banner banner banner
Миусская площадь
Миусская площадь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Миусская площадь

скачать книгу бесплатно

– Какой же язык вы предлагаете?

– А представьте себе, что мы с вами смотрим несколько шире, чем нам отпущено временем. Ну, скажем, имеем возможность заглянуть лет на пятьдесят вперед. Или на сто. Что там остается от вашей и нашей идеологии? От фашизма? От вашей ВКП(б)? От коммунизма? Ведь то, чем сейчас кипит красная Россия, то, что происходит в Германии, станет уделом кабинетных ученых. Они будут спорить, что было лучше: фашизм ли, коммунизм ли. А мне, честно говоря, и сейчас не очень это интересно. Я бы сказал, все равно. Идеология, режим, фашизм, коммунизм – это всего лишь одежды, которые обветшают, когда износятся – на тряпки пустят, а потом и выкинут за полной ненадобностью.

– А что же останется, позвольте спросить?

– Россия и Германия. Они-то и должны остаться. И останутся. А кто из них носит звездочку на кокарде, а кто повязку со свастикой на рукаве, большого значения не имеет. Это всего лишь обстоятельства, притом случайные во многом. Не более того.

– А я, честно говоря, думал, что как раз сейчас и творится история, и не кабинетная, а вполне реальная. Я более или менее себе представляю, каким будет коммунизм где-нибудь через полвека.

– Я не представляю про коммунизм ничего, хотя и не смею вас разубеждать. Но ответьте мне на такой вопрос. При коммунизме Россия сохранится как государство, а русские – как нация? Или нет? И сохранится ли Германия, будь в ней коммунизм или капитализм? Или же будет мировая революция, и как результат – сплошной интернационал? Как все это представлял себе ваш Троцкий? Насколько я могу судить, Сталин думает уже о национальном, об общенародном, а не о классово-интернациональном. Не заметили, как политика потихоньку поворачивается?

– Может быть, вы способны предвидеть не только неожиданный поход в гости – помните, как с вином давеча? – но и будущее наших стран? Лет эдак на сто?

– Вполне понимаю вашу иронию, сам бы с удовольствием поиронизировал. Но, увы, предвидеть не могу! Подобные случаи бывают у меня весьма редко, да и то только бытовые вещи затрагивают. Хотя сами по себе меня очень интересуют. Сама, так сказать, природа подобного. Пробовал даже тренироваться, ничего не получается, развить этого в себе, наверное, нельзя. Только иногда, очень редко, вдруг приходит некое знание – и все.

– Знать бы, откуда.

– И в самом деле! Как ты можешь знать, что будет через час, или сегодня вечером? Ведь этого еще, как бы сказать, не существует в природе: будущего же еще нет, оно только собирается стать… настоящим.

В дверь постучали, и на пороге купе появился второй проводник, средних лет мужчина в черной форменной куртке и железнодорожной фуражке. От него, как показалось Косте, пахнуло чем-то очень давним, дореволюционным, что сейчас почти не помнилось, но показалось уютным и ласковым – взгляд ли прищуренных глаз был такой, простая фраза ли сказана с особой дорожной интонацией:

– Чайку желаете? – на подносе стояло два стакана в стальных подстаканниках с темным, хорошо заваренным, густым сладким чаем, это было видно по цвету, по раскрывшейся, набухшей, ожившей чаинке, ставшей опять верхним лепесточком чайной веточки, принявшей и преобразившей в призме стекла оттенки купейного бархата. Но вид раскрывшегося лепесточка вновь вернул ощущение тревоги: способность видеть крохотные детали бытия приходило в минуты опасности, совершенно непонятной сейчас.

Чай стоял на столе, от мягкого покачивания вагона позванивали стаканы в подстаканниках, и этот равномерный звук опять поселил в купе молчание, впрочем, ненадолго:

– Однако, вы, Константин Алексеевич, нарушили свое правило – не курить до еды.

– Дорога настраивает и вносит другой ритм, время в дороге по-другому течет…

– Вот-вот, время, это вы очень точно заметили, – оживился Вальтер. Впрочем, как может течь то, чего нет?

– Чего нет? Времени нет?

– Конечно! Вы его можете пощупать, потрогать? Определить, наконец, что это такое? Может быть, это чистая умозрительность? Почему мы представляем себе будущее где-то впереди нас, а японцы думают, что оно позади? И кто из нас прав – мы или они? Впрочем, бог с ним, со временем – давайте хоть выпьем под хорошую папироску! – Костя невольно бросил взгляд на пиджак Вальтера, думая увидеть под полой бутылку вина. – Ну уж нет, на сей раз давай обойдемся без фокусов для дам. В этот раз ничего фантастического не будет происходить, я же прекрасно знал, что предстоит поезд, а в поезде я предпочитаю ехать с бутылочкой хорошего коньяка.

Вальтер достал из-под дивана желтый кожаный саквояж и в его руках появилась бутылка коньяка.

– «Ани», шесть лет выдержки. Мне кажется, один из лучших советских коньяков. Армянский! Давайте выпьем за нашу неожиданную встречу, которая, надеюсь, выльется в крепкую дружбу, и за то, чтобы наши цели оказались общими. Так их легче достигать.

Только сейчас Костя хватился сумки, которую передал ему Борис. Она, наверное, осталась на вокзале. Ну да: в зале ожидания доставали билеты, сумку поставил на мраморную скамейку, а чемодан около нее, на пол. Надо же, жалость какая! Старались же и мама, и сестренка, собирали для него… Растяпа! Ну да ладно, без закуски будем.

– Так что же со временем? – спросил Константин Алексеевич, согревая в пальцах железнодорожный стакан тонкого стекла и вдыхая терпкий коньячный аромат. – Если даже представить его, как вы предлагали это у Ани, в виде некого пространства, то что нам это дает? И если действительно два патриотически настроенных человека, как вы нас с вами давеча определили, попробуют по этому пространству прогуляться, то смогут ли они что-то изменить? Ведь если вашу гипотезу принять, то получается, что все уже и так есть, существует, предопределено, стало быть?

– Сами посудите. Мы спокойно передвигаемся по нашему земному пространству, скажем, по дачному участку, если он у нас есть, конечно же, и при этом легко его можем изменять: можем вскопать грядку, можем не вскопать, можем посадить розы и ухаживать за ними, а можем не посадить и забросить землю: тогда вырастет чертополох.

– Я бы предложил тогда тост за возделывание роз и за борьбу с чертополохом! – произнес Константин, держа стакан на уровне глаз и любуясь цветом коньяка. Тревожное состояние отступило – был ли коньяк причиной того, или сама невнятная причина тревоги куда-то отошла.

– Вот именно! Но я боюсь, что кое-кто и у нас, и у вас уже возделывает кое-какие грядки, культивируя чертополох, как это ни грустно. Поэтому я очень рад, что именно вы будете пытаться каким-то образом найти этого странного мистификатора, Ганусена, что ваши коллеги хотят на него повлиять, хотя и знаю, что это не просто, а может быть, и невозможно. Давайте выпьем за откровенность – как вам такой тост?

Да уж деваться некуда, куда уж откровеннее! Уж и имя назвал! Таиться, похоже, смысла нет. И Константин Алексеевич, как ни в чем не бывало – выучка дипломатическая сказывалась – поднял стакан, который в его сознании давно превратился в бокал, и ответил на тост Вальтера:

– По-моему, откровенность стала хорошей традицией с первой же нашей встречи!

– Нет, дорогой Константин Алексеевич, нет! Я прошу у вас взаимной откровенности! В самом деле, ничего от вас не утаивая, на то же хотел бы рассчитывать. Тут наши с вами интересы сходятся как нельзя ближе. Сами подумайте – ведь мы с вами почти зеркальное отражение друг друга, как наши портсигары немецкого и русского изводов. Мало того, что мы внешне с вами похожи – и ростом, и выправкой, так ведь и службой, да еще и на страны наши смотрим примерно с одинаковых позиций. Вы воспринимаете Германию примерно так, как я Россию. Я люблю русский язык, русских, Москву люблю, девушек русских, черт возьми! Насколько я понимаю, вы тоже не безразличны к Германии. А может, и к немецким девушкам, а?

– Прошу прощения, Вальтер, но откровенность – так до конца: русские девушки мне нравятся чуть больше, – подержал шутку Костя.

– Бог вам судья! Но если всерьез, то скажу вам, что Россия, конечно же, не стала моей второй родиной, хотя образование у меня русское, да и воспитание, пожалуй, тоже, но эта страна мне дорога так же, как и Германия. Именно поэтому такой страх внушают мне, как и многим моим друзьям, те росточки чертополоха, что замаячили на нашем общем горизонте.

– И что же видно?

– Не хочется говорить даже. Если пойдет так, как хотят некоторые партийные дураки, может быть беда. Не приведи Господи – война…

Уж что-что, а войну с Германией Константин Алексеевич представить себе не мог. Собственно, то, что война будет, и будет неизбежно, говорили часто, но не с Германией же! Зачем? Абсурд! Не лучше ли союзничать – сила-то какая сложится в Европе, другой такой не будет. Да и потом, неужели не хватило прошлой войны, чтобы понять, что нельзя нам друг с другом воевать! Бессмысленно, взаимный разгром, пиррова победа на собственном пепелище! Ну и потом: уж слишком мы похожи друг на друга, чтобы друг друга и мутузить: и нравом, и шутками, и жизнелюбием, даже пивом, да и тем, как жизнь складывалась последние десять лет.

– Я полагаю, что войны избежать нельзя, лет через семь-десять грянет обязательно, но с кем? Кто будет по разные стороны и с кем рядом? – ответил Костя.

– Важно, чтобы мы оставались рядом. Чтобы ваш генеральный секретарь и наш рейхсканцлер не намутили бы какой чепухи – под тряпьем идеологии социалистической или нашей, национал-социалистической, что еще хуже, но разницы принципиальной, впрочем, нет. Но от них не так много зависит, как кажется поначалу.

– А от кого же зависит?

– От стечения множества обстоятельств. У вас же идут чистки партии? Фракционная борьба внутри партии была? Была, пока Сталин не разорил своих противников. Троцкого – и то задавил! Бухарина разгромил! Сталин, конечно, сильнее всех, кто рядом с ним, но от расклада, какой и с кем у него возникнет, многое зависит. То же самое и у нас: все эти недоучки наши полуграмотные – Геббельс, Геринг, Гесс, Гиммлер, Кальтенбруннер тоже ведь расклад определяют.

– Это, я бы сказал, политический трюизм. Вождь, лидер, всегда опирается на соратников и прислушивается к ним.

– Да бросьте вы! Какая там, к чертовой матери, опора! Бешеная борьба озверелых псов! Вы же не на партсобрании и не в наркомате, честное слово!! Неужели страх в вас всех уже так въелся, что и поговорить по-человечески с вами нельзя?!

– Но я правда так не думаю! – искренне возразил Константин Алексеевич. Может быть, у вас это и так – по крайней мере, когда на площадях раскладывают костры и там жгут книги, притом свои же, немецкие, в этом видится, действительно, нечто псовое. Знаю только, что в двадцатые это было невозможно.

– В конце концов, не имеет никакого значения, как мы оцениваем наци или большевиков. Важно, куда они ведут. И до прихода Гитлера это было не так страшно, а вдвоем эти герои много дров могут наломать. Особенно если к одному из них представлен Ганусен – пустейший человек, этакий современный граф Калиостро, но обладающий несомненной волей внушать и подчинять. Все эти его астральные откровения о призвании немецкой расы двигаться на Восток, которыми он делится с рейхсканцлером, могут очень дорого всем нам стоить. Он, к сожалению, оказался орудием самых черных сил. Его воздействие на фюрера невероятно, несмотря на то, что он чистокровный еврей, его дед был старостой синагоги! – и знаете, почему? Ведь Гитлер болен, у него мании и самая настоящая паранойя. Такой-то человек и может оказаться в полной зависимости от этакого Калиостро. А ваш Сталин – он что, психически нормален? Вы о судьбе Бехтерева знаете?

Константин Алексеевич отрицательно покачал головой – он не знал ничего о Бехтереве. Зато он знал точно другое: этот разговор, буде он известен дома, мог стоить не карьеры, не работы, – свободы и жизни.

– Бехтерев – великий русский психиатр, был приглашен Сталина осматривать и поставил диагноз: паранойя! И в тот же вечер пошел в театр. А из театра домой пришел и помер. Потому что диагноз стал известен пациенту.

Костя почти умоляющее посмотрел на Вальтера.

– Вальтер, мне перестает нравится наш разговор. Я вовсе не считаю свое правительство, партию, ВКП(б) чем-то совершенно никчемным, как считаете вы. Стоит ли нам спорить по этому поводу, не лучше ли выпить еще коньяка?

– Ладно, умолкаю. Скажу только напоследок, что Ганусена искать – дело совершенно бессмысленное. Выступать он перестал, на публику его теперь не выпускают его новые антрепренеры из рейхстага, доступа к нему нету, рычагов воздействия – тем более. Но Ганусен – это оружие, притом очень опасное после выборов нынешних. А если оружие нельзя отобрать, значит, его нужно обезвредить.

– Как? Что же с этим Калиостро можно тогда сделать?

– Убить, – просто ответил Вальтер.

* * *

Поезд стоял в Бресте около трех часов – меняли вагонные оси. Эта неизбежная остановка, как бы мистически обозначавшая бытийную границу между Россией и Западом, незримую, но совершенно реальную и труднопреодолимую, была на руку пограничникам, неспешно проверяющим выездные документы, а для пассажиров означала некий этап пересечения пространства, порог между двумя мирами. Сормовский паровоз отцепился, бросил состав, выпустил много пара седыми усами на шпалы, как-то обиженно присвистнул и налегке укатил задом по параллельному пути, залихватски попыхивая самокруткой трубы и размахивая рехордами вокруг красных колес – из окна вагона он не казался уже таким невероятно огромным. Через три часа, когда состав будет поставлен на новые оси, в него толкнется другой паровоз, такой же черный, огромный, дымящий и одушевленный, только уже немецкий, и потащит до Берлина.

Дипломатические паспорта давали определенное преимущество: можно было не сидеть в вагоне в ожидании пограничников, но выйти ненадолго в город – либо на вокзал, скажем, в депутатский зал, в ресторан, или же просто побродить, жаль, что кафе, расплодившихся в двадцатые по прилегающим улицам, практически не осталось.

И все же одно местечко было, Костя его знал давно, оно каким-то образом уцелело, не было разорено новым курсом советской истории, сменило лишь название и, наверное, статус, превратившись из кабаре «Западная звезда» в точку общепита № 16. На вывеске были указаны часы работы, а над дверью красовались четыре большие жестяные отчеканенные буквы, отдававшие вопреки наступающей современности не то нэпмановским, не то вообще дореволюционным буржуазным духом: «КАФЕ». Оно располагалось рядом с вокзалом, в подвальчике двухэтажного дома красного кирпича, затерявшегося в маленьком кривом переулке, петляя уходившем от вокзала в город.

– О, здравствуйте, здравствуйте, Костя, когда бы вы знали, как я рад вас видеть в нашем скромном заведении! – бывший хозяин, а сейчас не то администратор, не то официант и бармен в одном лице выходил из-за стойки навстречу гостям. – Как всегда как снег на голову! Хотя бы предупредили, и я приготовил бы лучший в Бресте ужин, какой только возможен в таком времени и месте! Для вас у меня как всегда свободен самый замечательный столик!

Гости оглядели подвальчик кафе – добрая половина столиков была свободна. Они сели на указанный хозяином, сразу же зажглась маленькая настольная лампа под мягким абажуром, создав неяркий приглушенный свет. Кафе сохранило прежний уют, и все же везде чувствовалось увядание, под столетним сводчатым потолком витал дух грусти и прощания.

– Конечно, дорогой Костя, сейчас совсем, совсем не те времена! Знаете ли вы, как трудно теперь сводить концы с концами, чтобы-таки не умереть с голода и прокормить семью? О, вы не знаете! Это говорю вам я, Мойша Гиршман! Но для вас – Мойша наклонился к гостям и перешел на шепот – у нас будет почти все, как пять лет назад – я вас уверяю! Фаршированная щука? Запеченная в тесте баранина с чесноком? Мясной цимес? Уха из судака? Водочка, так, чуть-чуть, для настроения?

Константин Алексеевич рассмеялся – ему нравилась и даже умиляла манера подчеркивать ужасные трудности предприятия, действительно усугубившиеся сейчас, и все же, невзирая ни на что, предлагать гостям лучшее. Точно так же Мойша обращался к нему и десять лет назад, когда Костя проезжал через Брест в первый раз, с пересадкой, поезда нужно было ждать сутки, и случайно забрел в только восходящую тогда «Западную звезду», и пять лет назад, когда дела шли как нельзя лучше.

– Мойша, старина Мойша! А где же твой знаменитый еврейский оркестр? Почему мы не слышим скрипки? Где скрипачи в черных до колен фраках? У тебя осталась только эстрада, но на ней больше никто не выступает?

– Нет, Костя, нет, оркестра не осталось – где? Откуда? Чтоб я так жил! Есть только один скрипач, и то не еврей, а цыган! Старый цыган! Вы представляете? Но он хорошо слышит музыку, и он будет играть для вас! Только для вас! Но позже, когда будет чуть-чуть больше народу. А его жена играет на гитаре и иногда гадает посетителям. Моим гостям. О, вы не знаете, что это за цыганка! Однажды, давно-давно, лет десять назад, она гадала самому Гитлеру! И вы знаете, что она ему сказала? Она сказала, что он станет рейхсканцлером! Вы спросите: что же в этом плохого? И я отвечу: в этом – ничего! Но она еще сказала ему, что он сломает себе шею на востоке! Вы представляете! Оказывается, он это запомнил! И когда Гитлер стал-таки рейхсканцлером, они вынуждены были эмигрировать из Германии. Сначала в Польшу, но, вы знаете, в Польше не очень любят евреев и цыган, поэтому они поехали в СССР. И теперь они у меня. А вы говорите, Костя, еврейский оркестр! Вы как будто молодой и умный человек! Неужели вы не видите, какие времена! Так что же мы будем заказывать? – и Мойша вновь наклонился к гостям с маленьким блокнотиком и карандашиком в руках.

Невысокие сводчатые стены красного кирпича, приглушенный свет настольных абажуров, барная стойка, на которой поблескивали самые разнообразные бутылки, небольшой полукруг эстрады, приподнятый над полом лишь сантиметров на тридцать с задернутым черными бархатными шторами задником, несколько наивное, но искреннее желание угодить гостям, исходившее от хозяина, – все располагало и настраивало на отдых.

– Нет, Мойша, мы не будем ужинать – у нас нет времени, поезд уйдет без нас. Мы выпьем коньяка, кофе, и еще предложи-ка нам десерт – твой бесподобный яблочный штрудель с корицей. Вы не возражаете, Вальтер?

В этот момент на заднике заколыхались и раздвинулись черные шторы и на эстраде появился скрипач. В его облике кроме длинных черных с серебряной проседью волос и бороды не было ничего лубочно-цыганского – ни шелковой косоворотки, ни галифе, ни сапог. Строгий черный эстрадный костюм с поблескивающими лацканами, белая рубашка с небрежно завязанным галстуком, манера держаться несколько надменно, глядеть в зал не замечая людей, сидящих за столиками – все выдавало немалый опыт, жизненный и профессиональный. Когда он, встряхнув гривой, положил скрипку на плечо и прижал ее щекой, в зале вдруг стало тихо. Даже двое, сидевшие спиной к эстраде, перестали говорить, хотя не могли видеть музыканта. Смычок поднялся, чуть тронул струны, потом еще, сильнее, сильнее. Он играл Паганини, и мог играть так, что все в крохотном ресторанчике слушали бы только его – об этом говорили первые взятые ноты. Но почти сразу же напряжении спало, музыка стала не просто тише, но перестала заполнять собой все пространство зала, превратилась лишь в фон, давая возможность говорить, слышать собеседника, есть, наслаждаться вином. И в этом состоял такт настоящего музыканта, понимавшего, что он играет не в консерватории, но на ресторанной эстраде, такт, удерживающий мощь Паганини, проснувшуюся в смычке старого цыгана. Но Костя и Вальтер были заворожены, они так и застыли, один – с широкой рюмкой коньяка в правой руке, другой – с незажженной папиросой, так и не поднесенной ко рту и не прикуренной. И заметив это, цыган сошел с эстрады и медленным шагом, продолжая играть, подошел к их столику. Он смотрел на них черными замутненными возрастом и музыкой глазами и играл только для них, чуть наклоняясь то к одному, то к другому. Они не смогли бы сказать, как долго длилась музыкальная пьеса. Это было некое наваждение, странную, мистическую причину которого Константину Алексеевичу было дано понять позже.

Музыкант застыл с поднятым над скрипкой смычком и оставался неподвижным, пока она еще звучала и даже чуть дольше, едва поклонился слушателям и так же медленно отошел, скрылся за бархатной занавеской. Только тогда оцепенение стало спадать, вернулось время. Вновь обнаружились люди, сидящие за соседними столиками. Офицер-пограничник рассказывал что-то смешное смущенно улыбающейся молодой даме с длинной папироской, рассеянно глядящей на бутылку вина в мельхиоровой вазе с кусочками тающего льда. Оказалось, что коньяк, налитый в широкую рюмку с сужающимся верхом, обладает еще более утонченным ароматом, чем тот, что пили в начале пути. Но слова, чтобы говорить об испытанном потрясении, пока еще не находились.

– Ваш штрудель, господа! – Мойша подходил к столу с шикарным блюдом, на котором лежали два куска витого яблочного пирога, сверху обильно политого густой коричневой карамелью. – Как вам понравилась музыка?

– Этот цыган – настоящий музыкант, – ответил Вальтер. – Как в кибитке и в таборе можно научиться так играть?

– Я вас умоляю! – воскликнул Мойша. – Какая кибитка? Он никогда не жил в таборе, может быть, в самом начале жизни. Он и его жена – люди высокого искусства. Хотя ее игра не может даже приблизительно сравняться с его игрой. Но я вам скажу даже больше – она артистка в другом! Она не просто гадает, разглядывая чуть ли не через лупу вашу руку, ваша рука ей может быть даже вообще-то и не нужна, она рассказывает вам будущее, просто глядя на вас или имея у себя какую-нибудь вашу незначительную вещицу. Вы знаете, как я отношусь к вам, Костя, а значит, и к вашему красивому интеллигентному другу: я хочу попросить ее, чтобы она вам погадала!

– Спасибо, Мойша, не нужно! Я тоже прекрасно к вам отношусь, но мы с моим другом – люди… достаточно современные, вряд ли нас заинтересует цыганское гадание. Так, Вальтер?

– Конечно. В следующий раз. Думаю, на сегодня нам вполне хватит скрипки… и штруделя, – улыбнулся Вальтер. – Хотя, с другой стороны, продолжил он, когда хозяин удалился, – забавная штука! Мы с вами вполне всерьез обсуждали метаморфозы времени, перспективы Ганусена, который, может статься, такой же шарлатан, как и гадалка-цыганка, но при этом сама идея погадать у цыганки кажется нам абсурдной и даже неприличной для людей нашего круга, в то время, как окажись тут тот же Ганусен…

– Что же здесь странного? Там реальная история, жизнь наций, а здесь – кофейная гуща. Да и сам он интересует меня… нас постольку, поскольку близок к рейхсканцлеру.

– Я думаю, что не совсем так, Константин Алексеевич. Как это ни парадоксально, в наш век рационализма, практицизма, конструкторской мысли, невиданного рывка военной техники и тому подобных вещей места иррациональному, непознанному или в принципе непознаваемому, мистическому, оказывается больше, а не меньше. Мистики, провидцы, колдуны начинают играть все большую роль. И эта роль медиумов, проводников в более тонкие материи, возможно, в другие миры. Наука, познающая только лишь этот мир, наш, там оказывается беспомощна. Остаются, так сказать, иные пути, более тонкие. Вот отсюда и мистицизм. Я думаю, что Гитлер и Сталин – лишь наиболее яркие свидетельства тому.

– В чем-то вы, пожалуй, правы. Взять хотя бы судьбу этой цыганки, давшей, как нам рассказал Мойша, два пророчества Гитлеру. И ведь он не забыл, и ее искал, вы подумайте только!

– А что же удивительного? Ведь первое пророчество сбылось. А спокойно ждать, когда сбудется второе, просто, наверное, неразумно. Не лучше ли обратиться к тем же мистическим силам, чтобы его нейтрализовать, если это, конечно, возможно? Самое время искать, так сказать, способы противодействия.

– Ну ладно, Гитлер, но Сталин – и мистицизм? – усмехнулся Константин Алексеевич.

– А почему бы и нет? Вы думаете, образование семинариста проходит даром? Мистические идеи, мистическое восприятие мира внушены с юности, и, не найдя подлинно религиозного выхода, с неизбежностью воплощаются в формы самого мрачного оккультизма. Если угодно, социального оккультизма. А чем бы еще вы объяснили воинствующий атеизм, разрушения церквей, массовые расстрелы православных священников и не только, вообще служителей любого культа? Почему именно они первые оказывались на Соловках? Из-за ленинских заветов? Только лишь?

Общение с Вальтером открывало Константину те стороны жизни, о которых он не думал – имел возможность не думать, ставило те вопросы, которых он сам перед собой не ставил, и сейчас, столкнувшись с ними, не имел ответов. Да и желания на них отвечать. Да и почему, собственно, этот немец мог их задавать? Его Германия – что, безгрешна? Везде есть своя специфика, свои перегибы и ошибки. Лес рубят – щепки летят! Революцию в лайковых перчатках никто не делал! – эти лозунги, заученные едва ли не с детства, казалось, вполне отвечали моменту.

– А как с вашими кострами-то быть? Книги жечь? Чем Томас Манн хуже священника? С этим как быть?

– Да я об этом же и толкую! Что вы, ей-богу, свой большевизм защищать ринулись? Я хочу обратить ваше внимание на то, что в самой политической жизни, партийном ритуале, символике новой власти, даже в костюме, что в нашей свастике, что в ваших звездах, проявляется нечто рационально необъяснимое. Что ритуальный поджог рейхстага, что костры из книг, что ваши политические процессы совершенно безумные, средневековые как с юридической точки зрения, так и по ритуалу, – вот увидите, как года через два-три они у вас раскрутятся, – так вот, все это рационально трудно объяснить. Это, если угодно, создание новой мифологии, мифов о новых нибелунгах, и в основе всего – попытки мистическими средствами получить максимально возможную власть – и политическую, и какую-то иную. Власть над этим миром через другие миры. А ритуальные публичные средневековые действа с тотальным опьянением толпы в своей основе имеют мистические корни.

Константин Алексеевич почувствовал, что кто-то пристально наблюдает за ними. Он оглянулся к эстраде и увидел пожилую цыганку – здесь все цыганское было выставлено и нарочито утрировано: темная цветастая юбка в пол, красная шаль, цветные ленты, вплетенные в поседевшие волосы, такая же лента была обвязана вокруг грифа гитары. Она была одета как привокзальная цыганка-воровка, готовая украсть, обобрать, околдовать. Он помнил, как однажды в Москве на вокзале такая же точно вытянула из него сотню – действительно, выцыганила, обезволив и околдовав. Тогда у него мелькнула странная мысль: цыгане – посланцы каких-то иных миров, темных и враждебных. Глаза ее буквально выворачивали встречного человека наизнанку, и интересовало ее в нем только одно: деньги. У этой же глаза были совсем другие. Взгляд был сильный и тяжелый, он ощущался почти физически, просвечивал насквозь, но в нем напрочь отсутствовали алчность и корысть, казалось, от нее было невозможно услышать знаменитое цыганское «позолоти ручку». Она медленно прислонила гитару к стене и с каким-то внутренним достоинством, сквозившем в каждом движении, направилась к гостям. И тут Костя понял, что источник тревоги, которая то появлялась, то исчезала в поезде, был здесь, медленно приближался, и нельзя было не смотреть, и страшно было смотреть, и хотелось отвернуться, но не получалось.

– Мой муж играл для вас, и вы поняли его игру. Это не каждому дано, тем более здесь. Вы услышали, что скрывается за его игрой. Вы услышали, о чем он играл. Я благодарна вам за это и хочу присесть за ваш стол на несколько минут. Можно? – голос был богатый, объемный, чуть с хрипотцой. Цыганка отодвинула стул, села. Второй раз в жизни Костя ощутил, как могут гипнотизировать и парализовывать цыганские глаза – он не мог двинуться, не мог ответить. Похоже, с Вальтером происходило что-то похожее, он лишь сковано кивнул, глядя не отрываясь на неожиданную гостью.

– Коньяк? – смог выдавить из себя Константин Алексеевич.

– Нет. Ничего не надо. Я просто хочу немного побыть с вами, совсем недолго. Люди, которые так слышат музыку, мне интересны сами по себе. Потому что мой муж не простой музыкант, и вы это поняли. В благодарность я хочу вам погадать. Можно? – и она наклонила статную голову чуть набок, еще более пристально заглядывая в человека, как будто видела что-то за его спиной.

– Рискнем, Константин Алексеевич? – Вальтер улыбнулся и, видимо, преодолевая неловкость и трепет перед силой, исходящей от цыганки, протянул левую руку.

– Я не очень люблю гадать по руке, – ответила она. – Это немного попахивает привокзальным сквером. Я просто подержу в руках какую-нибудь вашу вещь и разложу карты. – Вальтер почти отдернул руку, как отдергивают от горячего, достал из кармана портсигар, протянул цыганке. – А ваша вещь? – обратилась она к Косте.

Константин Алексеевич взял в руки свой, но почему-то не смог отдать сразу: приоткрыл, вновь закрыл, проверил, защелкнулся ли замочек. Цыганка, взяв его в руки, как-то поспешно положила на стол, даже чуть отодвинула от себя. Было очевидно, что она не обратила ни малейшего внимания ни на символику, ни на рисунки на крышках, для нее важно было что-то другое, какая-то энергия, исходившая от двух изящных вещиц, лежавших на столе под мягким светом абажура. Она накрыла ладонью портсигар со свастикой, погладила его. В руках появились карты, она неспешно перетасовала их, стала раскладывать на столе. В этот момент вновь зазвучала скрипка, совсем приглушенно, ненавязчиво, и время опять стало исчезать, мир сузился до круга, высвеченного маленьким абажуром, и в этом кругу были два портсигара, со звездой и со свастикой, с колосьями и рысаками, и неспешно ложились в своем порядке карты, вышедшие из колоды и подвластные какой-то нездешней логике. И страшно было смотреть, и нельзя было не смотреть, как будто в самом деле в кругу света, выхваченного из тьмы, творились и решались две судьбы и две жизни. Цыганка опять взяла портсигар Вальтера, сжала его в ладонях, протянула хозяину:

– Вы проживете долгую жизнь. Она будет не очень легкой, но в сравнении с тем, что всем нам предстоит, даже счастливой. Удача будет часто улыбаться. И не бойтесь смерти, по крайней мере, теперь. Вам будет семьдесят три года, когда вы умрете. Это будет очень не скоро – в тысяча девятьсот семьдесят третьем году.

Скрипка умолкла, опять вокруг столика раздвинулось пространство и появились очертания реальности: другие столики, барная стойка, эстрада. Офицер-пограничник, еще более раскрасневшийся и возбужденный, перегибаясь через стол, что-то говорил даме, держа двумя руками ее тонкую кисть и время от времени жарко целуя пальцы. Его спутница все так же прятала глаза, но по этому взгляду, опущенному вниз, можно было понять многое. Например то, что вчерне она уже решила, как кончится вечер, и пограничник это прекрасно чувствовал. Цыганка неспешно собрала карты и встала, собираясь уходить.

– А мне вы решили не гадать? – спросил Константин Алексеевич.

– Я пробовала, но ничего не увидела, – ответила цыганка. – В следующий раз, – и она так же плавно и грациозно проследовала к эстраде и исчезла за черной ее шторой.

А Косте как-то сразу полегчало. Не видит – и не надо. Даже понимая, что смешнее цыганского гадания ничего нет, невольно доверяешься всей этой кофейной гуще. И зачем? К чему? Только душу засорять.

– Ну что ж, семьдесят три – не так уж мало, Вальтер. По нынешним-то временам и при нашей работе. Давайте поднимем еще по одной рюмочке коньяка и будем откланиваться – а то, не ровен час, до Берлина не доедем! – Константин Алексеевич нашел глазами хозяина и особым раскованным ресторанным жестом взметнул вверх руку. Тот подошел через минуту с маленькой сафьяновой папочкой, в которой лежал исписанный цифрами листок.

– Я прошу у вас прощения, господа, если что-то было не так, как мне и вам хотелось бы, – сказал Мойша. – Но вас, – обратился он к Вальтеру, – просит на два слова за кулисы большое очарование нашего маленького кафе. Она-таки не все вам про вас рассказала.

– Зайдите, Вальтер, все же интересно, что вы еще узнаете о предстоящих вам годах. Идите-идите, здесь расплачиваюсь я на правах хозяина! Ведь мы еще в СССР. А в Германии будет ваша очередь. О Польше не говорим – пока проедем, не успеем проголодаться.

– Спасибо, принимаю предложение. А цыганке, наверное, надо ручку позолотить. Мы ведь забыли о гонораре, – и Вальтер направился к эстраде.

– Спасибо, Мойша, за прием, за радушие, Бог даст, свидимся. Буду в Бресте – мимо тебя не пройду, – услышал Вальтер слова Кости, отодвигая тяжелую бархатную штору.

Цыганка стояла перед ним. Взгляд ее больше не казался тяжелым, но, скорее, растерянным или даже испуганным.

– Скажите своему другу, что ему нельзя ехать в Германию. Его ждет там смерть, притом очень скоро – всего через четыре дня. Через три на четвертый. Пусть лучше возвращается. Тогда он сможет прожить еще четыре года, пока его не арестуют а потом не расстреляют свои. Это очень мало, но все же четыре года лучше, чем четыре дня… У него очень плохая вещь! Тем, у кого она была раньше, тоже осталось всего четыре года. Я не смогла сказать это ему. И не захотела врать. Скажите ему! – и отвернулась.

Когда он опять вышел в зал, Костя был уже на улице, и Вальтер обрадовался этому. Те полминуты, что отделяли его от выхода – пройти через зал и подняться по каменной лестнице – давали возможность собраться с духом. Сказать? Не сказать? Как сказать? И можно ли к этому отнестись серьезно? Сам бы серьезно отнесся? К цыганке – нет!

– Ну что, пару годков вам накинули? – спросил Костя и взглянул на часы. – Надо поспешать, а то наши вещички без нас уедут.

– Костя, она говорила не о моих годах, а о ваших. Сказала, что нельзя вам ехать в Германию, что жить вам там меньше недели. Что нужно возвращаться, тогда еще четыре года проживете, до тридцать седьмого, стало быть. Прощаемся и сдаем ваш билет?

Константин Алексеевич расхохотался.

– Всю сумму обратно все равно не получить, придется в наркомате с бухгалтерией объясняться, а это уж – избави бог что такое. Нет уж, лучше поедем, а там будь что будет! – и действительно, прежней тревоги не было, ее как рукой сняло после разговора с цыганкой, когда они все втроем сидели за столиком. И теперь, при ярком свете дня, сама мысль о том, что к гаданиям цыганки можно отнестись серьезно, казалась просто смехотворной. – Пошли скорее к вокзалу! Бог даст, пронесет!