скачать книгу бесплатно
Мне нужно то, чего нет на свете. Живые лица. Петербургские дневники
Зинаида Николаевна Гиппиус
Дневник моего сердца. Diarium Cordis
Зинаида Николаевна Гиппиус – поэт, прозаик, драматург, публицист, уникальная, незаурядного ума личность, необыкновенно яркая женщина. Современники называли ее декадентской мадонной, Зинаидой прекрасной, Белой Дьяволицей, ведьмой, сатирессой, и это неполный перечень обликов, в которых она являлась окружающим.
Зинаида Гиппиус оставила большое наследие – глубокую, своеобразную лирику, наблюдательную прозу, умную литературную критику.
В книгу вошли воспоминания «Живые лица», написанные в 1925 году, – психологически убедительные и художественно достоверные портреты современников: Александра Блока, Андрея Белого, Валерия Брюсова, Федора Сологуба, Василия Розанова, Анны Вырубовой, Григория Распутина и других.
В «Петербургских дневниках» (1917–1918) воссоздана картина Первой мировой и Гражданской войн. Дневники предельно откровенно передают атмосферу Петербурга того страшного, катастрофического времени…
Зинаида Гиппиус
Мне нужно то, чего нет на свете. Живые лица. Петербургские дневники
Живые лица
Мой лунный друг. О Блоке
………………………………………
И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье…
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да внидут в царствие Твое!
Это не статья о поэзии Блока. Немало их у меня в свое время было. Это не статья и о Блоке самом. И уж во всяком случае это не суд над Блоком. И не оценка его. Я хочу рассказать о самом Блоке, дать легкие тени наших встреч с ним, – только.
Их очень было много за двадцать почти лет. Очень много. Наши отношения можно бы назвать дружбой… лунной дружбой. Кто-то сказал, впрочем (какой-то француз), что дружба – всегда лунная, и только любовь солнечная.
1
Осень на даче под Петербургом. Опушка леса, полянка над оврагом. Воздух яблочно-терпкий, небо ярко-лиловое около ярко-желтых, сверкающих кудрей тоненьких березок.
Я сижу над оврагом и читаю только что полученное московское письмо от Ольги Соловьевой.
Об этой замечательной женщине скажу вкратце два слова. Она была женой брата Владимира Соловьева – Михаила. Менее известный, нежели Владимир, – Михаил был, кажется, глубже, сосредоточеннее и, главное, как-то тише знаменитого брата. Ольга – порывистая, умная, цельная и необыкновенно талантливая. Ее картины никому не известны. Да она их, кажется, мало кому и показывала. Но каждый рисунок ее – было в нем что-то такое свое и новое, что он потом не забывался. Она написала только один рассказ (задолго до нашего знакомства). Напечатанный в «Северном вестнике», он опять был такой новый и особенный, что его долго все помнили.
Не знаю, как случилось, что между нами завязалась переписка. И длилась годы, а мы еще никогда друг друга не видели. Познакомились мы сравнительно незадолго до ее смерти, в Москве. Тогда же, когда в первый раз увиделись с Борей Бугаевым (впоследствии Андреем Белым). Семьи Бугаевых и Соловьевых жили тогда на Арбате, в одном и том же доме, в разных этажах.
Кажется, весной 1903 года Михаил Соловьев, очень слабый, заболел инфлуэнцей. Она осложнилась. Ольга не отходила от него до последней минуты. Закрыв ему глаза, она вышла в другую комнату и застрелилась.
Вместе их отпевали и хоронили. Ольга была очень религиозный человек и – язычница. Любовь ее была ее религией.
Остался сын Сергей, шестнадцатилетний. Впоследствии – недурной поэт, издавший несколько книг (немножко классик). Перед войной он сделался священником.
2
В тот яркий осенний день, с которого начинается мой рассказ, из письма Ольги Соловьевой выпало несколько отдельных листков. Стихи. Но прочтем сначала письмо.
В нем post scriptum: «…а Вы ничего не знаете о новоявленном, вашем же, петербургском, поэте? Это юный студент, – нигде, конечно, не печатался. Но, может быть, Вы с ним случайно знакомы? Его фамилия Блок. От его стихов Боря (Бугаев) в таком восторге, что буквально катается по полу. Я… право, не знаю, что сказать. Переписываю Вам несколько. Напишите, что Вы думаете».
Вошли ли эти первые робкие песни в какой-нибудь том Блока? Вероятно, нет. Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их – было блоковское, которое не оставляло его и после, и давало ему своеобразную прелесть. И тема, помню, была блоковская: первые видения Прекрасной Дамы.
3
Переезд в город, зима, дела, кажется, религиозно-философские собрания… Блок мне не встречался, хотя кто-то опять принес мне его стихи, другие, опять меня заинтересовавшие.
Ранней весной, – еще холодновато было, камин топился, значит, в начале или середине марта, – кто-то позвонил к нам. Иду в переднюю, отворяю дверь.
День светлый, но в передней темновато. Вижу только, что студент, незнакомый. Пятно светло-серой тужурки.
– Я пришел… нельзя ли мне записаться на билет… в пятницу, в Соляном Городке Мережковский читает лекцию…
– А как ваша фамилия?
– Блок…
– Вы – Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…
И вот Блок сидит в моей комнате, по другую сторону камина, прямо против высоких окон. За окнами, – они выходят на соборную площадь Спаса Преображения, – стоит зеленый, стеклянный свет предвесенний, уже немеркнущее небо.
Блок не кажется мне красивым. Над узким высоким лбом (все в лице и в нем самом – узкое и высокое, хотя он среднего роста) – густая шапка коричневых волос. Лицо прямое, неподвижное, такое спокойное, точно оно из дерева или из камня. Очень интересное лицо.
Движений мало, и голос под стать: он мне кажется тоже «узким», но он при этом низкий и такой глухой, как будто идет из глубоко-глубокого колодца. Каждое слово Блок произносит медленно и с усилием, точно отрываясь от какого-то раздумья.
Но странно. В этих медленных отрывочных словах, с усилием выжимаемых, в глухом голосе, в деревянности прямого лица, в спокойствии серых невнимательных глаз, – во всем облике этого студента – есть что-то милое. Да, милое, детское, – «не страшное». Ведь «по какому-то» (как сказал бы юный Боря Бугаев) всякий новый взрослый человек – страшный. В Блоке именно этой «странности» не было ни на капельку, потому, должно быть, что, несмотря на неподвижность, серьезность, деревянность даже, – не было в нем «взрослости», той безнадежной ее стороны, которая и дает «страшность».
Ничего этого, конечно, тогда не думалось, а просто чувствовалось.
Не помню, о чем мы в первое это свидание говорили. Но говорили так, что уж ясно было: еще увидимся, непременно.
Кажется, к концу визита Блока пришел Мережковский.
4
В эти годы Блока я помню почти постоянно. На религиозно-философских собраниях он как будто не бывал, или случайно, может быть (там все бывали). Но он был с самого зарождения журнала «Новый путь». В этом журнале была впервые напечатана целая серия его стихов о Прекрасной Даме. Очень помогал он мне и в критической части журнала. Чуть не в каждую книжку давал какую-нибудь рецензию или статейку: о Вячеславе Иванове, о новом издании Вл. Соловьева… Стоило бы просмотреть старые журналы.
Но и до начала «Нового пути» мы уже были так дружны, что летом 1902 года, когда он уезжал в свое Шахматово (подмосковское именьице, где он потом жил подолгу и любовно устраивал дом, сам работая) – мы все время переписывались. Поздней же осенью он приехал к нам на несколько дней в Лугу.
Дача у нас была пустынная, дни стояли, после дождливого лета, ярко-хрустальные, очень холодные.
Мы бродим по перелеску, кругом желтое золото, алость сентябрьская, ручей журчит во мхах, и такой – даже на вид холодный, хоть и солнце в нем отражается. О чем-то говорим, – может быть, о журнале, может быть, о чем-то совсем другом… вряд ли о стихах.
Никакие мои разговоры с Блоком невозможно передать. Надо знать Блока, чтобы это стало понятно. Он, во?первых, всегда будучи с вами, еще был где-то, – я думаю, что лишь очень невнимательные люди могли этого не замечать. А во?вторых, – каждое из его медленных, скупых слов казалось таким тяжелым, так оно было чем-то перегружено, что слово легкое, или даже много легких слов, не годились в ответ.
Можно было, конечно, говорить «мимо» друг друга, в двух разных линиях. Многие, при мне, так и говорили с Блоком, – даже о «возвышенных» вещах. Но у меня, при самом простом разговоре, невольно являлся особый язык: между словами и около них лежало гораздо больше, чем в самом слове и его прямом значении. Главное, важное, никогда не говорилось. Считалось, что оно – «несказанно».
Сознаюсь, иногда это «несказанное» (любимое слово Блока) меня раздражало. Являлось почти грубое желание все перевернуть, прорвать туманные покровы, привести к прямым и ясным линиям, впасть чуть не в геометрию. Притянуть «несказанное» за уши и поставить его на землю. В таком восстании была своя правда, но… не для Блока. Не для того раннего Блока, о котором говорю сейчас.
Невозможно сказать, чтобы он не имел отношения к реальности, еще менее, что он «не умен». А между тем все, называемое нами философией, логикой, метафизикой, даже религией, – отскакивало от него, не прилагалось к нему. Ученик и поклонник Владимира Соловьева – Блок весь был обращен к туманно-зыбкому провидению своего учителя: к его стихам, где появляется «Она», «Дева радужных ворот». Христианство Вл. Соловьева не коснулось Блока. В то время как Вл. Соловьев, для которого христианство и служило истоком его «провидений», мог безбоязненно перепрыгивать из одного порядка в другой, мог в «Трех встречах», – самой «несказанной» из поэм, – вдруг написать, захохотав, строчку: «Володенька, да как же ты глюпа!» – Блок не умел этого. «Она» или сияла ему ровным невечерним светом, или проваливалась, вместе с ним, в бездну, где уж не до невинных улыбок над собой.
5
Чем дальше, тем все яснее проступала для меня одна черта в Блоке, – двойная: его трагичность, во?первых, и во?вторых, его какая-то незащищенность… от чего? Да от всего: от самого себя, от других людей, – от жизни и от смерти.
Но как раз в этой трагичности и незащищенности лежала и главная притягательность Блока. Немногие, конечно, понимали это, но все равно, привлекались и не понимая.
Мои внутренние восстания на блоковскую «несказанность», тяжелым облаком его обнявшую и связавшую, были инстинктивным желанием, чтобы нашел он себе какую-нибудь защиту, схватился за какое-нибудь человеческое оружие. Но для этого надо было в свое время повзрослеть. Взрослость же – не безнадежная, всеубивающая, о которой говорилось выше, но необходимая взрослость каждого человека, – не приходила к Блоку. Он оставался, при редкостной глубине, – за чертой «ответственности».
Знал ли он сам об этом? Знал ли о трагичности своей и незащищенности? Вероятно, знал. Во всяком случае чувствовал он их, – и предчувствовал, что они готовят ему, – в полную силу.
6
Блок, я думаю, и сам хотел «воплотиться». Он подходил, приникал к жизни, но когда думал, что входит в нее, соединяется с нею, – она отвечала ему гримасами.
Я, впрочем, не знаю, как он подходил, с какими усилиями. Я пишу только о Блоке, которого видели мои собственные глаза.
А мы с ним даже и не говорили почти никогда друг о друге – о нашей человеческой жизни. Особенно в первые годы нашей дружбы. Во всяком случае, не говорили о фактах, прямо, а лишь «около» них.
Мне была известна, конечно, общая биография Блока, то, что его родители в разводе, что он живет с матерью и отчимом, что отец его – в прибалтийском крае, а сестру, оставшуюся с отцом, Блок почти не знает. Но я не помню, когда и как мне это стало известно. Отражения фактов в блоковской душе мне были известнее самих фактов.
Мы засиделись однажды – над корректурой или над другой какой-то работой по журналу – очень поздно. Так поздно, что белая майская ночь давно промелькнула. Солнце взошло и стояло, маленькое и бледное, уже довольно высоко. Но улицы, им облитые, были совершенно пусты: город спал, – ведь была глубокая ночь.
Я люблю эти солнечные часы ночного затишья, светлую жуть мертвого Петербурга (какое страшное в ней было предсказанье!).
Я говорю Блоку:
– Знаете? Пойдемте гулять.
И вот мы уже внизу, на серых, скрипящих весенней пылью, плитах тротуара. Улицы прямы, прямы, тишина, где-то за забором поет петух… Мы точно одни в целом городе, в нашем, нами милом. Он кажется мертвым, но мы знаем, – он только спит…
Опять не помню, о чем мы говорили. Помню только, что нам было весело, и разговор был легкий, как редко с Блоком…
Уже возвращаясь, почти у моей двери, куда он меня проводил, я почему-то спрашиваю его:
– А вы как думаете, вы женитесь, Александр Александрович?
Он неожиданно быстро ответил:
– Да. Думаю, что женюсь.
И прибавил еще:
– Очень думаю.
Это все, но для меня это было так ясно, как если бы другой весь вечер говорил мне о вот-вот предстоящей свадьбе.
На мой вопрос кому-то:
– Вы знаете, что Блок женится? – ответ был очень спокойный:
– Да, на Любочке Менделеевой. Как же, я знал ее еще девочкой, толстушка такая.
7
Все это лето мы с Блоком не переписывались. Осенью кто-то рассказал мне, что Блок, женившись, уехал в Шахматово, что жена его какая-то удивительная прелесть, что у них в Шахматове долго гостили Боря Бугаев и Сережа Соловьев (сын Михаила и Ольги Соловьевых).
Всю последующую зиму обстоятельства так сложились, что Блок почти не появлялся на нашем горизонте. Журнал продолжался (р. – ф. собрания были запрещены свыше), но личное горе, постигшее меня в начале зимы, приостановило мою работу в нем на некоторое время. У нас не бывал никто, – изредка молодежь, ближайшие сотрудники журнала, – все, впрочем, друзья Блока.
Помнится как-то, что был и он. Да, был, – в первый раз после своей женитьбы. Он мне показался абсолютно таким же, ни на йоту не переменившимся. Немного мягче, но, может быть, просто мы обрадовались друг другу. Он мне принес стихи, – и стихи были те же, блоковские, полные той же прелестью, говорящие о той же Прекрасной Даме.
И разговор наш был такой же. Только один у меня вырвался прямой вопрос, совсем ненужный, в сущности:
– Не правда ли, ведь, говоря о Ней, вы никогда не думаете, не можете думать, ни о какой реальной женщине?
Он даже глаза опустил, точно стыдясь, что я могу предлагать такие вопросы:
– Ну, конечно, нет, никогда.
И мне стало стыдно. Такой опасности для Блока, и женившегося, не могло существовать. В чем я его подозреваю! Надо же было видеть, что женитьба изменила его… пожалуй, даже слишком мало.
При прощании:
– Вы не хотите меня познакомить с вашей женой?
– Нет. Не хочу. Совсем не надо.
8
Мне не хотелось бы касаться никого из друзей Блока, только одного его друга (и бывшего моего) – Бориса Бугаева – «Андрея Белого» – обойти молчанием невозможно.
Он не умер. Для меня, для многих русских людей, он как бы давно умер. Но это все равно. О живых или о мертвых говоришь – важно говорить правду. И о живых и о мертвых, одинаково, нельзя сказать всей фактической правды. О чем-то нужно умолчать, и о худом, и о хорошем.
Об Андрее Белом, специально, мне даже и охоты нет писать. Я возьму прежнего Борю Бугаева, каким он был в те времена, и лишь постольку, поскольку того требует история моих встреч с Блоком.
Трудно представить себе два существа более противоположные, нежели Боря Бугаев и Блок. Их различие было до грубости ярко, кидалось в глаза. Тайное сходство, нить, связывающая их, не так легко угадывалась и не очень поддавалась определению.
С Борей Бугаевым познакомились мы приблизительно тогда же, когда и с Блоком (когда, вероятно, и Блок с ним познакомился). И хотя Б. Бугаев жил в Москве, куда мы попадали не часто, а Блок в Петербурге, отношения наши с первым были внешне ближе, не то дружеские, не то фамильярные.
Я беру Б. Бугаева в сфере Блока, а потому и не останавливаюсь на наших отношениях. Указываю лишь на разность этих двух людей. Если Борю иначе, как Борей, трудно было назвать. Блока и в голову бы не пришло звать «Сашей».
Серьезный, особенно неподвижный, Блок – и весь извивающийся, всегда танцующий Боря. Скупые, тяжелые, глухие слова Блока – и бесконечно льющиеся водопадные речи Бори, с жестами, с лицом вечно меняющимся, – почти до гримас. Он то улыбается, то презабавно и премило хмурит брови и скашивает глаза. Блок долго молчит, если его спросишь. Потом скажет «да». Или «нет». Боря на все ответит непременно; «Да-да-да»… и тотчас унесется в пространство на крыльях тысячи слов. Блок весь твердый, точно деревянный или каменный. Боря весь мягкий, сладкий, ласковый. У Блока и волосы были темные, пышные, лежат, однако, тяжело. У Бори – они легче пуха, и желтенькие, точно у едва вылупившегося цыпленка.
Это внешность. А вот чуть-чуть поглубже. Блок, – в нем чувствовали это и друзья, и недруги, – был необыкновенно, исключительно правдив. Может быть, фактически он и лгал кому-нибудь, не знаю: знаю только, что вся его материя была правдивая, от него, так сказать, несло правдой. (Кажется, мы даже раз говорили с ним об этом.) Может быть, и косноязычие его, тяжелословие, происходило отчасти благодаря этой природной правдивости. Ведь Блока, я думаю, никогда не покидало сознание или ощущение, – очень прозрачное для собеседника, – что он ничего не понимает. Смотрит, видит, – и во всем для него, и в нем для всего, – недосказанность, неконченность, темность. Очень трудно передать это мучительное чувство. Смотрит и не видит, потому что вот того не понимает, чего, кажется, не понимать и значит ничего не понимать.