banner banner banner
Календаристы
Календаристы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Календаристы

скачать книгу бесплатно


* * *

С собакой жизнь, конечно, поменялась. Приходится раньше вставать и выходить из дома два раза в день. Не знаю, был ли я к этому готов, но пока интересность нового, неизведанного распорядка жизни перевешивает его утомительность.

* * *

Тиш так меня занимает каждый день, что времени на то, чтобы сесть и записать что-то, не остается никакого. Только совсем кратко: день был нормальный.

* * *

День был нормальный.

* * *

День был средний.

* * *

День был нормальный.

* * *

День, ничем не отличающийся от других.

* * *

Просто день.

* * *

Еще день.

* * *

Несколько дней я не вел совсем никаких записей. Посмотрел и понял, что писать не о чем и незачем. К собаке я привык, но пока не могу понять, привыкла ли она ко мне. Думаю, что после незаметной жизни в приюте быть центром моей квартирки ей непривычно, тем более что Тиш – собака скромная. Даже когда я пропустил несколько прогулок, она никак не показала своего недовольства, ее глаза все так же смотрели с тихой добротой, заменяющей ей, похоже, искреннюю любовь.

* * *

Воспользовавшись кротостью Тиш, пропустил еще несколько прогулок. Все эти взгляды в парке, на улице стали меня совсем уж раздражать. Я думал, что чем чаще буду с ними сталкиваться, тем быстрее привыкну, но пока не привыкаю и не знаю, можно ли к такому привыкнуть вообще. Раньше, когда я выходил из дома редко, такие взгляды тоже были редкостью и я забывал их легко, но теперь как их забудешь, если они – каждый день. И каждый день все недовольнее. Мол, мы на него смотрим и смотрим, а он все ходит и ходит, вот же тупица!

* * *

У собаки нервный срыв. Мы с ней воем на луну – июююююль! И-и-и-июуууль! Потому что по календарю все больше расползается июль, а мы все больше сидим дома, а собака – моя милая покорная Тиш – все стоит у окна: в доме ей то ли слишком холодно от меня, то ли слишком душно от сменяющих друг друга обогревателей. Я устаю выть раньше, из-за простой человеческой непривычки к этому делу, очевидно, а собака моя – неутомимый виртуоз воя. Чтобы не мешать соседям (только их жалоб мне не хватало), я уговорил Тиш выть потише, но совсем выть она так и не перестала. Бывает, что днем разойдется: ИЮЛЬ, ИЮЛЬ, ИЮЮЮЮЛЬ! А к вечеру, после долгих моих почти слезных просьб, притихает до: июль, июль, июль. Иногда даже до: июль, июль, июль. И никому за стенами моей квартирки не слышен этот июльский вой, а мне… а я… а я привык к этой ниточке звука, на которой теперь висит мой день.

Но иногда ниточка становится страшнее ножа. Я помню, как в детстве мама разрезала продольно корж для торта на две части ниткой. Бывают дни, когда моя голова становится как тот корж (мне почему-то он всегда видится шоколадным), а вой Тиш – той ловкой, острой ниткой. Тогда я набрасываюсь на собаку с одним, постоянно одним и тем же вопросом: «Но что ты воешь, скажи уже что-нибудь!» Разве может животное ответить что-то человеку? Вот и Тиш молчит сообразно своему имени. Молчит, смотрит как-то непонятно, будто передает вину от себя мне, а потом снова выводит свой «июль, июль, июль». Ясно, что собаке нужно чаще бывать на свежем воздухе. А мне?

* * *

В нервном срыве наступила пауза, наступила тишина. Город притих, все разъехались; выдохлась от бесконечного воя моя собака; в голове у меня мысли слегли от переутомления; все разом как-то надоело. Я решил не записывать дальше (и тут же перечеркнул свое решение, сев записать, что я решил больше ничего не писать; невероятной силы воли человек!), а перечитать, что было написано уже. Внезапно понял: меня тошнит от слов, их так много. Они везде. На вывесках, на документах, по телевизору, на еде, на ярлыках одежды, в книгах, само собой, на микроволновке, на циферблате часов, в моем телефоне, в моей голове, в моих записях. Везде-везде эти слова и буквы, их так много, а я еще больше их пложу. Но я отказываюсь верить, что я мог все это (вот это все, тысячи слов, десятки тысяч букв) написать! Я отрекаюсь от этих слов! Отрекаюсь! Они мне не друзья, не дети, не проводники, не соседи и не призраки моей души! Я не знаю и не признаю их, они мне не нужны. Господи, сколько шуму я наделал ими у себя в голове. Стравливал их, заставлял биться десятки за звание одного – лучшего – слова, а потом выбирал подложных победителей, отправляя настоящие – честные, чистые, простые и точные – слова в конец очереди. У меня в голове они толкаются во все стороны, я выбрасываю их на бумагу, чтобы избавиться от лишнего давления в черепе, и тем самым шум из моей головы проливается наружу, в мою холодную квартирку, и начинает лишать меня пространства жизни. Надо, наверное, прекратить. Пока есть шанс, перетишье, пока притих город, устала собака, переутомились мысли. Нужно придумать, как заткнуть собственную голову, но как придумать – если думать нельзя?

* * *

Все решилось само собой. Пока я думал, не думая, как думать, не думая, у собаки снова случился нервный срыв, снова вой у окна, на луну, на июль, на меня. Иногда я тоже подвываю, но Тиш уже от этого не легче. Она все еще тиха, но всю вину из своего взгляда уже переложила на меня; смотреть на меня ей больше незачем. Надо было думать раньше, а я был слишком увлечен собственной решимостью, внезапно разогнувшимся эгоизмом. Я еще нахожу для себя какие-то отговорки не ходить на улицу, не выгуливать животное, но отговорки для собаки у меня уже давно закончились. Кормить ее, выть с ней, безнадежно пялиться в окно – это одно дело, приятное и не хлопотное. Другое совсем – выгуливать собаку. За окном такой, зараза, красивый июль, весь с картинки, звенящий от красок и идеального неба, что я не смогу удержать Тиш. Либо она убежит (сегодня я видел ее у двери, очевидно пытающейся проделать в ней проход), либо я уморю ее в заточении. И тогда я стану для нее таким же мучителем, каким стал для меня февраль. Я не могу так поступить, не для того я сбегал (или просто бегал?) от него, чтобы стать им.

Кто-то подсунул под дверь рекламку собрания каких-то календаристов. Там-то, тогда-то. Будут Май, Октябрь, Июль, может быть, придут Четверг и какой-то неопределенный год. Чушь, пожалуй, но я схожу.

* * *

Чтобы самому не стать февралем, мне приходится развлекать собаку. Теперь я хожу с ней, как и всякий, у кого есть собака, два раза в день на прогулки. Я хожу с ней в парк недалеко от дома. Я бы не ходил с ней именно в этот парк, но все остальные еще дальше, а мне не хочется, мне неприятно таскаться далеко. Что сказать об этом парке: он тот же самый, в который я ходил на редкие прогулки, когда у меня еще не было собаки. Это тот парк, где меня принимают за бездомного, где взрослые что-то невидимо и неслышно шепчут детям, когда видят меня. Я не вижу и не слышу, что они шепчут, но догадываюсь и так: не подходи к дяде, дядя странный, на улице июль, а он укутан так, будто бы февраль; все это не к добру, не подходи к дяде, дядя странный, странный – значит нехороший. Вот такой я нехороший – без всяких обоснований этого утверждения, кроме странного внешнего вида, – дядя в этом парке.

Теперь я стал гулять с собакой, и мнение обо мне, похоже, слегка изменилось. Судя по взглядам, я остался странным дядей, но собака перевела меня в разряд безобидных чудиков. Думаю, выгуливай я большого пса какой-нибудь породы, которую обычно связывают с жестокостью, я бы сразу из нехорошего дяди стал бы откровенно опасным, но моя маленькая, не юная, привязанная ко мне (как же я благодарен ей за это чудо!) Тиш сделала меня жалким одиночкой, жизнь которого не сложилась из-за кучи мелких, но, будем откровенны, безобидных отклонений. Посмотрите, у него есть собака! Определенно, дворняга, но довольная тем, как складывается под его присмотром остаток ее не слишком до этого радостной жизни! Есть, есть, значит, в нем что-то хорошее, проявление уважение к жизни, такой не обидит живое существо. Но держаться от него лучше все равно подальше. Особенно детям. Ну хоть так. Какое-то разнообразие среди мелкого каждодневного злобствования – мелкая жиденькая жалость.

Из-за смены взглядов на меня (некоторый общественно-политический подтекст этого словосочетания мне кажется здесь даже уместным) я заметил любопытную вещь. Я не мог на них повлиять сам, без собаки, но они влияли и продолжают влиять на меня: я становлюсь теми взглядами, которыми люди на меня смотрят (но видят ли?). Злые – злой, осуждающие – осуждающим в ответ, жалеющие – жалким. Последние – самые тяжелые, от них я в лучшем случае ощущаю, как мои ноги и руки тяжелеют, холодеют и стареют, а голова отрывается от тела и улетает, улетает, улетает куда-то далеко, в неразборчиво нарисованное спасительное одинокое место, но на самом деле остается на месте и терпит, терпит, терпит своими глазами, своими ушами и мозгом внутри нее всю эту клеймящую, выносящую слепой приговор жалость.

* * *

В ответ на такие взгляды я пытаюсь придумать что-нибудь обидное про тех, кто на меня пялится. Вот, например, я вижу, как смотрит и отворачивается, смотрит и отворачивается молодая пара (муж чуть постарше, но уже безжизненный и похож на заветрившийся кусок теста, жена совсем молоденькая, но вся иссушенная мелочными истериками) с маленьким ребенком (наверняка этот комок теста, такой же, как и его папа, еще не может говорить, только требовательно агукает и пускает в штаны из-за отсутствия должного воспитания). Они разные, но взгляды их одинаковы, даже больше – это один взгляд на двоих, у них четыре глаза (разные по цвету, форме, недостаткам зрения и возможности держаться открытыми; у мужа, наверное, дистрофия мышц век, судя по тому, что его глаза все время прикрыты, как у сонного), но мозги у них одинаковой серии, одной модели, ну или, по крайней мере, две части одного целого. В данном случае это не тошнотворный романтический комплимент, это выражение ужаса, потому что только собранный целиком этот один мозг на двоих начинает работать в полную (не)мощность. Он как пылесос всасывает в себя весь мир, по кусочкам, надсадно, забиваясь и периодически требуя прочистки, а назад выплевывает только непонимание и осуждение, из этого непонимания рождающееся.

Они осуждают меня, потому что не понимают и даже не представляют, как это возможно – застрять в каком-то одном месяце, словно кто-то выдрал из календаря все остальные. Больше того, я думаю, они вообще мало что понимают, эти сонный полутруп и неврастеничка. Сама жизнь для них – большой непонятный монстр, собранный из тысяч незнакомых частей. Я в ответ осуждаю их, но я убежден, что мое осуждение происходит от полного понимания их жизней. Наверное, я ошибаюсь, может, я так же глуп и напуган непониманием, как и они, но мне же надо сначала как-то защититься, а потом эту защиту оправдать.

Хотя что я понимаю! Вот вчера (а может, и позавчера или на прошлой неделе, когда дни похожи один на другой, один от другого очень трудно отличить) на меня смотрела с жалостью девочка лет пяти-шести. Неиспорченное дитя, отбившееся от скамейки со взрослыми, занятыми взрослыми разговорами («А он…», «А она…», «Это все деньги…», «Так всегда и бывает…», «Ну а что ты хотела…», «Какая же все-таки сволочь!»). Она играла со своей тенью: заставляла ее сливаться с тенью огромного дерева, потом тень девочки бродила, неотличимая, по тени дерева, затем наконец отделилась и хлопала в ладоши, а девочка что-то тихо пищала. Со стороны игра была однообразная и малопонятная, но девочка все отправляла свою тень путешествовать по другим теням («Надо найти выход и вернуться назад день в день, тень в тень!» – такая нелепица звучала у меня в голове), и кто знает, какие приключения ей там выпадали.

Я стараюсь не смотреть на детей, какими бы странными ни были они сами и их игры. Я, разумеется, не смотрю на детей специально, но очень часто они источники шума, который невозможно не замечать. Иногда они так сильно отличаются от взрослых, что мимо этой несхожести нельзя пройти. Но я стараюсь не смотреть на детей, потому что знаю, как я сам смотрюсь со стороны, тут нет нужды повторяться. Я не смотрю на детей, потому что боюсь за себя, вот и все. Но игра этой девочки была необычной, а ее мама так была увлечена разговором с другой женщиной (сестра, подруга или – пикантный поворот сюжета жизни – любовница), что я осмелел и присмотрелся.

Эта девочка очень необычная, думал я. Другим детям нужны игрушки, хотя бы самая простая лопатка, другие дети, взрослые, площадки и аттракционы, чтобы развлекать себя игрой, а этой не нужно ничего, кроме ее воображения. Она одна, но ничего не боится, и в том, как сливаются и распадаются ее тень и тень дерева, есть что-то тревожное, проблеск жизненной тайны, к которой никак не подступиться даже взрослому. Но она не боится! Она играла, не обращая ни на кого внимания, не догадываясь, что в тот момент она была моим маленьким героем. А потом она резко бросила играть, как это часто бывает (бывает же? Почем мне знать!) с детьми. Похлопала в ладоши, как и до этого, внезапно задумалась и прекратила. Перемена была слишком быстрой, и я не успел отвести взгляда от девочки; она заметила, что я на нее смотрю.

Не знаю, говорили ли ей взрослые, что нужно делать, если она заметит, что на нее пристально смотрит незнакомец. Но она не отвела глаз, не испугалась, спокойно смотрела в ответ – с жалостью, на которую способен только ребенок: честной, глубокой и стремительной. А потом отвернулась и побежала к скамейке с мамой (и маминой сестрой, подругой, любовницей), наверняка забыв про тени, странного дядю и жалость к нему. Но ее взгляд еще долго держался на мне.

* * *

Среди всех этих взглядов есть один как будто даже заинтересованный, не осуждающий и не жалеющий, но тоже по-своему неприятный. Будто я еще не открытая наукой букашка, попавшаяся на глаза энтомологу, который пока не уверен – отклонение ли я в уже известном виде или совсем новый вид. Этот взгляд я встречаю все чаще в последнее время, и он принадлежит одному человеку. Такому среднего роста кучерявому блондину с орлиным носом и постоянным серым объемным шарфом, небрежно (но видно – старался) намотанным вокруг шеи. Для июля жарковато, не по погоде, но все равно не так тепло, как одеваюсь я сам. И вообще одежда этого энтомолога (я понятия не имею, кто он на самом деле) слишком модная и даже немного вычурная, так что, наверное, это просто модник, который готов терпеть неудобства только ради того, чтобы выделяться.

Раньше я его не замечал, но теперь – он в парке всегда. Я убеждаю себя, что в этом ничего удивительного нет. Я ведь хожу в парк каждый день, а раньше бывал редко и оттого и не замечал этого, в шарфе. Может, все было наоборот: он ходил в парк каждый день еще до того, как я завел Тиш, и не замечал меня, потому что я – ходил редко. В любом случае, чтобы не смущать себя подобными рассуждениями не тему, кто был в парке раньше – я или он, я лучше сменю время прогулок с Тиш. К жалости я привык, но смогу ли привыкнуть к интересу?

* * *

Несколько дней все шло хорошо. Я не пересекался с незнакомцем с орлиным носом. Я даже начал забывать о нем, хотя голова у меня как сонная деревня: любое изменение в окружающем мире откладывается и бурлит в ней по нескольку дней, пока от него не останутся только белые-белые, отполированные бесконечными обсуждениями кости. Но сегодня он снова появился: все тот же осенний шарф в июле, тот же ядовитый нос, только взгляд теперь другой – будто бы удостоверившийся в чем-то.

* * *

Бывать в парке для меня все невыносимей. Этот нос в шарфе, который, я уже уверен, следит за мной: куда я, туда и он; эти взгляды, моя собака, которой недостаточно тех прогулок, на которые я ее вывожу каждый день, ей нужно все дольше и дольше. Откуда столько прыти в этом дряхлом тельце! Я думаю вернуть ее в приют. Не будет ее – не станет и этих вылазок в парк, я снова буду один и вокруг меня будет тишь, а не Тиш. Но эта чертова собака привязалась ко мне, после каждой прогулки смотрит на меня почти человеческими глазами, такими радостными и благодарными. Я чувствую, для нее я из мучителя-февраля превратился в неопределенный летний месяц или, что скорее, учитывая ее возраст, теплый, еще не расставшийся с солнцем и зелеными листьями сентябрь. Я задаю себе вопрос: а готов ли я к такому? И не могу найти ответа. Собачья благодарность иногда усмиряет мою жалость к себе, но ненадолго. Пара прогулок по полчаса в день – вот и все периоды затишья или за-Тиш-ья, а все остальные часы (иногда даже часы сна, ведь нельзя забывать о том, что мое сознание не успокаивается, даже когда я вроде бы сплю) вина и жалость к себе спорят за право обладать мной.

* * *

Наверное, я все же верну Тиш в приют. Будет еще один мой, после провальной попытки сбежать в другой город, провальный проект. Тогда я спасал себя, потом я спасал животное (а на самом-то деле снова спасал себя), но ничего так и не вышло. Почему-то даже не жаль. Наверное, я скоро смирюсь с неудачами. За окном сегодня, кстати, редкий этим летом паршивый день. Весь день льет, под вечер была гроза, ветер снес несколько веток у деревьев во дворе. Одна даже распласталась осьминогом минут на пять на моем окне и царапала стекла, словно просилась внутрь, напугала собаку. Тиш, трусиха, ластилась ко мне, просила защиты, строила милые, беззащитные мордочки, прижимала уши и тихо, дисциплинированно скулила. Я замечал, но делал вид, что не замечал. Пил, отвернувшись, кофе и имитировал как мог потерю интереса к животному. Мне, конечно, ее жаль. Февраль очерствил мое сердце, но не лишил меня его окончательно. Так будет лучше. Пусть наши последние дни с Тиш будут плохими, неловкими, разделенными. Пусть запомнит своего хозяина таким, окруженным забором самовлюбленности, через который ее короткие лапки не смогут ее перекинуть. Я чувствую, что поступаю неправильно, но что я могу с собой поделать? Почему я обращаюсь с собакой так, будто она человек? Чтобы мне легче было издеваться над ней? Но зачем?

* * *

Сегодня опять ходил в приют, возвращал собаку. Больше никаких прогулок в парке. В приюте смотрели на меня, как на живодера, как на демона, на предателя родины, на растлителя и поджигателя, на негодяя, мерзавца, обманщика с потухшей и протухшей душой. Но делали все очень профессионально: не убеждали, не уговаривали, не осуждали, не повышали голос, только смотрели огненными глазами, надеялись, видно, разжечь мою душу заново. Но ничего не вышло, я оформил бумаги, кивнул, промямлил прощание, на которое, к моему удивлению, ответили (с профессиональным холодом с голосе), запутался на выходе, вышел не в ту дверь, задел косяк, вернулся снова, снова был окинут огненным взглядом (душу мою, охваченную февралем, огонь так и не взял) и вышел, наконец, в нужную дверь.

До дома я шел в легком помутнении, выражавшемся такими симптомами: какое-то время я почти не чувствовал температуры, не было ни холодно и ни жарко, а как-то просто было; солнечный свет отчетливо делился на лучи; лучи был похожи на длинные измятые целлофановые пакеты; прохожие на меня почему-то не смотрели, но я их замечал – их было много, и они постоянно менялись лицами. В таком состоянии я даже не заметил, как пошел домой через парк, хотя он был мне не по пути. Такие глупости это все, конечно, но все же так все и было. В парке я присел на скамейку, не глядя, не отдавая себе отчет, стараясь только отстраниться от лицекружения со всех сторон. Оказалось, что я сел напротив единственного лица, которое оставалось на своем месте, никуда не плыло и нигде больше не повторялось. Лицо было знакомое, но узнал я его не сразу – с убедившимся взглядом, орлиным носом, светлыми кудрями над и объемным шарфом под ним. Лицо было довольное, и мне от этого было неприятно. Я посмотрел в него, постаравшись придать глазам настроение осуждающего просверливания, но лицо от этого стало только еще довольнее. Не выдержав, я встал и пошел домой (от волнения пройдя сначала не в ту сторону), чувствуя, как лицо цепляется за мои плечи, пытается развернуть мои глаза к своим.

* * *

Без Тиш стало тихо и однообразно, как я и хотел, но хотел ли – так? Мне хватает еды, чтобы не выходить из дома пару дней, если лежать и не делать совсем ничего, экономить силы, то дня на три, хотя воспоминания об эксперименте с растягиванием рациона слишком страшит меня, чтобы попробовать что-то подобное еще раз. Кроме еды, выходить мне незачем: все улицы вокруг дома я уже исходил; в парке, теперь без собаки, я опять стану мишенью для колких, царапающих взглядов. Еще, поди, подумают, что я собаку съел или просто замучил (и не надо было его (меня) жалеть, когда собака была – ясно же, что такие, как он (я), животных заводят не просто так, а ради какой-то зловещей цели, непонятной нормальным людям со стройным взглядом на мир), и взгляды будут вдвойне-втройне колоть и царапать, как бы компенсируя прежнюю, по недомыслию, жалость. В общем, сегодня я весь день провел дома, рассуждая о прошлом, которое увел на поводке, и ужасаясь настоящему, от которого прятался за четырьмя стенами. Завтра, уверен, проведу так же.

* * *

Ура! Ура! Моя уверенность меня не обманула. На часах уже полночь, а я так никуда и не выходил, просидел весь день дома – как и догадывался накануне. Играть с собой в поддавки может иногда быть интересно.

* * *

Сегодня день начинался как обычно, по крайней мере я проснулся с чувством, что все будет как обычно. На улице было обычное солнце, такое же радостное и приколоченное, как почти всегда этим летом, соседи в точности выполняли свой будничный ритуал, рассчитав, кажется, на каждое действие идеальное количество шагов и жестов, на каждое приветствие – идеальное количество слов, сказанное с необходимыми паузами между ними; улыбки – выверенные по времени и ширине; глаза – демонстрируют достаточную, но не чрезмерную радость дню, солнцу, добрососедству, непрерывности пусть не самой счастливой, но точно не несчастной жизни. День начинался механически обычно, день начинался отвратительно. Я рассчитывал, что он так и пройдет, прольется небурно, незаметно, но случился сюрприз.

Мне под дверь подсунули рекламку. «Собрание календаристов. Там-то, завтра. Вы приглашены. Приходите. Очень ждем» – на одной стороне. «Будут Май, Июль, Октябрь и Четверг» – на другой стороне. Не какой-то яркий буклет, а просто глянцевый лист размером с книжную страницу с черными, простыми, крупными буквами. Никакого дополнительного оформления, только черные буквы на белом, будто личное, мне именно адресованное письмо, а не рекламка. Первая мысль: какая глупость, что за слово – календаристы! Оставьте человека в покое! Мысль следующая: как-то мой февраль вписывается в этот короткий список месяцев и дня недели. Мысль вдогонку: никуда я не пойду. И я, конечно, никуда не пошел, а сел думать – идти или не идти. Пока думал, никуда не пошел.

* * *

Сегодня опять под дверью лежала рекламка. «Собрание календаристов. Там же, завтра. Вы приглашены. Не пожалеете. Ждем». Списка участников не было. Забавно, что теперь меня там не очень ждут, а просто ждут, но обращение стало более личным – «не пожалеете». Ну, раз просто ждут, то не дождутся. Завтра не пойду.

* * *

Не пошел.

* * *

Опять записка (быстро же я сменил рекламку на записку). «Собрание календаристов. Там же, в то же время. Приходи. Очень ждем». Так-так, опять ждут – очень, но теперь уже зазывают не на «вы», а просто – приходи. Какое детское непостоянство, какая ребячливая секретность! Но так интересно, так живо, что все мысли заняты только этой игрой, а я не сомневаюсь, что это игра. Но насколько безобидная, пока неизвестно.

* * *

Я решил внести свой вклад в эту игру. В конце концов, эти календаристы (какое все же нелепое слово) знают меня, но я – пока, только пока! – не знаю их. Сегодня я встал в восемь утра, а записка уже была под дверью. Значит, завтра встану в шесть и сразу к двери – наблюдать ее появление. План таков: как только записка просовывается неизвестным гонцом под дверь, я распахиваю ее и хватаю гонца за руку. Ну, или завожу знакомство более мирным способом.

* * *

Проснулся по будильнику – в 5:55, но записка уже лежала. Содержание все то же, с незначительными изменениями. Главное: приходите, приходи. Наверное, будильник спугнул кого-то их этих календаристов, он у меня очень громкий. Надо отдать должное, человек, принесший записку, очень ловок и быстр. Убивал будильник я несколько секунд (не больше десяти), до двери бежал, падал и полз еще секунд пять. За это время неизвестный календарист успел подложить записку и скрыться. Когда я открыл дверь (провозился с замком еще пять секунд), в коридоре уже никого не было. Ставки повышаются. На их скорость я отвечу своим терпением. Сегодня не буду ложиться, погашу свет, задерну занавески и буду караулить у окна всех, кто будет подходить к дому ночью.

* * *

Я лежал на диване и вспоминал запах ее простого городского платья. Трудно сказать, чего в нем было больше – запаха ее или платья; какого оно было цвета, мне тоже помнилось плохо. Пусть желтого, слабого-слабого, по оттенку высосанного солнцем желтого цвета. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.

Мы гуляли. Ночь дышала фиолетовым цветом, в котором можно, если вглядеться, увидеть что-то хорошее и что-то плохое. Мне всегда проще увидеть плохое, так устроены мои глаза. Ее глаза, к моим бесконечным вздохам, устроены иначе. Была ли ночь для нее такой же не-черной я уже не/у/знаю. Мы гуляли по городу, пока луна не стала скучной, и круглой, и заляпанно-белой, как тарелка, с которой только что взяли последний кусок. Ветер, седой на фоне фиолетового неба, принес откуда-то обрывки молитвы или заклинания, и я заснул у черных ворот неизвестного дома.

Проснулся я на ходу. Один. Я ехал на велосипеде, старом и красном, мимо слипшихся высоких домов, и солнце светило всеми оттенками желтого, отобранного у ее платья, а кошмар все пытался затянуть меня, подцеплял пальцами, как крюками, мой затылок. И тянул, тянул. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.

Кошмар устал и отвалился, меня замучила жажда, я остановился у первого попавшегося кафе выпить кофе. Кофе был в кафе, кафе было на улице, улица была в городе, город был на карте, карта была под небом, которое было тогда фиолетового цвета и с тарелкой, а теперь цвета ее платья с растворенным в нем солнцем. Я проехал под одним небом, чтобы через карту, город, улицу и кафе уже под другим небом добраться до кофе. Это казалось мне важным, мой путь казался космическим. Но кофе в кафе не было, и мне пришлось избавиться от жажды, так ничего и не выпив. Пока я ничего не пил, мой велосипед, все тот же, но немного уже другой – красный и старый, – пытались украсть три обезьяны. Я видел их в окно, солнце их не смущало. Дикари.

Три обезьяны оказались костюмами. Праздничными, невеселыми костюмами с невеселыми, будничными людьми в них. Я определил это по их невидным глазам. Я успел и не успел. Люди-обезьяны не смогли украсть велосипед, снова старый и красный от их плохо сшитых лап, но смогли его поломать. Они толкали меня, и бросали на асфальт, и не давали подняться, и солнце их не смущало. Потом им надоело делать одно и то же и по моему лицу они поняли, что мне надоело тоже. Костюмы стали убегать, и я побежал за ними.

Они бежали по улицам, тесным, как коридоры, в которые даже солнце не могло толком заглянуть. Оборачивались и кричали мне что-то хорошее и что-то плохое. Мне всегда проще услышать плохое, так устроены мои уши. Ее уши, к моим бесконечным взглядам, устроены иначе. Но ее рядом не было, рядом были – когда я их настигал, словно тянувшись к ним как к равноценной замене – только три ненастоящие обезьяны. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.

Мы забежали в место, где луна была нескучной, солнце было без костюма, мои глаза умели слышать хорошее, кофе был на карте, велосипед был не новый, но молодой, у обезьян были человеческие лица, не праздничные, но ладные, асфальт был без трещин, и я мог бежать по нему, не боясь никого убить, она была не со мной, а я был с ней, а потом я был не с ней и она была не со мной. Было все, но не было дивана и ее простого городского платья. Я помнил плохо, но чувствовал по-настоящему.

Насколько можно чувствовать настоящим то, чего не было, или то, что было подменой.

* * *

Разумеется, мне все это приснилось. Я проснулся на диване под окном, под задвинутыми занавесками, полусидя-полулежа, с головой, которая снаружи оставалась на месте, а внутри кружилась и опрокидывалась, в необъяснимой позе (какая боль в шее, в коленях, под правой лопаткой!), с ниточкой слюны, незаметно начавшей спуск с подбородка на шею. На часах было 7:32, записка – еще бы! – была на месте. Вариантов выяснить, кто ее подкладывает, у меня оставалось немного. Установить камеру (дорого). Поговорить с соседями, может, кто-то что-то видел (невозможно). Нанять сыщика (дорого и невозможно). Караулить у окна снова (после такого сна – страшно). Уговариваю себя, что проиграть в игре против превосходящих сил соперника не зазорно. Правила были неизвестны, средства туманны, но я играл честно и с рвением. Наверное, придется идти на это собрание календаристов.

* * *

А сегодня с утра я проснулся и решил, что никуда не пойду. Принял решение пойти – и не пошел. Весело, с душой не пошел. Так не пошел, что даже мерзкое солнце за окном, кажется, подмигнуло мне, как бы одобряя мое решение, и засветило еще ярче, как не светило все лето. Пусть светит, мне не жалко и не жарко. Пусть подсвечивает мою радость! Как это легко и приятно – не идти! Вот я же пошел, даже поехал, в другой город, всякого там навидался, начувствовался, но ничего хорошего из этого не вышло. Вот я сходил в приют и взял там собаку, милую, добрую, так глупо привязавшуюся ко мне собаку. И снова получилось плохо. Так что я никуда не пойду. Если им так я интересен, нужен так, что они готовы через день мне записочки под дверь прокидывать, то пусть сами и приходят, показываются.

К тому же я догадался, кто эти люди. Я же не идиот, пусть мой ум и ослабел от постоянных заморозков, но не до клинических пропорций. Май, Июль, Октябрь, Четверг. Календаристы. Тут все ясно. Я же не идиот. Я, может, и повторяюсь, а может, и удостоверяюсь, не идиот ли я. Трудно самому себя оценивать, всегда есть риск переоценить или оценить недостаточно. Поэтому постоянно приходится перепроверять. Нет, вроде не идиот. Итак, я понял, кто эти люди. Такие же застрявшие, как и я. Даже названия для своего квартета не смогли придумать пооригинальнее. Хотя, признаю, все же лучше, чем мое «застрявшие».

Они мне не нужны. Я легко понял, кто они, и предчувствую, что легко могу себе их представить, их характеры. Май – краснобай, очень ему должно соответствовать. Красный, разговаривает лозунгами, шумный, все пытается доказать всем, что он больше из лета, чем из весны, поэтому и говорит много, ярко, не по делу, но глупцам нравится, каждая его фраза для них – плакат и истина, девиз и вектор. Ну, хорошо, у Мая есть хоть какой-то образ. А вот Четверг – он какой? Самый, наверное, нудный. Не мрачный понедельник, не полная надежд пятница, а так – просто день, неудачник: расположен посередине недели, а средней все равно считается среда (впрочем, тут не утихают споры среди сторонников недели календарной и недели рабочей, позиции последних, на мой взгляд, слабее, потому что календарная неделя – с понедельника по воскресенье – одна на всех, а рабочая у многих своя, у кого-то может быть и не неделя вовсе). Да и как можно застрять в одном дне недели? Этот Четверг, он что, газеты получает только раз в неделю? Или телевизор у него показывает только те программы, что идут по четвергам? Очень неудобно так смотреть сериалы и новости, сюжет непонятен и там, и там.

С Июлем же все совсем просто. Улыбчивый, заносчивый, счастливый. Гадкий, от вечного лета загар почти черный, а волосы белые, человек-негатив. Кто бы не хотел застрять в июле! Вот в феврале бы точно никто не хотел, а в июле – пожалуйста, остальные смотрят на него с завистью и обожанием. Я уже ему завидую, надо быть честным. Что еще можно сказать про таких счастливых, упивающихся своим случайным счастьем и тут же не осознающих его людей, к которым он наверняка принадлежит? Можно корить жизнь за то, что подкинула случай им, а не тебе. Можно примерить на себя немного благородства (жмет с непривычки, не все места прикрывает) и решить – заслужили. А можно и даже нужно – завидовать. Потому что объяснений такому счастью, свалившемуся с неба, нет.

Еще Октябрь. Ни рыба ни мясо. Повезет – теплый, не повезет – багряная дорожка для зимы. Сидит и молчит в углу, забитый, затюканный, неопределившийся. Что о нем говорить?

Зачем они мне все? Такие же чудики. Только Июль, пожалуй, другой, а эти… И если быть честным до конца (после признания в зависти к Июлю, которого я даже не видел, а только выдумал его образ, честность бьет во мне фонтаном, заполняя все внутренние пустоты), в этом кружке календаристов есть что-то немного обидное. Я был и есть не как все, один в своем роде, уникальный, застрявший, поместившийся в один месяц. А выходит, что и не совсем один, и, как следствие, вовсе не уникальный. Еще как минимум четыре наберется. Даже думать так плохо, а уж записывать такие мысли совсем гадко. Это же надо – радоваться собственным мучениям! Успокаиваю себя мыслью, что людям, свободно перемещающимся по календарю, не понять, как источником страдания и гордости может быть что-то одно. До своего февраля я тоже не понимал. Буду ли понимать, если сдвинусь дальше?

* * *

Сегодня опять под дверью записка. Я прошел ту стадию, когда решимость только укрепляется, теперь воля моя слабеет и решение не идти к этим календаристам уже не кажется мне правильным и единственным. Сегодня ночью я долго не мог заснуть, все задавал себе вопросы и представлял этих несчастных, ну, кроме Июля, этот, должно быть, даже счастливый. Вот гад. Зачем я им и зачем они мне? А если они все – просто выдумка, кто-то решил меня так разыграть, придумал каких-то календаристов и теперь заманивает. Я в последнее время часто был на людях из-за собаки, вполне мог намозолить глаза каким-нибудь недалеким шутникам или даже мошенникам. Хотя зачем я сдался мошенникам, у меня ничего нет, даже жизнь моя принадлежит мне только наполовину, но они об этом могут и не догадываться.

В общем, есть два варианта. Первый: календаристы не существуют, кто-то надо мной так потешается, нужно отдать должное его или их упорству и фантазии. Человек, начисто лишенный сочувствия, не смог бы придумать такое. Если я пойду на их собрание, которое и не собрание вовсе, чем я рискую? Мне не привыкать быть объектом тихих насмешек. Это неприятно и обидно, но стерпеть можно, хотя привыкнуть нельзя. Но я никогда не был целью смеха направленного, громкого, только мной вызванного, специальной, для меня повышенной громкости. Когда я только думаю о таком, мне становится еще холоднее. Холод этот ощущается не руками и ногами, носом, ушами, а внутри, непонятным, трудно определяемым органом. И ведь я еще себя жалею, хотя терпеть не могу жалость, а этот или эти молодчик/молодчики жалеть наверняка не будут. Но цель их – шутка, пусть злая, но шутка, если бы они хотели навредить мне физически, то давно бы так и поступили. Я одинок и физически жалок, даже слишком легкая добыча.

Второй вариант: эти календаристы, которых мне все время хочется назвать почему-то калеками, есть общность у этих слов – календаристы и калеки, действительно существуют и хотят видеть меня всерьез и по-настоящему. К чему тогда такая таинственность? Почему бы просто не прийти и не пригласить на встречу? Сказать, мол, мы что-то вроде анонимных алкоголиков, собираемся вместе и обсуждаем свои проблемы, вы тоже приходите, мы же видим – вы один из нас. У нас есть специальная программа «10 шагов» (12, 30, 365/366, не важно), благодаря которой вы выберетесь из того месяца, в котором застряли. Впрочем, если бы программа работала, они назывались бы своими человеческими именами, а не месяцами. Надеюсь, эти невзрослые секреты просто от застенчивости. Я люблю застенчивых людей, мне с ними легко.

* * *

Вчера я убедил себя не ходить и даже заснул хорошо, крепко. А сегодня нас проснулось двое. Большой я, ленивый, трусливый, вмерзший в жизнь, и внутри меня – маленький я, почти дитя, еще надеющийся, капельку даже деятельный, которому очень хочется пойти, повидаться с этими незнакомыми, но по стечению обстоятельств такими близкими, ближе невозможно, людьми. И весь день маленький я рос непонятно почему, все окрашивал своей надеждой, своей наивной честной дерзостью. Как, почему? Я не знаю. Может, пока я спал, что-то внутри меня сломалось или, наоборот, встало на место, и проснулся этот второй я. К концу дня второй я дорос до размеров первого я. Они разместились во мне поровну, один – с охапкой сомнений и хмурых мыслей, другой – с легкими мыслями и легкими ногами, готовыми сорваться и бежать к этим календаристам когда угодно. Я в борьбу я вмешиваться не стал. За ночь разберутся. Пойду спать, а завтра поступлю, как наутро решит победитель.

* * *

Думал сегодня вообще ничего не записывать. Уже два часа ночи, а я все не сплю, не могу, как это говорится, найти себя места – в буквальном смысле. В кресле неудобно, на подоконнике тоже, лежать тело не хочет, сразу затекает то в шее, то в боку, от стояния начинает болеть поясница, все никак не пристроюсь в пространстве собственной квартирки, каждый угол которой знаю до самой мелкой отвратительной детали. Сидеть не могу, стоять не могу, когда хожу – только завожусь еще больше, то ли бегаю наперегонки с собственными мыслями, то ли пытаюсь убежать от них; а это все же разные вещи, хотя и то и другое объединяет некая соревновательность. Ну вот! Даже записать ничего не могу, все путается, начинаю с одного и заканчиваю другим.

Наверное, лучше всего будет записать все в хронологическом порядке, как было. Буду писать неспешно, буду сопротивляться бурному потоку мыслечувств; потому что за каждой мыслью – чувство, а за каждым чувством – мысль. Опять я сбиваюсь, черт побери! Итак.

Итак. Я проснулся как обычно. Все было на месте: руки на месте, голова на месте, нос, шапка, носки, пальцы, интересующееся солнце за окном. Кофейная чашка была на столе, хотя мне помнилось, что вечером я убирал ее в шкаф, но уверен быть не могу. В любом случае все остальное было на своих привычных местах, поток жизни, прерванный моим сном, возобновился с того же места, день покорно не обещал ничего из того, что я сам не определю, день ждал моей воли. Я прислушался к себе. За ночь маленький и решительный я вырос и окреп, стал внутри меня главным и ровным тоном как бы говорил мне: иди, иди. Я решил его проверить, стал затягивать время, проверяя его настойчивость. Выпил кофе – иди, иди. Постоял у окна, злясь на солнце, – иди, иди. Солнце отогревало во мне знакомые, надоевшие злые мысли, но тон не менялся – иди, иди. Я чистил зубы, задумчиво, пальцами далеко отодвигая губы, проверяя, оценивая, очень долго – иди, иди. Устроил внеплановую инспекцию обогревателей – иди, иди. Тон не слабел, в нем даже появилась новая сила, почти гипнотизирующая. Стал одеваться теплее обычного… В общем, я тянул время, уже зная, что мне не отвертеться и я заставлю себя пойти на встречу календаристов.

Я проверил адрес. Далеко. В той части города, где я редко бывал еще до того, как наступил февраль. Пришлось ехать на метро. Это было, как ни странно, первое приятное событие дня. Оказывается, метро я люблю. Оказывается, в нем нет разницы между февралем и летом, всегда жарко и душно. Я даже снял шапку и расстегнул куртку, чего со мной уже давно, даже давным-давно не случалось. Я наслаждался тем, что стал хоть немного ближе к людям в кричаще летней одежде. Закончилось все, впрочем, довольно быстро. Как было наивно думать, что могло быть иначе. Несколько раз меня пытались сфотографировать, кто украдкой, кто не таясь – смотрите, человек в метро, летом, в жару, в зимней одежде!

Я думал выйти, надеть шапку, натянуть ее на самые глаза, застегнуть куртку и бежать домой, никакого метро, только по самым безлюдным улицам – подальше от этого бесцеремонного внимания, от смеха и шушуканья, от настойчивых календаристов и их дурацких собраний, оставить где-нибудь под кустом пустую надежду, пусть погибает, не жалко, лишь бы отвязалась от меня. Это во мне бунтовал вчерашний я, трусливый и безнадежный, пытался снова занять меня целиком и вернуть власть. Но не вышло. Не знаю как, но не вышло. Сегодняшний я был все еще больше и сильней. И я доехал до самого места: глаза в пол, перебегая из вагона в вагон при малейшем подозрении, что кто-то хочет меня сфотографировать. Пару раз я не успевал: двери захлопывались у меня перед носом. Тогда старый я дико радовался: это знак, знак, поворачивай назад! Но новый я отмахивался: иди, иди. На станции пересадки просидел на скамейке несколько минут, пока на каждый знак было свое «иди». Перешел на нужную линию, но сел на поезд в другую сторону, проехал три лишние станции. Вернулся, поехал куда надо, совсем уже издерганный, даже шарф ослабил. Доехал, наконец.

Я вышел из метро в давно забытом районе. Посмотрел на часы: я ехал дольше, чем рассчитывал, до собрания оставалось меньше получаса. Не успею – знак. Тут недалеко – иди. Постоял, потратил еще две-три минуты. Знак. Стало холодно, я совсем забыл, что куртка расстегнута, а шапка в кармане. Иди. Хочешь мерзнуть так всегда? Иди!

* * *