцененную по достоинству. Впрочем, как и любое другое живое существо в этой жизни.

И как только его утомленно тело коснулось скомканной перины, а голова твердой и слежавшейся подушки, он сию же секунду провалился в забытье, уснув тяжелым глубоким сном без сновидений, сном уставшего путника.

Утро началось в обед. Проспав почти сутки, Мейер пробудился от восхитительных ароматов, доносившихся с кухни. Значит, все-таки, Тяглов внемлел его словам и прислал прислугу, – не без радости подумал Михаил Иоганович, вставая. В минуту одевшись, он вышел из комнаты, и тут же наткнулся на незнакомого мужчину в гостиной, который усердно чистил камин.

– Здравствуйте, Ваше сиятельство! – воскликнул тот, встав на выправку. – Мне, Ваше сиятельство, велено тут кое-чего починить, и кое-чего убрать, но покамест, я здесь, кое-чего поделаю, ежели Вам кое-чего, надобно, скажите, я все исполню.

– Доброе утро, да, спасибо, но не отвлекайтесь. Я пока еще осматриваюсь, – ответил Михаил Иоганович, но был так голоден, что приступать к делам был не только не готов, но и не имел на это никаких сил, ведь со вчерашнего обеда не ел ни крошки, так что постояв немного сурово сдвинув брови, скорее для вида нежели для дела, вскоре ретировался.

Голова гудела, словно с похмелья. Он посмотрел на себя в зеркало, волосы взъерошены, под глазами пролегли темные круги, спал, спал, а проснулся уже уставшим, и таким не свежим, будто пыльный мешок, провалявшийся всю зиму в сенцах.

Совсем беда.

– Голубчик, – обратился он к работнику, досадуя, что не спросил, как того зовут, – а есть ли здесь баня в именье?

– Есть, Ваше сиятельство, как же ш, нету, как же ш, именье без бани. Велите истопить?

– Да, будь так добр, истопи к вечеру. А то я как черт с луны, мною, только барышень пугать.

Мужик, засмеялся, оценив шутку, но спохватившись, испуганно посмотрел на хозяина.

Мейер улыбнулся и подмигнул тому, в знак одобрения.

Продолжить знакомство с именьем Михаил Иоганович решил с кухни, и не даром, ведь запах оттуда доносился почти неземной.

Кухаркой оказалась приземистая крестьянка, по ее испещренному морщинами лицу, тяжело было понять возраст, но тело было крепкое, а плечи прямые, значит ей не так уж много лет, – подумал Мейер. На его счастье, женщина оказалась молчалива, но трудолюбива, а каша из печи, томленая не меньше двух часов, показалась Михаилу Иогановичу самым вкусным, что он когда либо ел. И здесь и сейчас, черпая ее ложкой и припевая молоком, он почувствовал себя на месте, будто целую вечность его гоняло по пустыне, как перекати поле, и наконец, зацепившись за землю, обретя под ногами почву, пожалуй, первый раз в жизни он почувствовал что дома, и именно сейчас, может и должен пустить здесь корни.

До вечера делать было нечего, так что, желая себя чем-нибудь занять, вместо того, чтобы слоняться по дому, лишь мешая работать другим, Мейер решил обследовать окрестности. Именье было небольшим, однако земли в нем было не мало. К земледелию он, правда, интереса никогда не имел. Земля для него всегда была не больше чем твердь, на которой можно стоять двумя ногами и не падать, но вот сады, сады он любил, и как любой сломленный человек, искал источник, что стал бы ему живительным, залечил раны и принес успокоения, и скорее по наитию, нежели от разума, едва ли осознавая в полной мере, что есть лекарство, он стремился на природу, туда, где тишину и покой нарушают лишь треск веток под ногами, свист сойки, да назойливое жужжание разной мошки, туда, где природа врачует душевные раны лучше любого лекаря.

Словом, отдав работникам все необходимые распоряжения, он решил отправиться на прогулку. Правда перед выходом все же решил посмотреться в зеркало, и от увиденного, едва не рассмеялся, а затем чуть не заплакал, ибо вид он имел не только смехотворный, но и жалкий.

– Ей, Богу, бездомный, – подумал он, потирая лицо рукой, словно пытаясь разгладить его и привести себя в порядок.

Одежда была чрезвычайно мятой, хотя и чистой, впрочем, если б только одежда, кажется даже на щеке еще красовались следы от подушки, а волосы, волосы торчали в разные стороны, будто клок желтой соломы, как у домового. – Что ж, в каждом доме должен быть домовой, – заметил он, невольно рассмеявшись, вот только с горечью, находя всю эту ситуацию одновременно не только комичной, но и трагичной. Еще несколько месяцев назад, он помнил себя, франта, в бальном зале, в черном сюртуке, с белоснежным пластроном, на нем перчатки, в нагрудном кармане золотые часы, как право слово непредсказуема эта жизнь, сегодня ты на вершине, а завтра и до подножия не дошел. Ну что ж, едва ли в этом лесу, водятся другие звери, окромя его самого, стало быть, и не велика беда, ежели он с таким диковатым видом, словно бурый медведь, по лесу побродит, – подумал Мейер и несмотря ни на что отправился гулять.

Тишина, весенняя прохлада, лишь птицы поют, на минуту, он ощутил в груди невообразимую легкость и такое счастье, которое, казалось, забыл, счастье, что бывает лишь в молодости, когда мир неизвестен, но так притягателен, и все интересно и все любопытно, и от того так сладко, что впереди столько открытий, кои открыв позже, понимаешь, что лучше б не знал и не ведал, и лишь в незнании и есть счастье.

Вспомнились события минувших месяцев, лицо осунулось, а голова поникла, сколько же еще ошибки прошлого будут терзать его вот так, бессмысленно и беспощадно. Он брел, не разбирая дороги, уже не видя ни столетних вязов, ни лесные яблони, ни пышную крушину с разлапистыми ветками, словно дамский веер. Он шел медленно и тяжело погруженный в свои тяжелые и мрачные думы, неся на себе груз проблем и тревог. Положа руку на сердце, он не мог бы трезво объяснить зачем приобрел это именье, и зачем приехал в N-ск, ему нужна была передышка, и так сложилось, будто все дороги, как бесконечные мелкие ручейки по весне, сошлись в одно большое и как ему казалось спасительное русло, принесшее его сюда, остановиться, подумать и решить, что делать с жизнью дальше. Но как водиться, от себя не убежишь, так что здесь ли, или в любом другом месте, он был по-прежнему сам собой, будто заключенный в тюрьме своего собственного сознания, от которого ни сбежать, ни скрыться.

Вдруг ландшафт резко изменился, хаос дикого сада превратился в ладно подстриженный луг, а затем аккуратный сад. Деревья больше не теснились друга на друге, в ожесточенной схватке за лишний луч солнца или пядь земли, а стояли свободно и вольготно, однако же, не без определенной геометрической последовательности.

Он был так погружен в себя, что ничего не заметил, пока уже не стало слишком поздно, и он не оказался в чужом саду, застигнутый врасплох, словно вор, хозяйкой соседнего именья.

В то непримечательное утро, Лиза, не нарушая привычного распорядка дня, умылась, спешно оделась, прихватила с собой книгу и спустилась к обеду. Да-да, именно к обеду, а не к завтраку, так как жила она по своему собственному расписанию, а может быть даже по своим собственным часам, и когда все члены семьи успевали не только позавтракать, но и пообедать и затем удалиться по своим делам, она лишь спускалась в столовую, одна, чему и была рада. В первое время матушка еще пыталась бороться с вопиющим пренебрежением режима, но поняв, что все попытки тщетны, а объект воспитания, перевоспитанию не подлежит, опустила руки и оставила все как есть.

В общем, к обеденному часу в доме было почти никого, и лишь в кресле в углу сидел батюшка, с неизменной вазой полной пирогов, всякой разной сдобной снеди и вчерашней газетой в руках. По его неестественно розовым щекам, было ясно, что уже с утра, он принял стопочку наливки, а может даже и две, и теперь с чрезвычайно важным видом читал газету, хотя скорее пытался делать вид, что читал.

––Доброе утро, папенька! – весело воскликнула Лиза.

Батюшка тотчас отложил газету, а лицо его озарилось такой нежной и безграничной любовью и радостью, словно он не видел ее целую вечность и оттого успел соскучиться.

– Доброе утро, солнце мое, – ответил отец.

– А где матушка с сестрицей?

– Заскучали-с, и потому отправились к графине Батюшковой, та из столицы, привезла с собой попугая, да не простого, а птицу говорящую, знает он несколько слов, но глуп чрезвычайно, а потому кричит их без разбора сутки напролет, да так что даже приходится накрывать его футляром… – что, ж, – задумчиво помедлил отец, – умом он, верно, весь в хозяйку, – заключил отец, и снова уткнулся в газету, верно, боясь за своей чрезмерной разговорчивостью выдать легкий хмель.

Лиза едва сдержала смех.

– Папенька, тогда я быстро отобедаю и в сад, уж слишком солнце ласковое, так и манит, так и манит, ежели маменька воротится раньше вечера, то не забудьте сказать где я, а то в прошлый раз потеряли меня, да так, что весь дом вверх дном поставили, будто я могу куда то деться, и это в моем то положении.

– Угу, – буркнул отец, но едва ли уже слушал ее, погруженный толи в чтение, толи в послеобеденную дрему, – но затем словно спохватившись, ответил, – ступай солнце мое, ступай, прогуляйся, это пойдет тебе на пользу.

Второпях перекусив, будто за ней кто-то гнался, Лиза, уже было направилась к двери, как вдруг вспомнила, что забыла самое важное, и, спешно вернувшись, взяла стоящую подле стула трость.

Ведь если по дому, она еще могла передвигаться без опоры, хотя и с некоторыми ограничениями, то по влажному после весны грунту, на улице без трости было не обойтись.

Выйдя из дома, она шумно вдохнула влажный и терпкий, настоянный как наливка на ярком солнце воздух, и закинув голову к небу, подставляя лицо под яркие, почти обжигающие лучи золотой звезды, ощутила неведомое счастье, счастье без причины и повода, счастье лишь оттого что ты жив и молод – истинное счастье.

Россыпь оранжевых веснушек на переносице, словно млечный путь указывал, на то, что барышня так делала не редко, пренебрегая модой и презрев глупые суждения о вреде солнце. И как солнце может навредить, ведь солнце это и есть жизнь? Уж она то это знала, так как всегда хворала каждую зиму, и лишь к весне, с первыми его лучами, спасавшими лучше любого лекарства, начинала чувствовать себя живой.

Постояв немного на крыльце, тяжелым медленным шагом, упираясь всем весом на трость, она направилась в глубину сада, где родители, в тени диких яблонь, поставили ей прекрасную скамейку, стоявшую почти в интимном уединении, и словно созданную для тайных влюбленных. Впрочем, понапрасну, кроме нее, здесь никто никогда не бывал. Это был ее тайный сад, ее укрытие, от любопытных и бесцеремонных глаз, и даже члены семьи не смели нарушить сей покой. Именно здесь, она могла побыть с собой, с книгой и со своими горестями.

Поудобнее расположившись на скамейке, трость, Лиза поставила рядышком, а книгу взяла в руки, и хотя повествование еще вчера казалось интересным и захватывающим, но сегодня буквы расплывались, толи оттого что солнце припекало, толи от того, что жар словно исходил из самого ее тела, и, не сумев прочесть и строчки, она отложила книгу, и, облокотившись на спинку скамейки, переместила длинный трен влево, раскинув его на траве, словно хвост русалки, который она пыталась высушить на солнце, выбравшись на берег, но сделав попытку ослабить корсет, быстро сдалась, и глубоко вздохнула, так что кружево затрепетало, словно морская пена от малейшего дуновения ветерка. Потянувшись, Лиза зевнула, и, закрыв глаза, погрузилась в странное одновременно приятное, но вместе с тем мучительное забытье.

Как вдруг треск ломающихся веток, заставил ее очнуться и сесть прямо. Сжав в руках трость, она испуганно зачем-то обернулась назад, но, не увидев ничего подозрительного немного успокоилась, правда лишь на секунду…

Перед ней, на расстоянии не более десяти метров, на стыке двух участком, будто между двух миров стоял мужчина. По всему его виду, было понятно, что в его намерения не входило быть замеченным, но валежник предательски треснул, так и не дав скрыться в дебрях столетних вязов, до того момента как был обнаружен ей.

Минуту они так и смотрели друг на друга, с опаской и с любопытством, и наконец, немного поколебавшись, мужчина двинулся навстречу, вероятно, посчитав знакомство, наименьшим злом, по сравнению с другим решением, а именно, позорным отступлением и бегством в кусты.

Лиза же была и напугана и возбуждена, прежде всего, потому, что за всю жизнь и пару раз не оставалась с мужчиной наедине, а ежели и оставалась, то они были ей хорошо знакомы, а точнее, приходились ей родственниками.

И пока он приближался к ней, она не отводила от него свой взор. Стыд и смущение почти сковали ее, но женский интерес, к объекту противоположного пола, перевесил все те чувства, которые могли бы стать помехой для их знакомства. Более того, она была рада той минуте, до первых слов, сказанных друг другу, ибо она давала ей возможность рассмотреть и оценить объект интереса, перед тем как завеса тайны кто он и откуда спадет.

А между тем мужчина был высок и худощав, костюм его был измят, а вещи сидели слишком свободно, будто с чужого плеча. И все же не было сомнений в благородстве его происхождения. И не только потому, что его сюртук был дорого скроен, а благородство тканей, указывало, на достаток хозяина, особенно, если учесть небрежность в одежде и даже неряшливость, достаток тот мог быть в далеком прошлом, а потому что в каждом его движении, в каждом повороте голове и широком твердом шаге, было мужество и изящество, которое присуще лишь людям определенного сорта.

Его нельзя было назвать привлекательным, скорее наоборот, узкое удлиненное лицо, чуть крупноватый нос, глубокие заломы вокруг тонких плотно сжатых губ, выражение лица холодно и почти отстраненно. Было в нем нечто притягательное и вместе с тем отталкивающее. Но самым примечательным в нем были глаза. Светло-голубые, глубокие и такие пронзительные, что глядя в них становилось не по себе. Они действовали на нее магнетически, как если бы индийский факир играл на трубочке, а она завороженная однообразной, но содержащей в себе секретное чередование звуков мелодии, потеряла в мгновенье и волю и желание быть свободной.

Хотя, может это лишь игра ее неискушенного воображения. Уж слишком много времени в жизни она проводила в чтении и раздумьях, имея о мужчинах лишь представление поверхностное и расплывчатое. Погрузившись на минуту в свои мысли, она вдруг осознала, что до сих пор сжимает в руке трость, и, испугавшись, что он увидит сей постыдный аксессуар, будто ошпаренная скинула ее на землю, как если бы это была та самая змея, для которой играл факир. И тут же, ловким движением руки, укрыла ее длинным треном нежно-голубого платья.

Нет, она страшилась не только взглядов жалости или притворного сочувствия, что непременно последовали бы, если бы он увидел доказательство ее немощи, но и нежеланных вопросов, которые были бы заданы, будь трость с ней рядом. Как раз то самое праздное любопытство, было для Лизы, самым мучительным и тяжелым. Она уже давно привыкла, к тому, как люди смотрят на нее, кто свысока, кто с презрением и жалостью, и никогда как на равную им. Вот только больнее эти взглядов были кинжалы любопытства. Тысячи вопросов сыпались на нее, как только собеседник, обнаруживал, в ней эту особенность. Почему она хромает? Что с ней случилось? Не попала ли ненароком под телегу? Не ушибла ли лошадь? И каждый раз, когда ей приходилось отвечать, что ничего дурного не случилось, и что по воле Господа, она родилась именно такой, какая она есть сейчас, и что причина недуга не известна, а лечения не существует, в их взглядах, она неизменно видела и разочарование и потерю интереса, как будто несчастный случай, придал бы ее недугу и шарм, и благородство, и даже романтизм.