banner banner banner
Последняя стража
Последняя стража
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Последняя стража

скачать книгу бесплатно


– Хальт! Хальт! Доннерветтер! Ферфлюхтер юде! Ду, швайн, хальт![2 - Стой! Стой! Гром и молния! Проклятый еврей! Ты, свинья, стой! (нем.)]

Мальчик закрыл глаза, моля о чуде.

И чудо свершилось! Не добежав до лестницы нескольких шагов, немец неожиданно остановился и посмотрел на часы. Неохотно сунул пистолет в кобуру, поправил съехавшую набок фуражку, еще раз посмотрел на часы и, медленно ступая, вышел со двора.

Но мальчик-то знал, что это Бог заставил его это сделать!

3

В тот раз, когда немцы пришли и забрали у бабушки все ее доллары, дома не оказалось никого, кто смог бы ее защитить. Точнее, так: отец был дома и мама тоже. Но отец прятался в тайнике за шкафом, куда он взял с собой только книгу Торы. А мама молчала, хотя она и знала немецкий – в отличие от папы. Хаймек был убежден – его мама знала немецкий всегда, еще со времен предыдущей войны, а может быть и еще раньше. Во всяком случае, она время от времени вспоминала ту, предыдущую войну и при этом всегда говорила: «Я отлично ее помню! Тогда тоже были немцы. Ну и что? Культурная нация. В предыдущую войну они хорошо относились к людям. Так что ничего плохого, я уверена, с нами и сейчас не случится».

При этом папа предпочитал прятаться в шкафу вместе с Торой.

Мама говорила еще:

– Немцы – люди как люди. Очень важно говорить с ними на их языке. На языке, который они понимают. Если разговариваете с мужчиной, говорите ему: «Герр». Говорите почаще: «Данке шен»… Немцы очень ценят вежливость. Надо только уметь с ними разговаривать.

Хаймек был уверен, что мама умела.

Но в последнее время мама почти совсем не говорила. При малейшей опасности она замолкала и словно прирастала к табуретке. Садилась на табуретку и молча сидела. Только взгляд ее все время буравил шкаф, за которым прятался ее муж, прижимая к себе Тору.

А у бабушки были доллары. И она их очень любила. Или нет, не так. Она была к ним очень привязана. Когда она думала, что ее никто не видит, она доставала их и по нескольку раз пересчитывала. Она верила, что доллары могут все – точно так же, как отец думал, что все может Тора. Да, доллары. Издалека добирались они до этих мест, из-за гор и морей. Из неведомой страны, про которую Хаймек знал только, что она называлась Америка. Тоненький пакет, проштампованный многими печатями время от времени появлялся из сумки почтальона. Появившись на пороге, почтальон каждый раз спрашивал, может ли он видеть уважаемую госпожу Сару Гольдин. И тут же из своей комнаты, поправляя на голове парик, появлялась бабушка, очень важная. Глядя в эти минуты на нее, можно было подумать, что наступил праздник. Не без кокетства подходила она к почтальону. Глаза ее весело поблескивали, и даже сутулой она почти не казалась.

– Сара Гольдин – это я, прошу пана, – говорила она почтальону, словно видела его в первый раз.

Работник почты тоже играет в эту игру. Он почтительно снимает с головы круглую форменную фуражку, кланяется, смешно переламываясь в пояснице и успевая при этом тайком подмигнуть мальчику, после чего произносит странную фразу:

«Госпожа, не надо слез,
Я вам доллары принес».

Поразительный, все-таки, народ, эти взрослые. Однажды мальчик не утерпел и спросил почтальона – почему он говорит о слезах, когда бабушка, наоборот, получая пакет с печатями, всегда выглядит очень довольной? Почтальон смеялся так, что звенели окна.

– Хаймек, ну какой же ты потешный! Ты знаешь, что такое «рифма»? Ах, ты не знаешь… Тогда спроси у своей мамы. А сейчас не мешай нам, хорошо?

Мальчик про себя повторяет «рифму». А бабушка, как ни в чем не бывало, нагибается и, слюня кончик химического карандаша, выводит свое имя на почтовой квитанции, после чего почтальон протягивает ей долгожданный конверт и снова приподнимает фуражку. У него на голове лысина, очень смешная – гладкая посередине с густыми волосками по бокам, отчего голова похожа на бублик с маком. Уже после того, как передача ценностей из рук в руки закончилась, и бабушка остается один на один с конвертом и сургучными печатями, она вдруг произносит ну совсем как почтальон:

«Больше долларов со мной,
Легче справиться с войной».—

И, высказавшись таким вот неожиданным образом, бабушка прячет конверт между накрахмаленными простынями в бельевом шкафу. Среди таких же конвертов…

А потом пришли немцы и забрали все конверты. Они пришли. А вот человек с головой, похожей на бублик с маком, с тех пор больше не приходил ни разу.

Немцы пришли ранним утром. Мальчик слышал, как прогрохотали их сапоги по лестнице. Затем они стали колотить в дверь, и каждый удар заставлял сердце мальчика трепетно сжиматься. Мама отодвинула засов, прошла в кухню и села на табуретку. Немцы ввалились все сразу. Они ничего не говорили и ни о чем не спрашивали. Похоже было, что они знали, что им нужно. Без лишних слов они принялись переворачивать все вверх дном.

Они заглянули даже – интересно, зачем, в потухшую плиту, открыли все заслонки в печах, выдвинули и вытряхнули все ящики… они даже сорвали обои, на которых распускались яркие розы, они разбросали по полу постельное белье и ходили по накрахмаленным наволочкам и простыням грязными сапогами.

Потом дошла очередь до бабушкиного шкафа. Когда солдат подошел к нему и взялся за резные дверцы, бабушка, раскинув руки, заслонила шкаф и сказала ровным голосом:

– Нет. Сюда нельзя. Это мое, – и указала себе на грудь.

Наступила минута молчания. Мальчик с восхищением подумал о том, какая смелая у него бабушка.

Но на немца, похоже, бабушкина смелость не произвела большого впечатления. Он положил ей на плечи свои руки в кожаных перчатках и надавил с такой силой, что бабушка оказалась на полу. После чего немец погрозил ей кожаным пальцем – точь-в-точь, как делала мама, когда Ханночка начинала капризничать. В следующую минуту он открыл шкаф и один за другим вытащил кучу конвертов. Бабушкины глаза провожали каждое его движение, вплоть до того момента, когда конверты исчезли у немца в сумке. Хаймек заметил, что на глазах у бабушки слезы. Внезапно у него сдавило горло так, словно кто-то сжал ему горло клещами. Неожиданно для самого себя он шагнул к немцу и схватил его за рукав. С немой мольбой взглянул он наверх в бледно-голубые глаза и испугался. В них, этих глазах, не было ничего. Абсолютно ничего.

Мальчик кивнул головой в сторону онемевшей от всего происходящего бабушки, все еще горестно сидевшей на полу, потом дотронулся до сумки в руках солдата и начал бормотать что-то непонятное ему самому, что, по его разумению, должно было звучать по-немецки и быть понятно солдату – если не сами слова, то хотя бы выражение их и тон. Мальчику казалось, что он говорит с немцем на языке, во всем мире понятном только им двоим.

Немец, не меняя выражения глаз, осторожно освободил свой рукав и начал его отряхивать, словно счищая с него какую-то грязь или насекомых. А потом, не торопясь, затянул ремешки на своей сумке.

Мальчик был смущен. И обескуражен. Что же это делается! И почему все молчат?

– Мама! – сказал Хаймек, громко и с возмущением. – Мама! Почему ты молчишь? Скажи ему, что это бабушкины деньги. Она их так долго копила… Их же нельзя вот так, просто, забрать и все. Скажи ему, мама, на его языке, он точно тебя послушает.

Немец при этом стоял, как истукан, широко расставив ноги, и цепко переводил свой взор с одного лица на другое. Потом произнес несколько фраз, в которых – мальчик отметил это – несколько раз повторялось одно и то же слово «капут». Потом он повернулся, открыл дверь и затопал вниз по лестнице. Немцы, производившие обыск в других комнатах, не говоря ни слова, последовали за ним.

Некоторое время никто не проронил ни слова.

– Что он сказал напоследок, мама? – спросил мальчик.

– Не важно, – сказала мама.

– Он все время говорил про какой-то «капут»… Это плохо?

– Плохо то, что сегодня ты еще не молился, – сказала мама. – Иди и прочитай молитву.

Когда мама говорила с мальчиком подобным образом, это могло означать лишь одно – мама сердится. Потому что в иное время она нисколько не ценит молитвы, обращенные к небесам. Ибо, считает мама, Бог находится здесь, на земле.

«Бог, – думает Хаймек, – это тот, в чьих руках наша жизнь и смерть. Так? А в чьих руках наша жизнь и смерть?

В руках немца.

– Значит, – продолжает размышлять далее умный еврейский мальчик, – значит, что Бог – это немец».

При мысли об этом Хаймек в страхе втягивает голову в плечи.

4

В самые первые дни прихода немцев Хаймек, поднабравшись смелости, несколько раз выходил из дома и пробирался на базарную площадь. Если ему удавалось мягкой ветошью вымыть немцам машину, он получал за это целую банку консервов, а, кроме того, мог насобирать множество окурков. Всю свою добычу он приносил с собой в дом. Мама добывала из окурков табак, рассыпала его для просушки на плите, а потом сворачивала в длинные красивые сигареты, которые прятала в картонной коробке из-под сигар. «На всякий случай, – бормотала она, а мальчик слушал. – Иногда табак, это те же деньги…» и мальчик смотрит, как мамины длинные ловкие пальцы скручивают тонкую бумагу, вкладывают ее в специальную железную формочку и сжимают. Смотреть, как мама что-то делает, ему не надоедает никогда. Так же, как и просто смотреть на маму – такая она красивая. Иногда, работая, она напевает какую-нибудь песенку, не важно какую. Мальчик понимал это так – мама подает этим условный знак его папе, который в эту минуту молится в тайнике за шкафом. Мальчик даже знает, что мама хочет сказать папе. «Сколько я твердила тебе, – хочет она сказать, – чтобы ты оставил должность старосты в синагоге, в «штибле». Да, да, знаю – ты так ее хотел, так добивался. И что теперь? Сидишь в каморке и слепнешь, читая Тору при свече. И всем на свете наплевать, что ты староста. Особенно немцам. Уж им-то абсолютно наплевать, что ты знаешь Тору наизусть. Для них ты такой же еврей, как нищий Шия. Если не хуже. Ты не знаешь немцев, а я знаю. Они народ организованный. Знаешь, что у них вместо Торы? Я скажу тебе. «Орднунг» – вот что для них главное. «Порядок». И чтобы при этом каждый человек приносил им пользу. А теперь скажи мне – какая им польза от человека, который сидит за шкафом и читает Тору?»

Мама знает немецкий, и потому считает, что немцев она знает тоже. Она любит поговорить о «немецком характере». «Знаете, что я вам скажу? – повторяет она без устали. Немцы – они такие… Любят порядок и любят, чтобы была чистота. Они называют это словом «заубер» Посмотрели бы вы на их кладбище. «Заубер». И еще раз «заубер». А когда они видят непорядок и грязь, сразу начинают морщить нос и говорят: «Дрек». По-немецки это слово означает просто грязь, а на идише, как вам хорошо известно, «дрек» – это отбросы, нечистоты и просто дерьмо. Теперь понятно, что немцы, как культурный брезгливый народ любят «орднунг» и «заубер», а всяческий «дрек» ненавидят. Для них, культурных немцев (говорит дальше мама, а мальчик, Хаймек, слушает, раскрыв рот), попрошайка Шия – это тоже «дрек», бесполезный отброс, точно так же, как и твоя книга Торы, Яков, из-за чего тебя чуть не убили, а дети остались бы сиротами. Думаешь, я не знаю? Ты всех их считаешь извергами, а вот к Хаймеку они относятся безо всякой злобы. Каждый раз, когда он помогает им наводить чистоту, они обязательно дают мальчику какой-нибудь, пусть самый маленький, но подарок.

– А я каждый раз говорю им «Данке». Им это нравится, – добавляет Хаймек.

Так оно и было поначалу. Но потом (и довольно скоро) все закончилось, и Хаймек уже больше не решался выходить на улицу, не говоря уже о том, чтобы прогуляться на площадь. Сидя дома он, сжавшись в комочек, с ужасом прислушивался к грохоту подбитых гвоздями сапог, ожидая стука в дверь. У него был тонкий слух, и он слышал шаги немецких солдат еще тогда, когда те были в самом начале улицы, рядом с костелом. Тогда по спине у него пробегал озноб, и что-то сжимало ему голову. В эту минуту ему хотелось стать маленьким-премаленьким, меньше даже, чем Ханночка, стать таким маленьким и незаметным, чтобы можно было забраться в тонюсенькую щель и там замереть. С той минуты, когда – близко ли, далеко ли, раздавались солдатские шаги, его губы начинали безостановочно повторять одни и те же слова, неизвестно к кому обращенные и похожие не то на заклинание, не то на молитву. «Только не к нам, – шептал мальчик, натягивая на голову одеяло, – только не к нам». И так до тех пор, пока не замирало вдали последнее эхо, пока чья-то злая воля не прекращала его мученья воплем, полным отчаянья и страданья.

Или выстрелом.

После чего настанет тишина.

А потом дошла очередь и до них. Топот подкованных гвоздями сапог. Громовые удары в дверь. И грубый голос, выкрикнувший громко и повелительно:

– Юден, раус! Раус[3 - Евреи, вон! Вон! (нем.)]!

Вышла мама и встала в проеме двери, прижимая к себе Ханночку. Откинула задвижку и лицом к лицу столкнулась с молодым красивым немцем, улыбавшимся во весь рот. Мама хотела что-то спросить, но голос у нее сел, и только губы шевелились так тихо, что мальчик едва разобрал мамины слова.

– Варум? Почему?

У мальчика была очень красивая мама. А на руках у мамы была очень красивая Ханночка. Может быть, поэтому Бог явил одно из своих чудес. Немец не стал больше кричать тем своим грубым и злым голосом, которым еще несколько минут назад он возглашал, что евреи должны убираться, а, блеснув красивыми ровными зубами, улыбнулся маме вполне приветливо, потрепал Ханночку за подбородок, показал ей язык и дважды цокнул, как сойка:

– Цо… цо…

Ханночка радостно залилась смехом. Мальчик перехватил мамин взгляд. Этот взгляд словно говорил ему: «Вот видишь. Немцы совсем нормальные люди. Как все мы. А если к тому же говорить с ними на их языке…»

И мама стала говорить что-то молодому красивому немцу по-немецки. Мальчик почувствовал невольную гордость. Вот какая у него мама. Мало того, что красивее ее нет никого, она еще и такая умная. Сразу поняла, чем может усмирить этих страшных немцев – их же собственным языком. Когда все-таки успела она выучиться этому немецкому языку? А теперь у нее есть ключ, которым она может открыть все дверцы к немецким сердцам. Когда он вырастет, решил мальчик, он первым делом выучит немецкий язык, на котором мама сейчас так свободно говорит с красивым немцем, а немец улыбается маме и все щекочет Ханночку под подбородком, так что девочка заливается смехом. Как жаль, думает дальше мальчик, как жаль, что вот так же, как мама, с немцем не может поговорить его папа. Потому что в свое время папа выучил только один язык, иврит, древнееврейский. А знай он, как мама, немецкий, уж он-то наверняка объяснил бы немцу, что за великая книга Тора.

Так объяснил бы, что немцы бы все поняли.

Но немецкого папа не знает. Зато уж на иврите, древнееврейском, он непрерывно разговаривает с Богом. С раннего утра и до поздней ночи. Даже в такие вот дни, когда долгие часы он проводит в тайнике за шкафом – чуть свет он выбирается из этой дыры для прочтения утренней молитвы, закрепляет свои филактерии на голове и руке и начинает раскачиваться, объясняя что-то Всевышнему. Мальчику кажется, что папа, дай ему только волю, разговаривал бы с Богом бесконечно. Но в доме есть мама, и она говорит папе:

– Хватит, Яков. Хватит. Ты не боишься надоесть Господу своими молитвами? Чего тебе не хватает? Ты в большей безопасности, когда без всякой молитвы сидишь за шкафом, чем вот сейчас со всеми своими молитвами.

Когда мама говорит так, а это случается часто, мальчику кажется, что мама не слишком верит в чудодейственную силу папиных молитв. Но – и это едва ли не самое удивительное, папа никак не реагирует на мамины язвительные речи. Он очень любит маму. Потому он и женился на ней, несмотря на возражения родных. А родные возражали, потому что мама была воспитанницей светской еврейской организации «Ха-шомер ха-цаир», в которой без должного пиетета относились к ортодоксальному иудаизму. Доходило до того, что своей Торой они называли «Капитал». Однако, несмотря на то, что общение с безбожниками, по словам папы, «испортило маму», ее красота перевесила все возражения и папа женился на ней, продолжая, раскачиваясь, читать молитвы и жаловаться на непорядок в этом мире «куда-то запропастившемуся» (по словам мамы) Богу. Мальчик, обдумывая все это, вынужден был признать: не исключено, что мама в чем-то права – немец на земле, похоже, сильнее того, что на небесах. Потому что Тот – безмолвствует, а немец тем временем, творит здесь все, что пожелает. Вот, захотелось ему – и нет уже на свете безобидного Шии-попрошайки. Вздумалось ему пострелять – и он без колебаний стреляет в папу, прижимающего к груди священную книгу. Или вот еще – забирает бабушкины деньги, ее доллары, которые ей прислали из далекой Америки. Немец, когда ему вздумается, топает своими сапогами по лестнице, вламывается в дом, кричит «Юден – Раус!» и, улыбаясь маме, щекочет Ханночку под подбородком, в то время, как папа, замерев, прячется в крохотном тайнике за шкафом.

Мамин вопрос: «Варум?» Все еще висит в воздухе. Поскольку мама спросила по-немецки, немец отвечал ей тоже на своем красивом, четком языке, как-то особенно подчеркивая звук «р».

«Юденрейн» – улыбаясь, сказал немец. Мама начинает бледнеть. Мальчик глядит на ее шевелящиеся губы и угадывает это слово – «юденрейн». Он чувствует, что мама смертельно испугана. Из-за одного только слова? Наверное, оно означает что-то важное.

Да, скорее всего. Важное и… хорошее. Мальчик судит по улыбке, с которой было произнесено это слово. Улыбка предназначалась не то маме, не то Ханночке, которую немец непрерывно смешил. А человек, который так хорошо относится к маленькому ребенку и слова произносит соответствующие. Успокаивающие слова, в которых ничего плохого не может быть. И совершенно непонятно, чего так испугалась мама.

Вот о чем думает Хаймек.

Когда за немцем и сопровождавшими его солдатами захлопнулась дверь, отец как-то неожиданно и быстро выбрался из своего убежища за шкафом и заметался по квартире, что-то бормоча, а мама положила Ханночку на кровать и стала заламывать пальцы. Она не металась, как папа. Она монотонно шла вдоль стен, натыкаясь на все подряд, и мальчик слышит, как раз и другой и третий она говорит без всякого выражения одно и то же:

– Что… что… что делать, что теперь делать, что мы будем делать, что теперь будет со всеми нами, куда мы пойдем, как мы все это бросим? Ведь это же наш дом, это наш дом… наш дом…

А папа носится по квартире, мечется по комнатам, словно он сошел с ума, не произнося ни слова, хватает то одну вещь, то другую, не переставая шевелить губами и кивать. Вот папа схватил тонкое серое одеяло и стал бросать на него какие-то вещи, в то время, как мама все вышагивала вдоль стен, повторяя свои бесконечные что… что… что… и пальцы ее трещали в такт ее шагам. Хаймек нерешительно спрашивает у мамы:

– Мама! А почему мы должны куда-то идти? Ведь этот немец никого не ударил, он не стрелял, он только улыбался тебе и играл с Ханночкой. А, мама?

Мама смотрит на Хаймека, но такое впечатление, что она не видит его. И не слышит.

– Мама…

– Что… что… что… – снова начинает было мама и только тут вспоминает про мальчика.

– Хаймек, – говорит она так, как никогда не говорила. – Бедный ты мой… Ты же слышал, что сказал этот немец? Слышал?

– Он сказал «юденрейн». А что, это плохо?

Мамины пальцы вот-вот сломаются.

– Плохо? – говорит она. – Плохо? Это, Хаймек, так для всех нас плохо, что хуже некуда.

– А что это значит, мама?

– Это значит, что немцы хотят очистить от нас город.

Мальчик ничего не может понять.

– От нас?

– От евреев. «Юденрейн» это и обозначает «очищенный от евреев». Город должен стать «заубер», чистым, – говорит мама, и по лицу ее ползет какая-то кривая улыбка, раньше Хаймек никогда ее не видел.

Он обводит взглядом всю свою семью, словно ожидая, что кто-нибудь скажет ему, что все происходящее просто шутка. Но никто ничего не говорит. Мама стоит, сжимая руки. Папа судорожными движениями продолжает упаковывать вещи. И бабушка молчит. Значит то, что сказала мама – не шутка?

И мальчик начинает принимать всерьез то, что происходит. Но это означает, что они – все, вся семья, должны куда-то уйти, уехать. Тогда почему бы им не поступить иначе? Не спрятаться, к примеру, в тайнике за шкафом? Он задает этот вопрос взрослым, но вопрос падает в пустоту. Вот что значит быть маленьким, с горечью думает Хаймек. Никто не слушает твоих советов.

– Ну, так, – думает мальчик дальше. Значит, взрослые уже что-то решили. Наверное, они решили, куда все поедут. И тут он широко улыбается, этот умный еврейский мальчик, Хаймек. Потому что он понял – куда. Они едут к дедушке.

Эта догадка утешает его.

Дедушка живет в Варшаве. У него густые широкие брови. Если положить на них ладошку, волосы щекочутся, словно мухи.

Если они едут к дедушке, ничего особенно плохого в этом «юденрейн» нет. И тут он вспоминает о Цвии, своей подружке. Ведь если все евреи уедут, значит, он уже не сможет подолгу играть с ней в доктора и больного или в папу и маму?

Мама Хаймека увидела, что мальчик чем-то расстроен. Положив свою руку ему на голову, она произносит:

– Немцы нас не любят. Они считают, что мы пачкаем это место.

Мальчик поражен. Это просто какая-то глупость!

– А разве Стефан, наш дворник, не убирает каждое утро весь двор? – с недоумением говорит Хаймек. Он мог бы добавить к этому еще, что Стефан совсем недавно просмолил дегтем всю уборную и побелил ее известью снаружи, а, кроме того, каждый вечер он берет большую метлу и подметает улицу.

И снова Хаймек видит на маминых губах эту странную улыбку.

– Этот немец, – говорит мама, – имеет в виду совсем другое, Хаймек. Город грязен, потому что в нем живут евреи. Живем мы, все мы. И мы этим самым его загрязнем. Загаживаем.

Ну, нет! Хаймек с этим абсолютно не согласен!

– Ох, он и врун, этот твой немец, – горячо говорит мальчик. – Правда, папа? Я только раз видел, как Шмулик нагадил возле орехового дерева, что во дворе хедера. А я не делал так ни разу. А у Шмулика в тот раз схватило живот…

Мама положила мальчику ладонь на губы и сказала:

– Ты еще маленький, Хаймек. Если бы это было так, как ты говоришь. Но немцы… раньше они были другие. А теперь они уверены, что евреи… все евреи очень-очень плохие только потому, что мы есть, что мы ходим, разговариваем, просто живем.

– Но почему? Почему?

Мама начала что-то объяснять, но чем больше она говорила, тем меньше понимал ее Хаймек. В чем он ей и признался.