Читать книгу Вечера на хуторе близ Диканьки (Николай Васильевич Гоголь) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Вечера на хуторе близ Диканьки
Вечера на хуторе близ Диканьки
Оценить:
Вечера на хуторе близ Диканьки

3

Полная версия:

Вечера на хуторе близ Диканьки

Такое именно отношение и характеризует изображение святочной гульбы парубков в «Майской ночи». Действие этой повести происходит, судя по времени года (май), в так называемые Троицкие святки – на «зеленой», или «русальной», неделе, начинающейся с праздника Святой Троицы.

Все события «Майской ночи» – прежде всего гульба веселящихся парубков – разворачиваются, как указывает автор, определенно в недозволенное, с точки зрения благочестивых обычаев, время, а именно ночью, «когда благочестивые люди уже спят» (так сообщает об этом рассказчик). «Нет, хлопцы… не хочу! – увещевает разгулявшихся парубков Левко. – Что за разгулье такое! Как вам не надоест повесничать? И без того уже прослыли мы бог знает какими буянами. Ложитесь лучше спать!»

Еще несколькими репликами героев Гоголь подсказывает и какого рода «вдохновение» охватывает гуляющих ночью «вволю» парубков. «Плечистый и дородный парубок, считавшийся первым гулякой и повесой на селе», восклицает: «„Что за роскошь! Что за воля! Как начнешь беситься – чудится, будто поминаешь давние годы“. <…>…Толпа шумно понеслась по улицам. И благочестивые старушки, пробужденные криком, подымали окошки и крестились сонными руками…» «Бесник, ночной повеса», – отметил позднее Гоголь в своем «объяснительном словаре» русского языка. «Хлопцы бесятся! бесчинствуют целыми кучами по улицам!» – сообщают в «Майской ночи» голове Евтуху Макогоненку сельские десятские.

Обратившись к другим повестям «Вечеров…», можно обозначить и «крайние точки» в гоголевской оценке «гулянья» – от невольного увлечения юношеским весельем (при сохранении, однако же, трезвой дистанции) до очевидного осуждения гульбы-беснования.

«Трудно рассказать, – замечает рассказчик «Ночи перед Рождеством», – как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло; от мороза еще живее горят щеки; а на шалости сам лукавый подталкивает сзади. <…> Парубки шалили и бесились вволю». «И стал черт такой гуляка, – как бы продолжает рассказчик «Сорочинской ярмарки», – какого не сыщешь между парубками. С утра до вечера то и дело, что сидит в шинке!..»

Отсюда недалеко уже и до гульбы «дьявола в человеческом образе» Басаврюка, описанной в журнальной редакции 1830 года «Вечера накануне Ивана Купала»: «…днем он был почти невидимка… Ночью же только и дела, что пьяная шайка Бисаврюка… ни в чем не уступавшая своему предводителю, с адским визгом и криком рыскала по оврагам или по улицам соседнего села…»

Гулянье парубков «Майской ночи» занимает как бы срединное положение в этой широкой градации. Но, согласно размышлениям Гоголя, даже и самое невинное карнавальное веселье представляет собой в конечном счете если не прямо греховное, то, во всяком случае, пустое, бездумное времяпрепровожденье. В 1840 году, в черновой редакции восьмой главы первого тома «Мертвых душ», Гоголь замечал по поводу такого праздничного гулянья, что молодежь, скрывшаяся под масками, «раз в год хочет безотчетно завеселиться, закружиться и потеряться в беспричинном веселье, избегая и страшась всякого вопроса, а… маски на их лицах… как будто смотрят каким-то восклицательным знаком и вопрошают: к чему это, на что это?».

Другая важная тема, поднимаемая в «Майской ночи», – тщеславие обыкновенного, «маленького» человека. Сюжет повести во многом строится на борьбе неудовлетворенных честолюбий героев: с одной стороны – тщеславного сельского головы, с другой – не менее честолюбивых парубков. «Кто бы из парубков не захотел быть головою!» – восклицает о них рассказчик.

«…Они, дурни, забрали себе в голову, что я им ровня, – рассуждает в повести голова Евтух Макогоненко, удостоенный однажды «высокой чести» сидеть во время проезда Екатерины II в Крым на козлах с царицыным кучером. – Они думают, что я какой-нибудь их брат, простой козак!»

В свою очередь, сын сельского головы Левко, решившийся «побесить хорошенько» вместе с парубками голову, который приходится ему родным отцом, восклицает: «Что ж мы, ребята, за холопья? Разве мы не такого роду, как и он? Мы, слава богу, вольные козаки!» «Я сам себе голова», – вторит парубкам шатающийся по улицам села пьяный гуляка Каленик.

Честолюбие парубка Левко еще более обнаруживается в его рассказе о панночке-утопленнице – в частности, в том, как он объясняет причины ее самоубийства: «Сотникова жена… умерла; задумал сотник жениться на другой. „Будешь ли ты меня нежить по-старому, батьку, когда возьмешь другую жену?“ – <…> „Буду, моя дочка; еще ярче стану дарить серьги и монисты!“ <…> На четвертый день приказал сотник своей дочке носить воду, мести хату, как простой мужичке, и не показываться в панские покои». «Парубок, найди мне мою мачеху! – жалуется Левко сама утопленница-панночка. – …Мне не было от нее покою на белом свете. Она мучала меня, заставляла работать, как простую мужичку». Это как бы само собой разумеющееся для гордой панночки признание себя недостойной презренной участи «простой мужички» отражается в повести и в тех дорогих украшениях, которыми тешат себя девы-утопленницы: «…Золотые ожерелья, монисты, дукаты блистали на их шеях…» Напомним, что и «гарантией» сохранения «панского», «господского» положения дочери при новой жене было именно обещание сотника продолжать дарить дочери яркие серьги и монисты – как бы знаки и свидетельства этого достоинства. Примечательно в этом свете и упоминание рассказчика при описании невесты парубка Левко, «гордой дивчины» Ганны (испытывающей какие-то особые чувства при рассказе о судьбе панночки-утопленницы), о ее украшениях – на шее ее «блистало красное коралловое монисто».

Пропавшая грамота

Мотив бесшабашной гульбы, воплощенный в «Майской ночи», Гоголь развивает далее в «Пропавшей грамоте». Действие этой повести начинается с описания уже знакомого нам разгульного веселья сельской ярмарки. «…Так как было рано, то все еще дремало, протянувшись на земле. Возле коровы лежал гуляка-парубок с покрасневшим, как снегирь, носом…»

Объяснение, почему нос парубка напоминал свеклу или снегиря, можно найти у Гоголя в черновом наброске к повести «Нос»: «…Нос был полноват, с едва заметными тонкими и самыми нежными жилками, потому что коллежский асессор любил после обеда выпить рюмку хорошего вина». И в реплике Плюшкина из шестой главы первого тома «Мертвых душ»: «Вот возле меня живет капитан… С лица весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается». Есть такая подсказка и в самих «Вечерах…» – в упоминании о пьянице-бабе с «фиолетовым носом» в «Ночи перед Рождеством».

Не успел дед пройти далее «двадцати шагов, – продолжает рассказчик «Пропавшей грамоты», – навстречу запорожец. Гуляка, и по лицу видно!» «Слово за слово, и завелась меж ними дружба, гульня и попойка (с утра до вечера)…» (черновая редакция). «Попойка завелась, как на свадьбе перед постом Великим» (окончательная редакция). Несмотря на это недвусмысленное замечание, не оставляющее будто бы сомнения в том, что действие повести происходит не во время поста, – разгульная попойка героев все-таки совершается в пост, как это явствует из самого содержания «Пропавшей грамоты». По словам рассказчика, герой отправляется в «пекло» (именно сюда приводит деда его пьяная «гульня») в ту ночь, «в какую одни ведьмы ездят на кочергах своих», то есть, согласно еще одной выписке Гоголя в «Книге всякой всячины…», опять-таки в ночь на Ивана Купалу, приходящуюся, как уже отмечалось, на Петров пост: «Ивановская ночь есть та, в которую сеймы ведьм собираются на Лысой горе в Киеве; туда улетают они через комiн... либо на помеле, либо на вилках (ухвате)…» (выписка «Малороссия. Отдельные замечания»).

«…Видно, дьявольская сволочь не держит постов», – замечает позднее в «Пропавшей грамоте» сам герой, оказавшись в эту ночь за адским застольем и легко разрешая себе скоромное. Здесь автор показывает и то, кому на пользу это легкомысленное пренебрежение постом. «Ну, это еще не совсем худо, – подумал дед, завидевши на столе свинину, колбасы… <…>…Придвинул к себе миску с нарезанным салом и окорок ветчины, взял вилку… захватил ею самый увесистый кусок… и – глядь, и отправил в чужой рот…Слышно даже, как чья-то морда жует и щелкает зубами на весь стол». Нечто подобное совершает и Петрусь в «Вечере накануне Ивана Купала», выполняя волю Басаврюка и как бы своими руками выкармливая окружающую его нечисть: «Как безумный, ухватился он за нож, и безвинная кровь брызнула ему в очи… <…> Ведьма, вцепившись руками в обезглавленный труп, как волк, пила из него кровь…» «…А как клады не даются нечистым рукам, – простодушно поясняет кладоискательские намерения нечистого рассказчик, – так вот он и приманивает к себе молодцов».

Ночь перед Рождеством

Праздничная атмосфера «Ночи перед Рождеством» тоже имеет под собой вполне реальную жизненную основу; она, в свою очередь, воссоздана Гоголем по воспоминаниям родных мест. Именно здесь, под кровом родительского дома будущего писателя, праздник Рождества Христова встречался с такой теплотой, что навсегда оставил в его душе светлое чувство. Одна из сестер Гоголя вспоминала: «Вообще нас не баловали, и одним из самых больших удовольствий бывала очень скромная елка накануне Рождества, но мы бывали в восторге от всего…» Из других рассказов сестер писателя известно, что в молодости, в период обучения в Нежинской гимназии, Гоголь принимал участие и в святочном ряженье. Вероятно, на Святки, в святые дни от Рождества до Крещенья, ходил Гоголь и с колядовщиками – во всяком случае, хорошо знал рождественские колядки и в конце жизни записал по памяти несколько таких стихов (опубликованных впоследствии известным собирателем народной поэзии Петром Бессоновым).

Как и в других повестях «Вечеров…», в «Ночи перед Рождеством» Гоголь также изображает «невидимую брань» диавола за душу человека. Напомнить о незримом присутствии рядом с беспечными героями невидимого мира призвана самая первая «фантастическая» сцена повести – описание полетов ведьмы Солохи и «проворного франта с хвостом» в ясном ночном небе Диканьки. «…Наша брань не против крови и плоти, – говорит апостол Павел в Послании к Ефесянам, – но… против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» – против «князя, господствующего в воздухе» (гл. 6, ст. 12; гл. 2, ст. 2). Целые сонмища этих «поднебесных» духов видит далее кузнец Вакула во время полета на бесе в Петербург.

И в этой повести «брань» беса с главным героем отнюдь не заключается в тех мелких пакостях, на которых сосредоточивает внимание рассказчик, когда заводит об этом речь. В свою очередь, содержанием повести также не является одно лишь праздничное веселье, как это может показаться на первый взгляд. Подобно тому как в «Вечере накануне Ивана Купала», где герой, охваченный любовной страстью, готов на убийство и совершает его, герой «Ночи перед Рождеством», влюбленный кузнец Вакула, доведенный до отчаяния капризами красавицы Оксаны, тоже недалек от совершения смертного греха – он решается на самоубийство и бежит топиться «в пролубе»: «…Пропадай, душа!..» По дороге ему, однако, приходит мысль: «…пойду к запорожцу Пузатому Пацюку. Он, говорят, знает всех чертей и все сделает, что захочет. Пойду, ведь душе все же придется пропадать!»

Герой, таким образом, дважды проявляет пагубное малодушие: сначала помышляет о самоубийстве, затем сознательно обращается к помощи нечистого. При этом Гоголь прямо указывает на «автора» тех мыслей, которые приходят отчаявшемуся Вакуле. Бес у Солохи тоже заявляет ей, что если она отвергнет его страсть, «то он готов на все: кинется в воду, а душу отправит прямо в пекло». Он-то, очевидно (сидя у Вакулы в мешке за плечами), и доводит героя до отчаянного состояния. «Нет, по́лно, – говорит себе Вакула, – пора перестать дурачиться». «Но в самое то время, – прибавляет рассказчик, – когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говорившей насмешливо: „Достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!“»

Но можно ли считать виной героя то, что неведомо для себя он становится предметом воздействия нечистой силы? Гоголь отвечает в повести и на этот вопрос.

Тут кстати вспомнить, что действие «Ночи перед Рождеством» – в том числе посещение Солохи ее «именитыми» ухажерами – тоже происходит в пост, причем в самый строгий, в Рождественский сочельник, когда православные, по обычаю, «до звезды» не едят. Греховным является, конечно, и намерение этих ухажеров отправиться ранее в гости к дьяку «на кутью», где кроме кутьи была и водка двух сортов, «и много всякого съестного». Подобные угощения также несовместимы со строгими установлениями Рождественского сочельника, носящего среди малороссиян название «голодной кутьи». («Вы, может быть, не знаете, что последний день перед Рождеством у нас называют голодной кутьей», – пояснял Гоголь в черновой редакции повести.) «Там теперь будет добрая попойка!» – восклицает, в предвкушении обильного угощения, казак Чуб, выходя из своей хаты.

О посте вспоминает и кузнец Вакула, оказавшись в рождественский вечер, в поисках нечистой силы, в хате Пузатого Пацюка: «…Ведь сегодня голодная кутья, а он ест вареники, вареники скоромные! Что я, в самом деле… стою тут и греха набираюсь!»

Можно, однако, заметить, что таких же благочестивых размышлений следовало придерживаться герою и ранее – не только перед тем, как он решился прибегнуть к помощи нечистого, но еще лучше – пред самым отправлением его в гости на «мед» к красавице Оксане.

Изображая похождения своих героев – «бесящихся» парубков, веселящихся девчат, попадающих в мешки ухажеров Солохи, «подъезжающего» к красавице кузнеца Вакулы, пьяниц кума Панаса и ткача Шапуваленка[9], – рассказчик «Ночи перед Рождеством», конечно, не без намерения замечает (в очевидном согласии с автором), что «все» другие «дворяне оставались дома и, как честные христиане, ели кутью посреди своих домашних» («имели столько благочестия, что решились остаться дома», – замечал рассказчик в черновой редакции). Правда, добавлял в то же время Гоголь в другом месте, одни только старухи «с степенными отцами оставались в избах».

В традиционном украинском деревянном трехчастном храме, который изображается в повести, женщины становились в дальней от алтаря части, которая называлась «бабинец». (По толкованию И. Войцеховича – одного из первых собирателей слов «малороссийского наречия» в XIX веке – «бабинец – притвор в церкви; место для женщин».) Слово это есть в гоголевском «Лексиконе малороссийском»: «Бабинец, паперть».

Вот как описывает Гоголь в «Ночи перед Рождеством» расположение поселян в церкви: «Впереди всех стояли дворяне и простые мужики», за ними «дворянки», а «пожилые женщины… крестились у самого входа». Девчата же, «у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов», старались, как подчеркивает Гоголь, вопреки этому порядку, «пробраться… ближе к иконостасу». Очевидно, это стремление наряженных девчат объясняется их желанием покрасоваться перед парубками. В соответствии с этим поведением девушек в церкви Гоголь и создает образ «хорошенькой кокетки» Оксаны: «…Парубки… поглядите на меня… у меня сорочка шита красным шелком. А какие ленты на голове! <…> Все это накупил мне отец мой… чтобы на мне женился самый лучший молодец на свете!»

То, что в «Ночи перед Рождеством» происходит в храме между молодежью, Гоголь показывает и среди взрослых. Вот, например, Солоха, которой следовало бы стоять в храме «у самого входа», «надевши яркую плахту» и «синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы», становится впереди всех – «прямо близ правого крылоса», так что дьяк «закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза».

Любопытное соответствие образу прельщенного гоголевского дьяка можно найти в поэме А. С. Пушкина «Домик в Коломне» (1830), с которой Гоголь познакомился в рукописи летом 1831 года (дав ей при этом высокую оценку). В пушкинской поэме в роли гоголевских Солох и Оксан оказывается гордая петербургская дама (по предположению исследователей, эта дама – графиня Екатерина Александровна Стройновская – явилась также одним из прототипов Татьяны Лариной в «Евгении Онегине»):

…Люблю летать, заснувши наяву,В Коломну, к Покрову – и в воскресеньеТам слушать русское богослуженье.Туда, я помню, ездила всегдаГрафиня… (звали как, не помню, право)Она была богата, молода;Входила в церковь с шумом, величаво;Молилась гордо (где была горда!).Бывало, грешен! все гляжу направо,Все на нее.

Одной из важнейших тем зрелого, «позднего» Гоголя является тема «просвещенного», «цивилизованного» Петербурга. Начало же обращения к этой теме восходит ко времени создания «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В «Ночи перед Рождеством» соблазнам «местным», диканьским, вполне соответствуют у Гоголя соблазны столичные, петербургские. «Царицыны черевики» являются при этом как бы объединяющим звеном сюжета повести. В Петербурге во времена Екатерины II ставилась даже опера с названием «Черевики». С другой стороны, в основу сюжета повести Гоголем была положена украинская народная песня «На рiченьчi та на дощечцi», сохранившаяся в гоголевском собрании русских и малороссийских песен:

Дивiтеся, чоловiченьки,Якi в мене черевиченьки.Се ж менi пан-отець покупив,Щоб хороший молодець полюбив…

Само желание своенравной красавицы Оксаны иметь «те самые черевики, которые носит царица», обличает, по замыслу автора, ее изрядное тщеславие. Этим прямо объясняется ее пренебрежительное отношение к сельскому кузнецу Вакуле. «Ты? – сказала, скоро и надменно поглядев на него, Оксана. – Посмотрю я, где ты достанешь черевики, которые могла бы я надеть на свою ногу». «Если бы она ходила не в плахте и запаске, а в каком-нибудь капоте, – замечает чуть ранее о ней рассказчик, – то разогнала бы всех своих девок». (В черновой редакции эта мысль была выражена Гоголем с еще большей определенностью: «Если бы она ходила не в плахте и запаске, а в атласном с длинным хвостом платье, то… переколотила бы и выгнала десятка три горнишных».) Следствием «аристократических» замашек Оксаны и становится поездка Вакулы на бесе в Петербург. Петербург (где Вакула видит множество «дам в атласных платьях с длинными хвостами») – подспудно чаемая (хотя, вероятно, не последняя) «инстанция» честолюбивых вожделений героини.

Дальнейшее развитие в «Ночи перед Рождеством» «петербургской темы» еще ближе подводит нас к пониманию проблематики позднейшего творчества Гоголя. В получении Вакулой роскошных «черевиков» (то есть башмаков на высоких каблуках) с «сахарных» ножек Екатерины II под непритязательным юмором кроется мысль о начавшемся в XVIII веке «соблазнении» русского народа высшими, более «просвещенными» сословиями. Восхищение героя неизвестно в каком «государстве на свете» сделанными «царицыными черевиками» стоит в одном ряду с его восторженной оценкой изготовленной «немецкими кузнецами» – «за самые дорогие цены» – медной ручкой дверей во дворце, а также вызывающей у Вакулы почти «поэтический» восторг роскошной дворцовой лестницей. «Что за лестница! – шептал про себя кузнец, – жаль ногами топтать. Экие украшения! Вот, говорят, лгут сказки! <…> Боже ты мой, что за перила! какая работа! тут одного железа рублей на пятьдесят пошло!» Весьма примечательно и упоминание Гоголем в написанной позднее повести «Коляска» (1836) о модных «спальных башмачках» жены провинциального помещика Чертокуцкого, «которые супруг ее выписывал из Петербурга». Спустя еще несколько лет, в наброске к заключительной главе второго тома «Мертвых душ», Гоголь напишет о пагубных соблазнах новейшей «цивилизации»: «Страшным оскорбительным упреком и праведным гневом поразит нас негодующее потомство, что… играя, как игрушкой, святым словом просвещенья, правились швеями, парикмахерами, модами…»

Страшная месть

О повести «Страшная месть» В. Г. Белинский, откликаясь на выход в свет «Миргорода» (1835), писал: «„Страшная месть“ составляет теперь pendant[10] к „Тарасу Бульбе“, и обе эти картины показывают, до чего может возвышаться талант г. Гоголя». Теме религиозной и национально-освободительной войны Гоголь посвятил также, задолго до создания «Страшной мести», не дошедшую до нас юношескую поэму «Россия под игом татар» (1825). Эта же тема затрагивалась Гоголем в «Ганце Кюхельгартене» (борьба православных греков против турецкого владычества). Но в «Страшной мести», как и в других повестях «Вечеров…», помимо «внешней брани» с врагами веры и отчизны, Гоголь изобразил и другую, «невидимую брань» – тоже против веры и отечества, разворачивающуюся в душах людей.

В черновой редакции повести имелось предисловие, которое само по себе весьма замечательно.

«Вы слышали ли историю про синего колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцатом году слышал я это от матери, и я не умею сказать вам, но мне все чудится, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне так же широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью. А прогуляется ли по нем в час утра или вечера ветер, как все в нем задрожит, засуетится: кажется, будто то народ толпою собирается к заутрене или вечерне. И весь дрожит и сверкает в искрах, как волчья шерсть среди ночи. Что ж, господа, когда мы съездим в Киев? Грешу я, право, пред Богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже под старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!»

Завершающий это предисловие мотив покаяния (с уходом в «святые печеры») является одним из ключевых для «Страшной мести». Он своеобразно связывается здесь Гоголем с одним из видов монашеской аскезы – спанья на голой земле. Так, покаянные обеты колдуна – «Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу… <…> Не постелю одежды, когда стану спать!..» – определенно перекликаются со словами о святом схимнике, которого убивает колдун: «Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в котором ложился спать вместо постели». Этому соответствует еще одно место «Страшной мести»: «На лавках спит с женою пан Данило. <…> Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе; ему не пуховик и не перина нужна; он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на траве». Некоторые переклички со «Страшной местью», связанные уже с осмыслением Гоголем проблем европейской цивилизации, обнаруживаются в повести «Рим» (1842). Они встречаются в описании «великолепного» парижского кафе – средоточия «цивилизованной» жизни римского князя: «Там пил он с сибаритским наслаждением свой жирный кофий из громадной чашки, нежась на эластическом, упругом диване…» Кофе – загадочная «черная вода» во фляжке колдуна «Страшной мести». Эта подробность приоткрывает нам и связь «Страшной мести» с ранней поэмой «Ганц Кюхельгартен». «Старик любил на воздухе пить кофий», – замечает в ней Гоголь о своем герое, сельском пасторе, в котором явно угадываются будущие черты покаявшегося колдуна («святого схимника»). Сам пастор говорит о себе:

Мне лютые дела не новость;Но дьявола отрекся я,И остальная жизнь моя —Заплата малая мояЗа прежней жизни злую повесть…

На возможность покаяния для грешника и указывают обращенные к Катерине слова колдуна в «Страшной мести»: «Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он грешный человек, но после покаялся и стал святым».

С мотивом покаяния тесно связаны в «Страшной мести» размышления о прощении Богом кающегося грешника. «Угрюм колдун… – замечает рассказчик в шестой главе. – Может быть, он уже и кается перед смертным часом…» Но тут же рассказчик добавляет: «…Только не такие грехи его, чтобы Бог простил ему». Однако сам колдун все-таки надеется на прощение. «Ты не знаешь еще, – говорит он Катерине, – как добр и милосерд Бог». В последнюю минуту колдун летит в Киев, «к святым местам»: «Дико закричал он и заплакал, как исступленный, и погнал коня прямо к Киеву». Но здесь его опять встречает «голос рассказчика» и своеобразное представление о святости. «Святой схимник», затворившийся уже много лет в своей пещере, отвечает на отчаянную мольбу колдуна: «Нет, неслыханный грешник! нет тебе помилования! беги отсюда! не могу молиться о тебе».

Вопреки этому суровому «голосу рассказчика» (но не автора), сам Гоголь всем содержанием повести говорит о необходимости прощения кающегося грешника. И эпизод с отказом святого схимника молиться о погибшей душе колдуна никак не может быть поставлен в ряд с действительным отношением христианских подвижников к падшему собрату. Скорее он напоминает фразу в пушкинском «Борисе Годунове», которую автор трагедии вложил в уста юродивого Николки, отвечающего на просьбу Бориса Годунова молиться за него: «Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода – Богородица не велит». Сам Пушкин по поводу этой «сочиненной» (не заимствованной им из источников) сцены в частном письме признавался: «…Никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!» (письмо к князю П. А. Вяземскому около 7 ноября 1825 года). Судя по статье Гоголя «Борис Годунов», написанной на выход в свет трагедии Пушкина, симпатии Гоголя были как раз на стороне обличаемого пушкинским юродивым царя: «Столько блага, столько пользы, столько счастия миру – и никто не понимал его…» Вероятно, в скрытую полемику с Пушкиным и вступил Гоголь в «Страшной мести», изобразив страшные, продолжающиеся из рода в род последствия однажды не прощенного грешнику греха, тяжесть которого обрекла несколько поколений потомков этого грешника на пребывание в гибельном, греховном состоянии. А потому и суд Бога в гоголевской повести за «страшную месть» непрощения греха ближнему весьма суров: «Пусть будет все так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своем, и не будет тебе царствия небесного, покамест ты будешь сидеть там на коне своем!»

bannerbanner