banner banner banner
Итальянское путешествие
Итальянское путешествие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Итальянское путешествие

скачать книгу бесплатно

Итальянское путешествие
Иоганн Вольфганг Гёте

Кофе с мудрецами
Более полутора лет великий немецкий поэт Гёте путешествовал по городам и весям Италии. Столь продолжительное путешествие произвело неизгладимое впечатление на него самого и оказало сильнейшее влияние на все дальнейшее творчество.

«Эта книжечка, – так писал Гёте Цельтеру, единственному человеку, с которым перешел на братское “ты” уже в преклонном возрасте, – получит совсем особый облик именно оттого, что ее основу образуют старые бумаги, порожденные мгновением. Я стараюсь лишь самую малость что-либо менять в них: удаляю незначительные случайные высказывания и досадные повторения. Случается, правда, что кое-где, не в ущерб простодушной наивности, я лучше и подробнее излагаю какое-либо происшествие».

В нашем издании «Итальянское путешествие» представлено только в извлечениях, как это делается и в немецких собраниях сочинений, не претендующих на академическую полноту.

Иоганн Вольфганг фон Гёте

Итальянское путешествие

Вступительная статья

Люди всегда любили путешествовать. До определенного момента путешествие было, пожалуй, единственным способом составить свое представление о мире – или, по крайней мере, об отдельных его частях. В отсутствие скоростных и комфортабельных способов передвижения любой путешественник был вынужден мириться с огромным количеством неудобств и опасностей в пути, однако даже перспектива провести в дороге недели, а то и месяцы редко останавливала желающих повидать свет. Размеренный и неспешный темп перемещения позволял странствующим созерцать постепенную смену ландшафта, проникаться местным колоритом и близко знакомиться с региональной кухней или национальными обычаями. Путешествие было способом пожить, хотя бы недолго, иной, непривычной жизнью, украсить рисунок собственного бытия экзотическим узором. Анатолю Франсу приписывают слова: «Иногда один день, проведенный в других местах, дает больше, чем десять лет жизни дома». Эта цитата иллюстрирует представление о путешествиях как о способе не только обогатить жизнь и насытить ее новыми впечатлениями, но и «уплотнить» ее, придать собственному бытию не свойственную ему интенсивность и насыщенность.

География туристических «миграций» всегда была чрезвычайно обширна – кажется, на карте мира уже к XIX столетию почти не осталось неизведанных мест. Путешественников не отпугивали ни зной Африки, ни льды Антарктиды, ни опасные тайны Востока, однако во все времена были места, в которые мечтали вернуться даже повидавшие весь мир бродяги. Одной из таких точек притяжения всегда была Италия. Согретая солнцем и овеянная древними легендами, она неизменно привлекала странников всех категорий – от поэтов и музыкантов до авантюристов и шарлатанов. Веками сюда съезжались ценители классической древности и прекрасной музыки, любители щедрой южной природы и средиземноморской кухни, а также страждущие душой и телом в надежде обрести исцеление и покой. Являясь колыбелью многих видов искусства, Италия притягивала художников и скульпторов, которым всегда было чему поучиться у местных мастеров. Неудивительно, что именно эта страна была самым популярным, а иногда и единственным пунктом в программе так называемого гран-тура – заграничного путешествия, предпринимаемого молодыми европейцами для завершения образования.

Традиция совершать «большое путешествие» восходит к семнадцатому столетию и охватывает преимущественно состоятельные слои населения – позволить себе долгую развлекательную поездку могли только представители аристократии и крупной буржуазии. Гендерные и возрастные ограничения тоже присутствовали – для девушек подобное предприятие было сопряжено с рядом опасностей и неудобств; женатые мужчины и люди в возрасте тоже не всегда имели возможность путешествовать для удовольствия. Таким образом, по Европе странствовали, как правило, молодые люди, не обремененные семьей или службой, не стесненные в средствах и желающие «повидать мир», на практике ознакомиться с теми шедеврами культуры или историческими памятниками, о которых им твердили учителя и профессора в учебных заведениях. Но главной целью, бесспорно, было расширение кругозора и получение жизненного опыта, отличного от того, который могла предложить комфортная рутина домашней жизни.

Традиционный маршрут гран-тура варьировался в зависимости от места жительства самого путешественника и мог включать Великобританию, Францию, Швейцарию, Нидерланды, но Италия всегда была на первом месте. Больше всего сюда тянуло уроженцев Туманного Альбиона, которые со времен Джеффри Чосера (а может быть, и легендарной поездки короля Артура в Рим) стремились попасть на родину Данте и Петрарки. Великий английский поэт Джон Милтон, автор «Потерянного рая», по окончании университета провел в Италии год и успел посетить Геную, Ливорно, Флоренцию, Рим и Неаполь. Его соотечественник Гораций Уолпол, «отец» английского готического романа, отправился в Италию со своим другом, поэтом Томасом Греем. Два светоча английской литературы побывали в Турине, Генуе, Пьяченце, Реджио, Парме, Болонье, Модене, Флоренции и Риме. Италия была в обязательной программе гран-тура поэта-романтика Уильяма Вордсворта, критика и искусствоведа Джона Рёскина, писателя Оскара Уайльда. Несмотря на различие маршрутов, почти никто из гостей страны не устоял перед искушением посетить Вечный город Рим, родину Данте (Флоренцию) и Венецию.

Многие путешественники, приехав в Италию с обычным туристическим визитом, оставались здесь надолго, если не навсегда. Годами длились итальянские поездки Джона Донна, Сэмуэла Тэйлора Кольриджа, Байрона, супругов Шелли. Второй родиной стала Италия для супругов Роберта Браунинга и Элизабет Баррет-Браунинг.

Соотечественников Гёте страсть к Италии тоже не обошла стороной. Выдающийся немецкий критик, историк и археолог Иоганн Винкельман так жаждал своими глазами увидеть руины Древнего Рима и сокровища итальянского искусства, что даже согласился перейти в католичество – это дало ему возможность получить должность при библиотеке в Ватикане. На такой же шаг пошел друг Винкельмана, художник Антон Рафаэль Менгс. Он женился на итальянке и долгое время жил «на две страны», постоянно переезжая из Италии в Германию и обратно. Крупнейший немецкий драматург и критик эпохи Просвещения Готхольд Эфраим Лессинг посетил Венецию, Флоренцию, Геную, Турин, Рим и Неаполь, сопровождая принца Леопольда. Практически по следам Гёте, в год его возвращения на родину, в Италию поехал его единомышленник по «Буре и натиску», поэт и критик Иоганн Гердер. Один из ведущих представителей немецкого романтизма Август Шлегель совершил продолжительную поездку в Италию в компании французской писательницы Жермены де Сталь.

У немцев Италия не могла не вызывать двойственного чувства. Начиная с древних времен германцы и римляне воспринимались как народы-антагонисты, разделенные несходной культурой, традициями, системой ценностей. Суровые воинственные варвары, живущие под пасмурным небом, противостояли утонченным италийцам, изнеженным средиземным солнцем и морским климатом. Постоянные столкновения германских племен и римлян ослабляли великую империю последних и постепенно меняли карту древней Европы. Многовековое противостояние завершилось в 476 году, когда Одоакр, наемник из числа варваров, сместил последнего римского императора Ромула Августа и стал первым королем Италии. Спустя какое-то время часть территорий бывшей Римской империи вошла в состав нового государства с несколько обманчивым названием Священная Римская империя, столицей которого был Рим, но политический центр находился в Германии. Однако слияния или взаимопоглощения столь разных по своему характеру культур, как итальянская и немецкая, не произошло. Италии досталось богатое наследие, воплощенное в ее литературе, архитектуре, изобразительном искусстве. Благодаря непосредственной связи итальянского языка и латыни классическая античность в Италии всегда была настоящим, а не прошлым этой страны – ее жители ходили по тем же дорогам, что и Октавиан Август, Юлий Цезарь, Цицерон, Сенека; их окружали шедевры древних скульпторов и архитекторов – Колизей, Форум, Пантеон. Великая история пронизывала повседневность простых итальянцев, а в их языке звучали отголоски «Энеиды» и «Метаморфоз». Неудивительно, что масштабный переворот в культуре, известный как Возрождение, начался именно здесь.

К германским народам ни климат, ни история не были столь благосклонны. Феодальная раздробленность, междоусобные распри, множество диалектов вместо единого национального языка – эти факторы существенно тормозили немецкую культуру и задерживали наступление Ренессанса. Античное наследие не получило здесь органичного усвоения, оставаясь чуждым для германских народов на уровне как языка, так и менталитета. Наверно, вместо Муз над территорией Германии реяли воинственные и беспощадные северные боги, так как период Средневековья и Возрождения был отмечен здесь изобильным урожаем войн, конфликтов и столкновений. Реформация только усугубила ситуацию, расколов Европу на две части – протестантскую и католическую. Италия и Германия оказались по разные стороны в религиозном конфликте… И все же мечта о Вечном городе, знойных черноглазых красавицах и безмолвном величии античных руин не покидала немецких мыслителей и поэтов. Отправляясь в Италию, Гёте осуществлял мечту многих своих соотечественников, так и не повидавших родину Вергилия и Торквато Тассо.

* * *

Поездку Вольфганга Иоганна Гёте нельзя назвать гран-туром в собственном смысле. Университетские годы Гёте остались позади, и он был уже знаменит как писатель: его роман «Страдания юного Вертера» бурно обсуждался во всех литературных объединениях и светских салонах Германии, не менее известной была его историческая драма «Гец фон Берлихинген». На момент своего итальянского вояжа великий поэт достиг солидного возраста тридцати семи лет, к которому многие его ровесники давно уже имели семью и приличную «службу». Последняя была и у Гёте – он исполнял функции придворного советника в Веймаре, и ему пришлось просить у своего покровителя, герцога Карла-Августа, разрешения отправиться в отпуск, продлившийся с осени 1786-го до лета 1788-го. За неполные два года Гёте побывал в Венеции, Вероне, Болонье, Риме, Неаполе и других итальянских городах, фиксируя свои впечатления в письмах друзьям и в путевом дневнике, который представлен читателям в нашем издании.

Путевые записки, являясь одним из самых популярных видов словесности, не подразумевают четкого жанрового канона. Определение «путевой дневник» объединяет такие разные по стилю и поэтике тексты, как «Книга чудес света» Марко Поло, «Хождение за три моря» Афанасия Никитина, «Теневые картины» и другие дорожные заметки Ганса Христиана Андерсена, «Новое путешествие вокруг света» Уильяма Дампира, «Путешествие натуралиста» Чарльза Дарвина. Желание фиксировать свои дорожные впечатления может иметь самые разные источники и причины – научные или сугубо личные, просветительские, философские и т. д. Иногда потребность поверять свои мысли бумаге связана с особым чувством одиночества, присущим только путешественникам. В его основе – ощущение оторванности от родной почвы и круга знакомых лиц, желание поделиться новыми впечатлениями, сохранить их в первозданной свежести и полноте, которую они утратят, пока достигнут оставшихся на родине слушателей. Путевой дневник зачастую помогает отразить именно то душевное состояние, которое побуждает путешественника оторваться от привычной среды и сменить рутину повседневности на непредсказуемую кочевую жизнь, полную опасностей и приключений. В дороге любая обыденная мелочь, любой бытовой эпизод, будь то трапеза в придорожной таверне или встреча с местными жителями, обретает обаяние экзотичности, «иномирности», превращается в событие, требующее запечатления на бумаге.

Хотя путевые заметки относятся к разряду документальной или публицистической, а не художественной литературы, в них почти всегда присутствует значительная доля субъективности, не вымысла в чистом виде, но авторского произвола, позволяющего путешественнику самому выбирать, какие аспекты своего странствия запечатлеть, а какие опустить, формируя тем самым уникальный и неповторимый образ описываемого объекта. Так возникли гоголевская Италия, грибоедовский Кавказ, филдинговский Лиссабон – яркие и запоминающиеся образы, рассказывающие о своих создателях не меньше, чем о географических объектах, с которыми связаны. При этом Кавказ Грибоедова отличается от Кавказа Пушкина, а Европа в «Письмах русского путешественника» Карамзина мало похожа на Европу Павла Анненкова, изображенную в его «Путевых записках».

В случае с «Итальянским путешествием» Гёте степень субъективности, преобладания реминисцентности над фактографичностью значительно усугубляется тем обстоятельством, что писатель издал путевой дневник лишь чрез тридцать лет после самого путешествия, все эти годы продолжая работу над своим сочинением. В строгом смысле «Итальянское путешествие» является не дневником поездки, а переосмысленным и задокументированным воспоминанием о ней. Факты и описания реальных событий здесь дополняются более поздними размышлениями, превращая Италию из непосредственных впечатлений в Италию из фантазий и грез поэта.

«Итальянскому путешествию» предпослана фраза на латыни, гласящая «И я в Аркадии!» (Et in Arcadia ego!). Этот эпиграф указывает на неразрывную связь Италии с классической Античностью, а также отсылает нас к популярному в европейской культуре мифу о языческом рае, обетованной земле. Эпиграф задает смысловой и стилистический регистр всему дневнику. В тексте периодически встречаются фразы на латыни, цитаты из древнеримских авторов, что настраивает читатели на восприятие гётевской Италии как родины классической учености, колыбели европейской литературы, а не просто туристического объекта. Сравнение Италии с Аркадией подчеркивает недосягаемость, труднодоступность этой страны и одновременно ее желанность. В эпиграфе звучат ликование, непосредственная и искренняя радость человека, чье заветное желание наконец исполнилось. Нельзя не ощутить здесь же характерной для Гёте иронии и самоиронии (можно интерпретировать эпиграф как пародию обывательски-самодовольного «вот и я сподобился/удостоился такой чести»). Возможно, эпиграф также отражает момент соперничества Гёте с его отцом. Иоганн Каспар Гёте в свое время выбрал Италию для гран-тура и составил путевой дневник на итальянском языке, «Viaggio per l’Italia».

Описывая свою поездку, Гёте неоднократно подчеркивает, что в Италии переживает подлинное перерождение. Символически это выражается, в том числе, в отказе от его настоящего имени (в поездке Гёте стремился сохранить инкогнито, пользуясь псевдонимом). Он отправляется в путешествие сразу после своего дня рождения, тем самым начиная новую жизнь, свободную от прежних обязательств и забот.

Несмотря на многозначительный эпиграф и настроение восторженного предвкушения, Гёте начинает дневник с нарочито приземленной записи, полной обыденных подробностей: «Я сел в почтовую карету, имея при себе только чемодан да баул на крыше», «Фрукты здесь неважные. Хорошие груши я уже ел, но меня разбирает тоска по винограду и винным ягодам». Нельзя забывать, что поездка начинается в Карлсбаде, то есть в Германии, которая мыслится как территория привычного, повседневного. Гёте словно экономит душевные силы и ресурсы восприятия для наслаждения подлинными древностями и красотами, которые ждут его в Италии. «Только увидев эти творения собственными глазами, познаешь всю их значимость, ибо подлинной своей величиной и материальностью они дают пищу зрению, а прекрасной пространственной гармонией доставляют удовлетворение духу».

Гёте-путешественник необыкновенно любознателен: его интересуют самые разные особенности тех мест, в которых он оказывается, – от климатических до этнографических. Он обращает внимание не только на очевидные для туриста «приманки», такие как архитектура или национальная кухня. Гёте подмечает особенности местной флоры и ландшафта, причудливость обычаев, анализирует геополитические и культурные факторы, повлиявшие на развитие того или иного района. В пути он не забывает об одном из главных своих увлечений – минералогии, подробно и красочно описывая встречающиеся ему образцы горных пород. Характер повествования не дает читателю забыть, что перед ним – сочинение ученого, просветителя, неутомимого исследователя. Немалая часть текста «Итальянского путешествия» посвящена не фиксации впечатлений, а размышлениями и рассуждениям на социокультурные или экономические темы – например, о роли католической церкви в развитии искусства или о причинах бедственного положения крестьян в винодельческих районах. В поездке Гёте проявляет себя не как отстраненный наблюдатель или турист, следующий по намеченному маршруту. Бедность и плачевный уровень жизни простого народа вызывают у него жалость и негодование, свидетельство упадка некогда высокой культуры – сожаление. Его повествование никак нельзя назвать бесстрастным – в нем есть место и гневным инвективам, и метким сатирическим зарисовкам, и добродушной иронии. Например, Венецию он шутливо называет «республикой бобров», а элементы готического декора сравнивает с курительными трубками.

Еще одной выраженной особенностью текста можно считать стремление Гёте проводить последовательное противопоставление итальянского и немецкого не в пользу последнего. Соотечественников Гёте иронично называет «киммерийцами» и винит во многих прегрешениях даже климатические особенности своей родины ставя немцам в упрек: «Мы, киммерийцы, едва знаем, что такое день. В вечном тумане и сумраке, что день, что ночь, нам все равно». Итальянцы же кажутся ему беспечными и прекрасными детьми, близкими к природе и сохранившими вкус к жизни. Аналогичным образом Гёте противопоставляет прошлое и настоящее Италии (чаще всего в терминах «величие» и «упадок»).

В своей поездке Гёте старается получить как можно более широкий спектр впечатлений: забирается на горы, бродит по развалинам и посещает деревенские праздники. В Боцене он идет на ярмарку, в Вероне бродит по старому кладбищу, в Виченце идет в оперу, а в Венеции – в театр. Он присутствует на судебном разбирательстве во Дворце дожей, на Лидо собирает раковины, в Неаполе поднимается на дымящийся Везувий. Узнав, что в Палермо проживает семья графа Калиостро, Гёте просит познакомить его с родственниками знаменитого авантюриста.

Пожалуй, на всем протяжении своего путешествия Гёте ни минуты не оставался праздным созерцателем общеизвестных достопримечательностей – даже в самой маленькой полузаброшенной деревушке он находил объекты для изучения. Это выполнение сознательной установки поэта на получение многообразного практического опыта, способствующее, как он сам считает, развитию и оживлению всех чувств, слегка притупившихся от рутины бюргерского существования в Веймаре: «Важны только чувственные впечатления, которых не дает никакая книга, никакая картина. Дело в том, что я вновь ощущаю интерес к окружающему меня миру, испытываю свою способность наблюдать, проверяю, достаточно ли велики мой опыт и знания, довольно ли ясен, чист и проницателен мой глаз, многое ли он может схватить при такой быстроте передвижения и есть ли надежда, что изгладятся морщины, глубоко избороздившие мою душу».

Конечной же целью путешествия, по его собственным словам, является поиск самого себя, познание своего «я», отраженного в окружающих объектах: «Я пустился в это замечательное путешествие не затем, чтобы обманывать себя, а чтобы себя познать среди того нового, что мне откроется». Наивный романтический эгоцентризм Гёте приводит к тому, что окружающая его в поездке реальность подчас кажется ему вторичной, взятой из его собственных произведений, или постановочной: «Мне нет-нет да и встречаются мои „сочиненные“ люди…»; «Все, что здесь обитает и движется, напомнило мне мои любимые картины… ожившие картины Генриха Рооса».

Пейзажи, городские и сельские сценки кажутся Гёте иллюстрациями к его собственным мыслям, и даже природа насквозь литературна и пронизана цитатами из классики или соткана из них. Так, глядя на озеро в Торболе, поэт вспоминает его описание у Вергилия, по которому сверяет свои впечатления: «Впервые то, что гласит этот латинский стих, воочию стоит передо мной, а сейчас, когда ветер крепчает и непрестанно растущие волны бьются о пристань, все выглядит точно так же, как и много веков тому назад. Кое-что, правда, стало иным, но озеро по-прежнему вскипает под порывами ветра, и вид его на веки веков облагорожен строкою Вергилия». Сын трактирщика напоминает ему его собственного персонажа, толпа зевак в Мальчезине – хор птиц в Эттерсбургском театре, где сам Гёте исполнял небольшую роль, а гондолы в Венеции вызывают чувство узнавания и переживания радостей детства, потому что напоминают подаренную отцом игрушку. Поэт ищет в полученных впечатлениях подтверждение собственных идей и представлений, почерпнутых преимущественно из книг, спектаклей, картин, с которыми успел ознакомиться до поездки.

В дороге, несмотря на обилие впечатлений, Гёте продолжает обдумывать свои неоконченные произведения, например трагедию «Ифигения в Тавриде», и окружающий ландшафт и атмосфера нового для него места органически вплетаются в его замысел. Творческим итогом поездки, помимо самого дневника, стали пьесы «Эгмонт» и «Торквато Тассо», а также написанные после возвращения в Германию «Римские элегии».

Кульминацией поездки Гёте было посещение Рима, который он называет столицей мира. Так же, как и Венеция, Рим для поэта был в первую очередь воплощением его грез и книжных впечатлений, поэтому восторг от посещения Вечного города перемешивался с чувством узнавания «старого знакомого»: «Все мечтания юности воочию стоят передо мной… все, что я давно знал по картинам и рисункам, по гравюрам на меди и на дереве, по гипсовым и корковым слепкам, теперь сгрудилось вокруг меня; куда бы я ни пошел, я встречаю знакомцев в этом новом мире. Все так, как мне представлялось, и все ново».

В Риме Гёте встречается со своим другом, художником Иоганном Генрихом Вильгельмом Тишбейном и получает доступ в мир местной богемы. Это позволяет ему получать уроки живописи от мастеров и знакомиться с жемчужинами музеев и картинных галерей под руководством самых компетентных гидов в лице художников. Гёте ощущает себя учеником, оказавшимся в самой грандиозной школе мира. Однако он торопится не столько обзавестись впечатлениями, сколько осмыслить и прочувствовать их – для этого, как ни парадоксально, Гёте готов расстаться с великим городом: «Предвижу, что, когда придет время уезжать, я уже захочу быть дома». Поэт мысленно осуществляет редактуру своих римских впечатлений, готовясь к той работе, которая займет у него около тридцати лет: отсеивать случайное и незначительное, подчеркивать значимое и вневременное. «Так дозвольте же мне собирать, что попадется под руку, все упорядочить я успею. Я здесь не для того, чтобы наслаждаться на свой лад, а чтобы ревностно усваивать то великое, что мне открылось, учиться и совершенствоваться».

Хотя Гёте не стремится задержаться в Риме дольше необходимого, эта страница итальянского путешествия долго остается для него незавершенной. Он еще раз вернется в «столицу мира» на обратном пути и пробудет здесь почти год. Однако вторая часть его поездки проходит в иных декорациях – он посещает Сицилию, о которой высказывается очень многозначительно: «Италия без Сицилии оставляет в душе лишь расплывчатый образ: только здесь ключ к целому».

Неаполь показался ему нескончаемым шумным карнавалом, праздником жизни, который слегка утомившийся поэт был рад покинуть. Как признавался сам Гёте в письме, он сожалел о своем отъезде из Неаполя лишь по одной причине: поэт не успел налюбоваться величественным зрелищем извергающегося вулкана. На обратном пути Гёте решил подольше задержаться в Риме, чтобы еще раз без спешки насладиться местными достопримечательностями и сокровищами мирового искусства, хранящимися в многочисленных музеях столицы, а также заняться живописью. Однако от занятий его отвлек мимолетный, но страстный роман с местной жительницей, разбудившей в поэте настоящий вулкан чувственности, и Гёте вскоре забросил уроки рисования, решив для себя, что его стезей должна оставаться поэзия. Последняя часть путевых записей Гёте очень отличается от однородного повествования самого дневника и состоит из писем, зарисовок и рассказов. Завершается текст цитатой из «Печальных элегий» Овидия.

«Сum repeto noctem! – воспоминание, им созданное в глуши, на Черном море, в печали и нищете, не шло у меня из головы, и я все твердил его, постепенно в точности вспоминая отдельные части, но оно, сбивая меня с толку, мешало мне написать свое: впоследствии я было принялся за него, но до конца так и не довел». Цитата на латинском перекликается с эпиграфом, образуя кольцевое обрамление всего текста и в очередной раз напоминая о литературной, реминисцентной природе гётевского образа Италии.

Из поездки Гёте вернулся, по его собственному утверждению, обновленным и возрожденным к творчеству. Всплеск созидательной энергии, порожденный поездкой, подарил миру немало шедевров, вышедших из-под пера Гёте в последующие несколько лет. Его итальянское «паломничество» в мир классической Античности, живой истории и роскошной южной природы оставило глубокий след как в жизни самого поэта, так и в мировой культуре. «Итальянское путешествие» стало важнейшим вкладом в развитие литературы путешествий, но не менее значим этот дневник в творческой биографии самого Гёте, а также в качестве примера мемуарно-психологической прозы, как документ, свидетельствующий о глобальном духовном перевороте в душе величайшего человека своего времени.

    Оксана Разумовская

Первое итальянское путешествие

И я в Аркадии!

От Карлсбада до Бреннера

3 сентября 1786 г.

В три часа поутру я украдкой выбрался из Карлсбада, иначе меня бы не отпустили. Здешнее общество пожелало дружелюбно и радостно отпраздновать двадцать восьмое августа, день моего рождения, тем самым оно приобрело право несколько задержать меня, но больше мне здесь мешкать было нельзя. В полном одиночестве я сел в почтовую карету, имея при себе только чемодан да баул на крыше, и к половине восьмого прекрасного тихого и туманного утра добрался до Цводы. Верхние перистые облака плыли быстро, нижние медленно и тяжело. Я решил, что это доброе предзнаменование, и понадеялся после дурного лета на погожую осень. В жаркий солнечный полдень я был уже в Эгере и вдруг вспомнил, что этот городок расположен на одной широте с моим родным городом, и обрадовался, что в ясный день пообедаю на воздухе под пятидесятым градусом.

Первое, чем встречает тебя Бавария, – это монастырь Вальдзассен – прекрасные владения лиц духовного звания, набравшихся ума-разума ранее всех прочих. Монастырь расположен в неглубокой горной впадине, вернее, в зеленой долине, меж пологих, богатых растительностью возвышенностей. Владения этого монастыря простираются по всей округе. Почва здесь – выветрившийся глинистый сланец. Кварц, которым изобилуют горные породы в этих краях, не растворяется и не выветривается, оттого земля на полях рыхлая и необычайно плодородная. До Тиршенрейта дорога идет вверх. Воды текут навстречу путнику, устремляясь к Этеру и Эльбе. От Тиршенрейта начинается спуск к югу, и реки спешат в Дунай. Я обычно быстро составляю себе представление о местности, стоит только мне понаблюдать за самым малым ручейком – куда он течет, к какому речному бассейну относится. Так даже в краю, никогда не виданном, можно мысленно установить связь между горами и долинами.

Перед упомянутым городком начинается превосходное шоссе из гранитного песка, лучшего себе и вообразить невозможно, – дело в том, что измельченный гранит состоит из кремня и полевых шпатов, которые одновременно образуют и твердый грунт, и отличное связующее средство, для того чтобы сделать дорогу гладкой, как гумно. Окружающая местность, правда, кажется от этого еще непригляднее: все тот же гранитный песок, низменность, топи, зато тем желаннее прекрасная дорога. Вдобавок она идет под уклон, так что едешь по ней с невероятной быстротой, а не ползешь как черепаха, – приятнейший контраст с передвижением по Богемии. Но хватит, на следующее утро в десять часов я уже был в Регенсбурге, за тридцать девять часов оставив позади двадцать четыре с половиной мили. Когда начало рассветать, я находился меж двух деревушек – Швандорф и Регенштауф – и заметил, что почва на полях становится все лучше. Это была уже наносная, смешанная земля, а не продукт выветриванья гор. С незапамятных времен на всех долинах вверх по течению Регена сказывались приливы и отливы в долине Дуная, так мало-помалу эти низины стали пригодными для земледелия. То же самое происходит на всех землях, соседствующих с большими и малыми реками, и эта путеводная нить помогает быстро заключить, насколько пригодна для возделыванья почва тех или иных местностей.

Регенсбург прекрасно расположен. Подобное место конечно же должно было привлечь к себе город, и духовенство сумело это учесть. Ему теперь принадлежат все окрестные поля, в самом же городе церковь теснится к церкви, монастырь – к монастырю. Дунай напомнил мне добрый старый Майн. Правда, во Франкфурте река и мосты выглядят красивее, зато с противоположного берега очень уж хорошо смотрятся город и дворец. Я без промедления отправился и иезуитскую коллегию, где ученики ежегодно давали представление, и успел посмотреть конец онеры и начало трагедии. Они играли не хуже начинающей любительской труппы, а одеты были очень хорошо, даже чрезмерно роскошно. Этот публичный спектакль сызнова убедил меня в мудрой расчетливости иезуитов. Они не брезгуют никакими средствами воздействия и ко всему подходят с любовью и вниманием. И это не ум in abstracto, а радость от со-действия, со-наслаждения, иными словами – от уменья пользоваться благами жизни. И если в составе этого широко разветвленного ордена имеются свои органные мастера, резчики по дереву и позолотчики, то, надо думать, есть среди них и такие, что с любовью и знанием дела отдают себя театру. Церкви иезуитов примечательны своей изящной роскошью, а благодаря неплохому театру эти разумные люди приобщаются еще и к мирской чувственности.

Сегодня я пишу под сорок девятым градусом, что уже дает знать о себе. Утро было прохладное – здесь тоже все жалуются на сырое и холодное лето, – но день наступил погожий и мягкий. В теплом ветерке, веющем от большой реки, есть что-то неизъяснимо приятное. Фрукты здесь неважные. Хорошие груши я уже ел, но меня разбирает тоска по винограду и винным ягодам.

Я поневоле все время возвращаюсь к образу мыслей и действий иезуитов. Их церкви, башни, строения задуманы и возведены как нечто величественное и совершенное, поневоле внушающее людям должное благоговение. Они украшены золотом, серебром, цветными металлами и превосходно отшлифованными камнями в изобилии, предназначенном ослеплять обездоленных всех сословий. Кое-где проглядывает и безвкусица – как видно, она привлекает человечество и действует на него примиряюще. Таков вообще дух внешней католической обрядности, но никогда мне не доводилось видеть его претворенным столь разумно, умело и последовательно, как у иезуитов. Одно у них вытекает из другого, вероятно потому, что они не стали отправлять богослужение на старый, уже отживший лад, наподобие монахов других орденов, но в угоду духу времени оживили его роскошью и великолепием.

Для всевозможных поделок они пустили в ход необычный камень – с виду он похож на мертвый красный лежень, но может и должен сойти здесь за более древний, первичный, порфирообразный. Он зеленоватого цвета, с примесью кварца, пористый, с крупными пятнами яшмы, в свою очередь испещренной круглыми пятнышками брекчии. Один кусок его показался мне весьма поучительным и примечательным, но уж очень он был тяжел, а я поклялся не таскать с собою камней в этом путешествии.

Мюнхен, 6 сентября.

Пятого сентября в половине первого пополудни я выехал из Регенсбурга. Места под Абахом, где Дунай бьется об известковые скалы, тянущиеся до Заале, очень красивы. Известняк здесь, как в Остерода около Гарца, плотный, но пористый. К шести утра я добрался до Мюнхена, двенадцать часов посвятил осмотру его достопримечательностей, но о них упомяну лишь бегло. В картинной галерее мне было как-то не по себе – необходимо снова приучить свой взор к живописи. А вещи там есть превосходные. Наброски Рубенса из галереи Люксембургского дворца привели меня в восхищенье…

В зале антиков я отметил, что мои глаза не приучены к таким произведениям, посему мне не захотелось дольше оставаться там и понапрасну терять время. Многое ровно ничего не говорило мне, а почему – я и сам не знаю. Мое вниманье привлекла статуя Друза, понравились мне два Антонина и еще кое-что… В естественноисторическом кабинете я видел красивые экспонаты из Тироля, уже знакомые мне по небольшим образцам, являвшимся моею собственностью.

На обратном пути мне встретилась торговка винными ягодами, которые пришлись мне по вкусу, наверно потому, что были первыми… Все здесь жалуются на холод и сырость. Туман – он мог бы сойти и за дождь – застал меня утром уже почти под Мюнхеном. Весь день с Тирольских гор дул ледяной ветер. Когда я посмотрел в их сторону с башни, они тонули в тучах, сплошь затянувших небо. Сейчас заходящее солнце еще освещает старую башню перед моим окном. Прошу прощенья за то, что так много говорю о ветре и погоде, но сухопутный странник зависит от них едва ли меньше, чем мореход, и горе мне, окажись осень в чужих краях так же неблагоприятна, как лето на родине.

Ну, а теперь на Инсбрук. Чем только я не пренебрег, чтобы осуществить мечту, почти уже устаревшую в моей душе…

Миттенвальд, 7 сентября, вечером.

Похоже, что мой ангел-хранитель скрепил аминем мою молитву, и я воздаю ему благодарение за то, что он привел меня сюда в такой чудный день. Последний почтальон, удовлетворенно крякнув, заметил, что это первый за все лето. Втихомолку я лелею суеверную надежду, что так оно будет и впредь, но да простят мне друзья, если я снова заведу речь о воздухе и тучах.

Когда в пять часов я выехал из Мюнхена, небо прояснилось. На Тирольских горах неподвижно покоились гигантские массы облаков. Полосы в нижних слоях атмосферы тоже не шелохнулись. Дорога идет верхом, внизу среди холмов наносного гравия вьется Изар. Здесь мы воочию видим работу течений доисторического моря. В гранитном щебне я нашел братьев и родичей тех экземпляров из моей коллекции, которыми меня одарил Кнебель.

Туман над рекой и лугами еще держался, наконец и он развеялся. Меж упомянутых холмов, которые, надо думать, тянутся вдаль и вширь по меньшей мере на несколько часов езды, почва не менее плодородная, чем в долине Регена. Дорога опять спустилась к Изару, и я увидел как бы в разрезе крутые склоны все тех же холмов высотою эдак футов в сто пятьдесят. Приехав в Вольфратсгаузен, я достиг сорок восьмого градуса. Солнце пекло что есть мочи, но в хорошую погоду никто здесь не верит, все злятся на уходящий год и ропщут на господа бога.

Передо мною открылся новый мир. Я приближался к горам, и цепь их уходила все дальше и дальше.

Бенедиктбейерн чудо как красиво расположен и поражает путника с первого взгляда. На плодородной равнине – широкое белое здание, позади него высокий скалистый хребет. А теперь выше – к озеру Кохельзее; и еще выше – в горы, к Вальхензее. Здесь я приветствовал первые снежные вершины, а когда удивился, что заснеженные горы так близки, мне объяснили: вчера здесь гремел гром, сверкали молнии, и в горах выпал снег. В этом явлении местные жители усматривают надежду на хорошую погоду: первый снег представляется им провозвестником изменений в атмосфере. Утесы, меня обступавшие, сплошь первичный известняк, в котором еще не встречаются окаменелости. Эти известковые горы грандиозной непрерывной цепью тянутся от Далмации до Сен-Готарда. Хакет объездил большую часть их цепи. Они смыкаются тоже с первичными горами, изобилующими кварцем и глиноземом.

До Вальхензее я добрался в половине пятого. Приблизительно за час до этого меня ожидало премилое приключение: ко мне приблизился арфист с дочерью, девочкой лет одиннадцати, и попросил меня подвезти ребенка. Сам он с инструментом пошел дальше, девочку же я усадил рядом с собой, она бережно поставила себе в ноги большую новую коробку. Прелестное, благовоспитанное создание, много уже чего повидавшее на белом свете. Она пешком ходила с матерью на богомолье в монастырь Эйнзидель, потом обе они собрались в еще более далекий путь – в Сант-Яго-де-Компостелло, но мать скоропостижно скончалась, не успев выполнить свой обет. Почести богоматери надобно воздавать без устали, произнесла девочка. Однажды, после большого пожара, она своими глазами видела в доме, сгоревшем почти до основания, над случайно уцелевшей дверью образ богоматери под стеклом – ни стекло, ни самый образ не были затронуты огнем; ну разве же это не истинное чудо? – сказала она. Все свои странствия она проделала пешком, в последний раз играла в Мюнхене перед курфюрстом, вообще же ее слушали больше двадцати августейших особ. Она очень меня забавляла. Прекрасные карие глаза, упрямый лоб, на который нет-нет и набегали маленькие вертикальные морщинки. В разговоре она была мила и естественна, особенно когда по-детски громко смеялась; когда же молчала и выпячивала нижнюю губку, казалось, что она что-то строит из себя. Об чем только мы с нею не переговорили, везде она чувствовала себя как дома и все вокруг замечала. Так она вдруг спросила: что это за дерево? А был это высокий красивый клен, первый увиденный мною за всю дорогу. Она мигом его заметила, а когда клены стали попадаться чаще и чаще, радовалась, что вот теперь знает и это дерево. Она отправляется в Боуен на ярмарку, куда, вероятно, еду и я. Если мы там с нею встретимся, сказала девочка, придется мне купить ей гостинец, что я и пообещал. Там она наденет новый чепчик, который на свои деньги заказала себе в Мюнхене. Нет, лучше она уже сейчас мне его покажет. Она открыла коробку, и я вместе с нею полюбовался богато расшитым и украшенным лентами чепчиком.

Вместе же мы порадовались и другому обстоятельству. Девочка утверждала, что теперь настанет хорошая погода. У них всегда при себе барометр – арфа. Когда дискант звучит выше, чем обычно, – это к хорошей погоде, а сегодня так оно и было… Я ухватился за сие доброе предзнаменование, и мы расстались в наилучшем расположении духа и в чаянии скорой встречи.

На Бреннере, 8 сентября, вечером.

Приехав сюда, можно сказать, в силу необходимости, я наконец-то оказался в тихом, спокойном уголке. Ни о чем подобном я и мечтать не смел. День выдался такой, о каком годами не позабудешь. В шесть часов я выехал из Миттенвальда, резкий ветер согнал последние тучки с уже прояснившегося неба. Холод стоял, мыслимый разве что в феврале. Вскоре в лучах восходящего солнца передо мной возникли дивные, все время меняющиеся картины: на переднем плане темнеют сосны, меж них серые известковые скалы, на заднем – высочайшие заснеженные вершины на фоне глубокой синевы небес.

Под Шарницем въезжаешь в Тироль. Граница огорожена валом, он как бы запирает долину и смыкается с горами. Выглядит это очень красиво: с одной стороны вал укреплен скалою, с другой – он вертикально взмывает ввысь. От Зеефельда дорога становится все необычнее: если, начиная от Бенедиктбейерна она шла с вершины на вершину и все воды этих мест устремлялись к Изару, то теперь за горным хребтом мы видим долину Инна, и вот Инцинген уже лежит перед нами. Солнце стояло высоко и пекло невыносимо, пришлось мне одеться полегче, впрочем, из-за постоянно меняющейся температуры я и так переодеваюсь несколько раз на дню.

Под Цирлем начинаем спускаться в долину Инна. Вид – неописуемо прекрасный, а высокое солнечное марево придает ему небывалое великолепие. Почтальон торопился больше, чем мне хотелось. Он еще не был у обедни и тем более рвался благоговейно отстоять ее в Инсбруке, что сегодня был день пресвятой богородицы. Почтовая карета, громыхая, катила вдоль Инна, мимо Мартинсванд – гигантской известняковой кручи. К той точке, на которую, по преданию, взбирался император Максимилиан, я бы отважился подняться, потом спуститься, потом проделать это снова и снова без всякого ангела, даже понимая кощунственность такой затеи.

Инсбрук расположен в на диво широкой, изобильной долине, меж высоких скал и лесистых гор. Поначалу я хотел там задержаться подольше, но мною владело беспокойство. Немножко меня позабавил сын трактирщика, вылитый Зёллером. Так мне, нет-нет да и встречаются мои «сочиненные» люди. Для празднованья рождества пресвятой богородицы все здесь принарядились. Здоровые, довольные жизнью, они толпами идут на богослуженье в Вильтен, что в четверти часа ходьбы от города по направленью к горной цепи. В два часа, когда моя карета разделила оживленную пеструю толпу, праздник был уже в разгаре.

Выше Инсбрука все окрест становится еще прекраснее, описанье тут бессильно. Превосходная дорога идет вверх по ущелью, из которого воды катятся к Инну; само оно бесконечно разнообразно. Там, где дорога проходит вблизи от крутого утеса – частично она даже прорублена в нем, – нашему взору открывается другая, пологая его сторона, вполне пригодная для земледелия. На покатой и широкой плоскости деревни сплошь побеленные дома, домишки и хижины между полей и живых изгородей. Вскоре все видоизменяется. Возделанные земли переходят в луга, а подальше снова в крутой склон.

Для моего представления о мироздании я приобрел уже немало, но и не слишком много нового или неожиданного. Я долго мечтал и давно уже говорю о модели, на которой сумел бы показать, что происходит в моей душе и что не каждому я могу наглядно показать в природе.

Тем временем мрак сгущался и сгущался, единичное утопало в нем, массы становились огромнее, величественнее, и, наконец, когда все уже двигалось передо мною наподобие темных, таинственных образов, я вдруг снова увидел освещенные луной, заснеженные вершины и теперь жду, чтобы утро озарило скалистое ущелье, в котором я зажат на рубеже севера и юга.

Добавлю еще несколько слов о погоде, которая, может быть, так милостива ко мне именно потому, что я уделяю ей много вниманья. На равнине хорошую или плохую погоду принимаешь, так сказать, в готовом виде, в горах присутствуешь при ее становлении. Мне часто доводилось в странствиях, на прогулках, на охоте дни и ночи проводить в лесистых горах, среди скал, и там-то и нашла на меня блажь, которую я ни за что другое выдавать не собираюсь, но и отделаться от нее не могу, ибо всего труднее отделываться от блажи. Она повсюду предстоит мне, словно это не блажь, а истина, и сейчас я хочу сказать о ней, мне ведь все равно частенько приходится подвергать испытаниям снисходительность моих друзей.

Смотрим ли мы на горы вблизи или издалека, видим ли их вершины блистающими в солнечном свете, окутанными туманом, в буйном вихре грозовых туч, бичуемые дождем или покрытые снегом, – все это мы приписываем атмосфере, так как ее движения и перемены видим собственными глазами, а значит, постигаем их. Горы же, для нашего внешнего зрения, искони неподвижны. Мы считаем их мертвыми потому, что они застыли, полагаем бездействующими потому, что они пребывают в состоянии покоя. Но меня уже давно точит мысль, что как раз их внутренним, тайным, неприметным воздействием объясняются в большинстве случаев изменения, происходящие в атмосфере. Я уверен, что земной коре вообще, а следовательно, в первую очередь ее высоко вздымающимся твердыням присуща сила притяжения; не постоянная, не всегда одинаковая, она выражается в своего рода пульсации и по внутренним необходимым, а возможно, и внешним случайным причинам то увеличивается, то спадает. Пусть все иные попытки изобразить эту вибрацию будут неудовлетворительны и примитивны – атмосфера достаточно чувствительна, она дает нам знать об этих неприметных воздействиях. Стоит силе притяжения хоть чуть-чуть ослабеть, как нас об этом извещает уменьшившаяся тяжесть и упругость воздуха. Атмосфера уже не удерживает влагу, химически и механически распределявшуюся в ней. Вот тучи опустились ниже, дожди низверглись на землю, и потоки дождевой воды устремились на равнины. Но если в горах увеличится сила притяжения, упругость воздуха восстановлена, и возникают два весьма существенных феномена.

Первый – горы, скопив вокруг себя гигантские массы туч, упорно и цепко держат их над собой, как вторые вершины, покуда скрытая борьба электрических сил не низринет их в виде грозы, тумана, дождя. И второй – на остатки туч начинает воздействовать упругий воздух, уже способный принять в себя больше влаги, растворить и переработать ее. Я своими глазами видел, как была уничтожена такая туча: она висела над отвесной вершиной, освещенная вечерней зарей. Медленно, очень медленно отделились оба ее конца, несколько хлопьев куда-то уплыли и поднялись ввысь; потом они исчезли, за ними мало-помалу исчезла и вся масса, словно невидимая рука остановила прялку.

Если друзья и улыбались, узнав о странных теориях бродячего метеоролога, то другие мои наблюдения, быть может, заставят их расхохотаться, ибо не скрою, что мое путешествие, собственно, было бегством от тех невзгод, которые я претерпел на пятьдесят первой параллели, и, не скрою, на сорок восьмой я надеялся попасть в истинный Гозан. Увы, меня ждало разочарование, о чем мне следовало бы знать заранее, ведь не только географическая широта создает климат и погоду, но горные хребты, в первую очередь те, что тянутся с востока на запад. В них постоянно происходят значительные перемены, от которых всего больше страдают расположенные к северу земли. Так этим летом погоду на севере, по-видимому, определил большой Альпийский хребет, где я все это пишу. В последние месяцы здесь непрерывно шли дожди, а юго-западный и юго-восточный ветры упорно перегоняли их на север. В Италии, говорят, стояла жаркая, даже засушливая погода.

А сейчас несколько слов о растительном мире, зависимом от климата, высоты гор и степени влажности. Я и здесь ничего особенно нового не обнаружил, но знания мои обогатились. В долине, не доезжая Инсбрука, много плодоносящих яблонь и груш, персики же и виноград сюда завозят из Италии, вернее, из Южного Тироля. Под самым Инсбруком в изобилии сеют кукурузу и гречиху. Повыше, возле Бреннера, мне встретились первые лиственницы, под Шёнебергом – европейский кедр. Интересно, стала бы дочка арфиста и здесь спрашивать меня о названии деревьев?

В ботанике я еще не оставил позади поры школярства. До Мюнхена я думал, что встречу здесь лишь обыкновеннейшие растения. Разумеется, моя торопливая езда днем и ночью не способствовала наблюдениям более точным и тонким. Правда, у меня с собой Линней, к тому же я затвердил его терминологию, но откуда у меня возьмется досуг и покой для вдумчивого анализа, который, насколько я себя знаю, никогда не был и не будет моей сильной стороной? Посему я изощряю свое зрение на обычном, и когда у Вальхензее я увидел первую горечавку, меня осенило, что до сих пор новые растения я всегда находил у воды.

И еще я насторожился, заметив, что высота гор явно влияет на растительность. Я не только нашел здесь виды мне незнакомые, но заметил, что и давно мне известные изменились в своем развитии. В местах более низменных ветки и стебли были сочнее, листья шире, глазки располагались теснее; выше, в горах, ветки и стебли становились более нежными, гладкими, а следовательно, и узлы дальше отстояли один от другого, листья принимали остроконечную форму. Заметив это по иве и горечавке, я убедился, что дело тут не в различии пород. На Вальхензее я тоже обратил вниманье на камыш, более тонкий и длинный, чем у озер пониже.

Известковые Альпы, по которым до сих пор пролегал мой путь, серого цвета, формы их причудливы, неправильны и прекрасны, хотя основания резко отличаются от позднейших напластований. Но так как здесь встречаются и неравномерные слои, а скалы и вообще-то выветриваются по-разному, то склоны и вершины выглядят весьма своеобразно. Эти породы прослеживаются вдоль перевала Бреннера. Вблизи верхнего озера я обнаружил другую разновидность. С темно-зеленым и темно-серым слюдяным сланцем с многочисленными прослоями кварцесодержащей породы контактируют белые плотные известняки, слюдистые по краям и залегающие в виде крупных, хотя и сильно нарушенных выходов. Выше них опять встречаются слюдяные сланцы, показавшиеся мне менее плотными, еще выше обнажаются своеобразные гнейсы, точнее гранито-гнейсы, сходные с теми, которые развиты в окрестностях Эльбогена. Здесь, наверху, высится скала из слюдяных сланцев. Воды, текущие с гор, выносят эти породы и обломки серых известняков.

Видимо, невдалеке располагается гранитный массив, являющийся источником выноса этих пород. Судя по карте мы находимся на склоне Большого Бреннера, с которого во все стороны устремляются водостоки.

Во внешнем облике здешних жителей я успел подметить следующее. Это бравые, рослые люди. Они все до известной степени похожи друг на друга: карие, широко открытые глаза и красиво изогнутые брови у женщин, у мужчин брови светлые и широкие. Зеленые шляпы, которые они носят, на фоне серых скал выглядят радостно и весело. Они украшают их лентами или широкими тафтяными шарфами с бахромою, которые изящно и умело прикалывают булавками. Вдобавок у каждого на шляпе цветок или перо. Женщины, напротив, портят себя белыми мохнатыми шапками из бумажной материи, такими широкими, что они смахивают на мужские ночные колпаки. Вид у них в этом уборе весьма странный; удивительно, что за пределами своей страны они носят зеленые мужские шляпы, которые им очень даже к лицу.

Я не раз имел случай убедиться, как ценит здесь простонародье павлиньи перья, да и вообще любое пестрое перо. Всякому, кто захочет поездить по этим горам, следовало бы припасти их на дорогу. Такое перо, подаренное в подходящую минуту, будет желаннее самых щедрых чаевых.

В то время как я раскладываю, подбираю и скрепляю эти листки, дабы моим друзьям легче было проследить за всем происходившим со мною до сего дня, а заодно сваливаю с сердца тяжесть благоприобретенных познаний и новых дум, ужас охватывает меня при взгляде на некоторые тетрадки. О них я должен откровенно и кратко сказать: ведь это мои спутники, не окажут ли они на меня чрезмерного влияния в ближайшем будущем?

Я захватил с собою в Карлсбад все свои сочинения, чтобы наконец передать их Гёшену для намеченного им издания. Непечатавшиеся вещи хранились у меня в превосходных списках, сделанных умелой рукою секретаря Фогеля. Этот славный человек, желая быть мне полезным своим уменьем и расторопностью, и ныне сопровождал меня. Благодаря ему, равно как и дружескому содействию Гердера, я уже послал издателю первые четыре тома и теперь намеревался проделать то же самое с четырьмя последними. В них частично были помещены черновые наброски работ, даже фрагменты, ибо дурная привычка многое начинать и бросать, когда ослабеет интерес, изрядно возросла у меня с годами, всевозможными занятиями и развлечениями.

Поскольку эти рукописи были при мне, я охотно пошел навстречу желанию просвещенного карлсбадского общества и прочитал им все, что доселе оставалось неизвестным, каждый раз выслушивая горькие сетования по поводу незавершенности того, что им хотелось бы дослушать до конца.

Празднованье моего дня рожденья в основном свелось к тому, что я получал стихотворения от имени моих начатых было, но потом заброшенных произведений; эти стихотворные послания, каждое на свой лад, упрекали меня за мою нерадивость. Среди них выделялось стихотворение от имени «Птиц», в нем депутация от этих резвых созданий, присланная к Трейфрейнду, настойчиво просила его наконец основать и устроить для них обещанное царство. Пожалуй, не менее вкрадчивы и милы были отзывы о других моих отрывках и обрывках, так что они вдруг ожили передо мной, и я охотно поделился с друзьями былыми намерениями и завершенными планами. Тут на меня посыпались требования и пожелания, так что в выигрыше оказался Гердер, ведь это он уговорил меня вторично захватить с собою эти бумаги, а главное – уделить еще немного вниманья «Ифигении», считая, что она, право же, его заслуживает. В том виде, в каком она сейчас лежит передо мной, это скорее набросок, чем законченное произведение; написана она поэтической прозой, местами переходящей в ямбический ритм, впрочем, схожий и с другими размерами. Разумеется, это изрядно вредит впечатлению, разве что уж очень искусно читать ее, скрадывая недостатки. Он с горячностью внушал мне это, а так как я скрыл от него, как и от всех прочих, расширенный план своего путешествия, то Гердер полагал, что речь опять идет о краткой поездке в горы; посему, насмешливо относясь к минералогии и геологии, он высказал пожелание, чтобы я не дубасил молотком по мертвому камню, а сосредоточил бы свои силы на «Ифигении». Я всегда уступал благожелательным настояниям, но пока что не выбрал времени сосредоточить на ней свое внимание. Сейчас я вынимаю ее из пакета и беру с собой в прекрасную теплую страну – пусть руководит мною в моем странствии по горам. День так долог, – размышляй сколько угодно, дивные картины окружающего мира не только не оттесняют поэтической взволнованности, напротив, в сочетании с движением и вольным воздухом усиливают ее.

От Бреннера до Вероны

Триент, 11 сентября, утром.

Прободрствовав пятьдесят часов кряду в непрерывных трудах, вчера около восьми вечера я прибыл сюда, вскоре улегся спать и теперь уже снова в состоянии продолжить свой рассказ. Девятого вечером, закончив первую тетрадь дневника, я хотел еще зарисовать постоялый двор и почтовую станцию на Бреннере, но из этого ничего не вышло, все характерное от меня ускользнуло, и я, недовольный и раздосадованный, возвратился домой. Трактирщик спросил, не хочу ли я ехать дальше, ночь-де будет лунная и дорога хорошая. Хоть я и отлично знал, что лошади утром понадобятся ему для привоза отавы и совет его достаточно корыстен, я все же с ним согласился, поскольку он совпадал с моими намерениями. Солнце опять проглянуло, дышалось легко, я уложил вещи и в семь часов тронулся в путь. Атмосфера взяла верх над сгущавшимися тучами – словом, вечер выдался прекрасный.

Почтальон уснул, и лошади рысью бежали под гору по знакомой дороге. На ровном месте они, правда, замедляли шаг, но тут возница просыпался и взбадривал их, так что я очень быстро ехал меж высоких скал вниз по течению бурного Эча. Взошедшая луна осветила грандиозную картину. Мельницы среди старых-престарых сосен над пенящимся потоком, Эвердинген да и только.

Когда в девять часов я приехал в Штерцинг, мне намекнули, чтобы я немедленно отправлялся дальше. В Миттенвальде ровно в полночь все уже спали крепким сном, кроме почтальона; итак – дальше, в Бриксен, откуда меня снова спровадили, и на рассвете я был уже в Кольмане. Почтальоны так гнали, что у меня голова шла кругом, и хоть досадно мне было с ужасающей быстротою мчаться по этим дивным местам, да еще ночью, но в глубине души я был рад, что попутный ветер гнал меня навстречу моим желаниям. На рассвете я увидел первые виноградники. Женщина с корзиной персиков и груш попалась мне навстречу. В семь мы уже были в Гейгене и сразу же двинулись дальше…

Солнце весело и ярко светило, когда я прибыл в Боцен. Торговцы, встречавшиеся на каждом шагу, меня порадовали. Здесь во всем сказывается осмысленное благополучие существования. На рыночной площади сидели торговки с фруктами в больших плоских корзинах, фута эдак четыре в диаметре, в них были рядами положены персики, чтобы не помялись, точно так же и груши. Мне вспомнилось изречение, красовавшееся над окном гостиницы в Регенсбурге:

Comme les peches et les rrelons
Sont pour la bouche d’un baron,
Ainsi les verges et les batons
Sont pour les fous, dit Salomon.

He подлежит сомнению, что это написано северным бароном, а также очевидно, что в этих краях ему пришлось поступиться своими взглядами.

Боценская ярмарка ведет крупную торговлю шелками, привозят сюда и сукна, да еще кожи, собранные в горных поселениях. Впрочем, многие купцы съезжаются на ярмарку для того, чтобы взыскать долги, принять заказы и открыть новые кредиты. Я испытывал большой соблазн хорошенько рассмотреть все товары, сюда привезенные, но беспокойство и охота к перемене мест не дают мне роздыха, и я спешу вперед. Утешением мне служит разве то, что при нынешнем процветании статистики все это, вероятно, уже черным по белому стоит в книгах, и, по мере надобности, у них можно почерпнуть любые сведения. Впрочем, до поры до времени мне важны только чувственные впечатления, которых не дает никакая книга, никакая картина. Дело в том, что я вновь ощущаю интерес к окружающему меня миру, испытываю свою способность наблюдать, проверяю, достаточно ли велики мой опыт и знания, довольно ли ясен, чист и проницателен мой глаз, многое ли он может схватить при такой быстроте передвижения и есть ли надежда, что изгладятся морщины, глубоко избороздившие мою душу. Уже сейчас, наверно, от того, что мне приходится все делать самому, а значит, постоянно быть сосредоточенным и настороженным, даже эти немногие дни сделали мой разум более гибким. Я вынужден интересоваться денежным курсом, менять, расплачиваться, все это записывать, делать себе пометки, тогда как раньше я только размышлял, пестовал свои желанья, что-то задумывал, приказывал и диктовал.

От Боцена до Триента девять миль по плодородной долине, которая с каждой милей становится еще плодороднее. Все, что в горах кое-как прозябает, здесь полнится жизненными силами, солнце печет вовсю, и снова начинаешь верить в бога.

Какая-то бедная женщина окликнула меня, прося взять в карету ее ребенка – раскаленная почва жгла ему подошвы. Я сделал сие доброе дело во славу могучего светила. Ребенок был как-то чудно наряжен, но я ни на одном языке даже слова от него не добился.

Эч течет здесь тише и во многих местах образует широкие отмели. У реки, вверх по холмам, все уж до того тесно посажено, что, кажется, одно должно задушить другое. Виноградники, кукуруза, шелковина, яблони, грушевые и айвовые деревья, орешник. Стены весело увиты бузиной. Плющ – плети у него здесь толстые – лезет вверх по скалам и широко расстилается на них; в прогалах снуют ящерицы. Все, что здесь обитает и движется, напомнило мне мои любимые картины. Подвязанные на голове косы женщин, открытая грудь и легкие курточки мужчин, раскормленные волы, которых они гонят с базара домой, навьюченные ослики – это ожившие картины Генриха Рооса. А когда наступает теплый вечер и редкие облака отдыхают на горах или, скорее, стоят, чем плывут, по небу и, едва зайдет солнце, начинается стрекотанье кузнечиков, тогда наконец чувствуешь себя в этом мире как дома, а не в гостях или в изгнании. Мне все это до того по душе, словно я здесь родился и вырос, а сейчас только-только вернулся домой из Гренландии, с охоты на китов. Я радуюсь даже родимой, давно не виданной пыли, что вдруг начинает клубами виться вкруг моей кареты. Бубенцы и колокольчики кузнечиков трогают, а не раздражают меня. Весело слушать, когда озорники-мальчишки свистят взапуски с целыми когортами этих певцов, усыпавших поле; кажется, что они и вправду подзадоривают друг друга. Теплый вечер, пожалуй, еще прелестнее дня.

Если бы о моих восторгах узнал житель и уроженец юга, он счел бы меня ребячливым. Ах, все, что я сейчас говорю, давным-давно мне известно, с первого дня моих страданий под серым, недобрым небом. И радость, ниспосланная мне здесь, не становится меньше от того, что она преходяща, тогда как должна была бы быть вечно неизбежной в природе.

Триент, 11 сентября, вечером.