banner banner banner
Пиромания. Между Геростратом и Прометеем
Пиромания. Между Геростратом и Прометеем
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пиромания. Между Геростратом и Прометеем

скачать книгу бесплатно


Дверь квартиры оказалась открытой, и я очутился в темной с затерявшимся выключателем прихожей, где так и не сумел зажечь свет. Я прошел длинным (не менее десяти метров) коридором, в котором стоял приторный, с еле заметным намеком на тухлятинку запах петербургской коммунальной квартиры.

Я ошибся вначале дверью и оказался в комнате, странно напоминающей гримерку вышедшего на пенсию актера. Обилие фотографий на стенах, какой-то предмет туалета из перьев на трюмо с треснувшим зеркалом, бедность. На хриплый голос, что с равной вероятностью мог принадлежать как старухе, так и старику: «Вы к кому?» – я ответил: «Простите, ошибся».

Следующая дверь была приоткрыта, и я не стучась вошел. На кровати лежал осунувшийся старик. Похоже, он спал, и я опешил: ведь он только что звал меня, – мне не верилось, что можно заснуть так быстро.

Дыхание его было тяжело и скоро. Он, по-видимому, был болен, мне стало жаль его, и это оказалась не просто жалость. Эта жалость вмещала в себя вереницу различных маленьких жалостей, но, сплетаясь, все они образовывали огромный бесформенный ком, в котором терялась индивидуальность каждой отдельно взятой, но проявлялось настроение одной, огромной. Мне было жаль, что старик уже так стар, и что вот он не только стар, но и болен, и что некому за ним сейчас ухаживать, и что жить ему осталось недолго, и что комната у него такая бедная, и что солнце сюда вряд ли когда заглядывает, и так далее, и так далее.

Старость вообще унизительна и жалка сама по себе; сейчас же я чувствовал это особенно остро. Я представил, что доживу до таких лет и точно так же буду болеть, всякий раз без надежды на скорое выздоровление, а наоборот, со страхом, что выздороветь уже не удастся никогда, и с каждой последующей болезнью страх этот будет становиться все острее и острее. Даже представить такое оказалось страшно.

Окно было прикрыто дешевой износившейся занавесочкой. Старый сервант с пятью непарными рюмками, остатками симпатичного сервиза и фарфоровым голубем внутри. Скособоченный ободранный шкаф, пара не родственных стульев и одинокое по центру комнаты кресло, поставленное таким образом, чтобы сидящий мог смотреть на репродукцию ван Донгена «Дама в черной шляпе», заботливо вставленную в рамку, но уже несколько сморщенную по краям. Справа от репродукции висела фотография симпатичного молодого человека, не чуждого в социалистически дозволенном масштабе пижонству. Не верилось, конечно, но это был явно старик лет сорок назад. Слева помещалась фотография женщины, отдаленно напоминающей даму в черной шляпе, и я понял наивный смысл их соседства. В старой изразцовой печи, несмотря на наступившее лето, вяло тлел огонек.

Я сел в кресло, и его внезапный недовольный скрип разбудил старика, который закашлялся, дрожа всем телом, и открыл глаза. Он потянулся к стоявшему на тумбочке стакану, и я налил в него воды из желтоватого графина. Старик пил жадно, ритмично булькая горлом. Напившись, он отдал мне стакан, отдышался и сказал:

– Спасибо, я рад, что ты пришел.

– Вы должны были позвать меня раньше.

– Почему тебя? У меня ведь должны быть родственники… Верно? У стариков должны быть родственники.

– Верно, – смутился я, не зная, что еще ответить.

– А родственников я не люблю. Я не люблю их заказной заботы. Становится стыдно своей слабости, да и вообще болеть стыдно. Оскар Уайльд был прав в этом.

Было удивительно видеть старика серьезным и рассуждающим вполне разумно. В нем сейчас не было и намека на обычное юродство, отпугивающее от него нормальных людей. Я даже решил, что все это маска, что на самом деле старик далеко не такой, как о нем все думают. Но старик разуверил меня, он улыбнулся и сказал:

– Мне радостно видеть человека, а то все бесы и бесы… Особенно ночью, когда все спят и им становится скучно. Ты первый человек, который вошел сюда за несколько недель.

– А соседи? Разве соседи не помогали вам?

– Соседи тоже бесы. Купи мне папирос. Я тебя затем и позвал. Купи мне папирос. Деньги в ящике серванта.

– У меня есть деньги, что еще купить вам?

– Нет, возьми мои деньги. У меня там еще много.

Я подошел к серванту и открыл ящик. В нем лежала скомканная десятка и несколько монет мелочью; это он называл много. Я купил ему папирос, молока, картофеля и яблок, забыв, что у него совсем не осталось зубов и нечем будет грызть их.

Я стал заходить к старику каждый день, и каждый день он чем-нибудь удивлял меня. Я привязался к нему, как к ребенку. Да он и был ребенком, в сущности. Скоро он выздоровел и стал выходить на улицу сам, радуя меня своим обычным «счастливо», когда я шел на работу, и «поспеши, машина пришла».

– Я не боюсь смерти, – сказал мне старик, разбивая мои мысли о том, что болезнь должна вызывать у него страх. – Я боюсь вечности, следующей за смертью. Чем стану заниматься я там?

В который раз я не знал, что ответить.

Я только что пришел с работы и собирался готовить ужин, когда в дверь тихо постучали. Открыв, я увидел старика, стоящего на пороге. Он глядел в пол, и по лицу его текли слезы.

– Что случилось? – Я хотел назвать его по имени, но понял, что до сих пор не знаю, как его зовут. – Проходите, проходите же, – поспешил я, приглашая его к себе.

Шаркая ногами, он прошел на кухню и сел на предложенный табурет. Плач его был совсем неслышным, но плакал он всем телом. Его сутулые плечи казались сейчас еще более сутулыми, сморщенное лицо казалось еще более старым, а и так дрожащие руки дрожали сильнее обычного, – и все это вместе рождало такую неизбывную печаль, что хотелось обнять старика и заплакать вместе с ним, даже не зная причины этой неземной грусти. Изредка по его небритой щеке скатывалась слеза и медленно сползала, не смачивая щетины, и я вспомнил не к месту – подползло исподволь, как это бывает, и застряло в мозгу:

И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше»?..[1 - В. Маяковский. «Хорошее отношение к лошадям». 1918.]

Я пытался спрашивать старика, что случилось, пытался уговорить его поужинать со мной, выпить чаю в конце концов, но старик только сидел, глядя в пол, и плакал, и я не знал, чем помочь ему. Просто стоял, и смотрел, и думал, как часто, видя горе другого, мы ничем не можем помочь ему. Особенно если этот кто-то – старик. Нет ничего более жалкого, чем этот беззвучный и беззащитный плач стариков.

Старик же, просидев минут десять, встал и вытер слезы тыльной стороной руки (ну совсем как ребенок, подумалось мне).

– Я пойду, – сказал он хрипло.

Я проводил его и еще долго стоял в дверях, слушая, как стучат по ступеням его неторопливые, с металлическими подковками ботинки.

Били копыта. Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб.[2 - Там же.]

На следующий день я узнал о причине его печали. Мне рассказала об этом соседка старика – толсторукая, краснолицая, с неухоженными волосами женщина. Оказывается, агент недвижимости уже давно облюбовал их многометражную квартиру и подыскал кредитоспособного покупателя, готового расселить их очень (она так и сказала: «очень») коммунальную квартиру. Она захлебывалась от возмущения, рассказывая о старике, который единственный из всех жильцов отказывается переезжать в отдельную квартиру. «Недалеко от метро, – загибала она пальцы, – телефон, лифт, центральное отопление, мусоропровод», – при слове «мусоропровод» она победно подняла вверх палец, словно это было наиболее важным из перечисленных достоинств.

«Ничего, – она сжала кулак, – мы ему такую жизнь устроим – переедет как миленький». Посмотрев на ее искаженное первобытной злобой лицо, я понял, что она действительно может устроить кому угодно, не только безобидному старику, такую жизнь, от которой переедешь хоть в ад.

Мусоропровод! А как же его знаменитое «Поспеши, машина пришла»? Кому он станет говорить это? Не станет же он стучать в двери соседям, объясняя, что именно сейчас время выбрасывать мусор.

Старик переезжал. Для перевозки вещей хватило маленького фургона, и вечно улыбающийся агент недвижимости радовался, что удалось сэкономить на переезде. Старик мелко перебирал ногами, таская картонные коробки с нехитрым скарбом.

Я вызвался помочь ему и тоже перенес в фургон пару невесомых совсем коробок.

– Счастливо, – сказал ему я.

– Счастливо, счастливо, – закивал он мне в ответ, не улыбаясь, с каким-то новым, незнакомым выражением лица. В нем появилась отчужденность. В нем как будто надорвалось что-то, и теперь это уже было не залечить. Он уезжал навсегда из своего дома, в котором прожил всю жизнь, а разве мнимый комфорт сумеет заменить тебе двор твоего детства?

Я помахал ему рукой и проследил, как машина скрылась за поворотом. Вечером я пошел выносить мусор и не встретил старика, и эта мелочь, которую не заметил, возможно, никто из соседей, так всколыхнула душу, что я чуть не заплакал, да и заплакал бы, не будь я на улице.

Прошло уже много времени, и все забыли старика. Даже я стал забывать о нем в суетливой круговерти дел. Иногда только, особенно вечером, бывает, я вспомню старика и подумаю о нем, спрашивая у пустого телевизионного экрана: «Как он там?»

Саженец старика прижился и стал небольшим деревцем. Я думаю, он был бы рад узнать об этом.

И проходят дни, и я становлюсь старше, и с каждым годом моя работа нравится мне все больше, и я все чаще ощущаю беспричинную радость.

Однажды, вынося мусор, я поймал себя на том, что говорю каждому встречному: «Ты еще успеешь, поспеши, машина пришла». Теперь я боюсь только вечности, следующей за смертью.

Чем стану заниматься я там?

    1999

Пиромания

Природа света в том, чтобы сиять. Это нельзя познать, наши старания тщетны.

    Свами Вивекананда

Жалкой струйкой песка еле заметно просачиваются сквозь пальцы дни. Неуловимы. Почти неосязаемы, – но вот уже чисты ладони, пытавшиеся остановить песочные часы жизни.

Построение замка из песка времени – игрушечного такого замка, хрупкого.

В поисках реализации с огарком свечи сквозь пургу. Тепла не хватает даже на зябнущую душу – при чем тут свет?

Попытка спрятаться от холода, создав новую реальность. Менее жестокую. Или хотя бы более красивую. Эстетика заиндевевшего зла.

Замерзшие искатели блуждают в лабиринтах жизни, выискивая место для замка, способ для реализации. Рифмуют мысли, преломив их через призму души, превращают взгляд в музыку, смешивают себя с красками на палитре и вытекают с ними на холст.

А бывает, что просто тесно внутри и приходится вскрыть черепную коробку и выплеснуть на бумагу воспоминания, основательно настоянные на нервах и обильно сдобренные эмоциями, подобно древним, выплескивающим вино из кубка на мрамор в жертву богам.

Синусоидный кошмар бытия, бегущий волнами взлетов и падений, крепко сжимает резец, вгрызающийся в древесину памяти и оставляющий за собой борозды, причудливо сплетающиеся в кружевные узоры произошедшего.

Как-то утром, не зная, чем развлечь себя, бродил я по городу, пытаясь разогнать тоску. Я заходил в мрачные, пропитанные табачным дымом пивные. Люди, которых я там находил, были веселы и беззаботны. С потусторонней отрешенностью наблюдали они за происходящим и делились друг с другом огрызками жизни. Пили пиво и надрывно смеялись над тяжелыми шутками. Эти люди никогда не были моими, равно как и меня они изгоняли из своей компании. Они все упрощали – я все усложнял. Мы никогда не могли найти точки соприкосновения, хотя и любили места одного уровня злачности, пили одно и то же водянистое пиво, курили один и тот же дешевый табак. Их засасывала жизнь – меня же она отвергала. И в этом была только моя вина. Предпочитая грезы, я тяготился реальностью.

Я сидел за пропахшим вяленой рыбой столом и пытался найти объяснение загадочным процессам, происходящим в моей голове. Многие называют их «мысли», – не знаю. Откуда приходят они и куда исчезают? В чем секрет их тревожной окраски? И в чем сущность эмоции без мысли? Тщетна ли жизнь без сюжета и композиции?

Пиво в кружке подходило к концу, и пора было думать о продолжении путешествия. Пивная выплюнула меня на свежий воздух несвежей улицы, подтолкнув коленом под зад в направлении Адмиралтейства.

Покупая бутылку портвейна, я в очередной раз поразился, что денег хватает ровно на то, что необходимо. Порой возникает ощущение, что кто-то наблюдает за мной и помогает волочить повозку жизни. По крайней мере, деньги всегда появлялись случайно и с той же легкостью исчезали, появляясь вновь, когда в них возникала необходимость.

Я отправился на Петроградскую сторону, где в обшарпанном арт-декошном доме начала двадцатого века жил один мой старый приятель. Считая себя художником, а может быть и действительно являясь им (кто в силах утверждать подобное?), он жил в мансарде гибнущего от времени и безучастия властей дома. Днем белым по кумачу писал лозунги, а по вечерам пил портвейн, иногда разбавляя его волшебным дымом марихуаны, и писал картины, которых никто никогда не видел. Считая их несовершенными, он прятал их от посторонних глаз, снискав этим славу милого чудака. Мы познакомились несколько лет назад на каком-то вернисаже или в какой-то пивной, что столь же неважно, сколь и не воспоминаемо, случайно зацепившись языками в обсуждении какой-то обоюдоинтересной темы.

ПЕРВЫЙ ХУДОЖНИК: Творчество?.. Не знаю… Может быть – «труд души». Ну… Вот… Это, наверное, я сотворил…

ИНТЕРВЬЮЕР: С кем сотворили? Приставка «со» говорит о чьей-то причастности к вашему творчеству.

ПЕРВЫЙ ХУДОЖНИК: С руками, с душой, с головой, с красками, с кистями, если хотите.

ВТОРОЙ ХУДОЖНИК: Что? Никогда не думал. Просто. Вот так. Просто без этого никак. А все остальное уже не имеет смысла.

ТРЕТИЙ ХУДОЖНИК: У меня все просто. Это мое место. Это моя жизнь, это моя работа. Любой творит. Главное – чтобы с душой.

ИНТЕРВЬЮЕР: Так, стало быть, так-таки и с душой?

ТРЕТИЙ ХУДОЖНИК: Да, в принципе, и не обязательно. Можно и просто так. Многие это умеют.

ИНТЕРВЬЮЕР: По определению «демиург есть творческое начало, производящее материю, отягощенную злом». Не считаете ли вы себя случайно эдаким «демиургом»?

– Это не совсем материя.

– А вы?

– Да.

– Вы уверены, что сотворили нечто материальное?

– Мне порою так кажется. Но злом? Скорее всего отягощена. По крайней мере, хотелось бы в это верить. Верить в то, что моя работа послужит кому-нибудь толчком для обращения внутрь.

– А обращение внутрь возможно только под воздействием зла?

– Это случается чаще.

– А ради чего, простите, вы вообще работаете? Ради самого творчества? Ради стремления к славе, к известности, к ценимости вас как творца?

– Я не буду отвечать. Вопрос провокационный.

– Самосожжение.

– Простите, что вы сказали? Я, кажется, не расслышал.

Я шел по городу с бутылкой в руке и заглядывал в лица прохожих. Зачем? Лица в большинстве своем пусты и невыразительны. Им бы одно лицо на всех. Как на всех один флаг и один вождь. Да и одна жизнь, в сущности. Я был грустен. Но спокойно грустен. Без злобы. Начинался дождь. Время откровений. Бремя.

Зонт хлопнул. Раскрылся. Как парашют. Перепончатый черный купол. Крыло летучей мыши. Дождь стучит. Просится внутрь. Зонт не пускает. Скатывает по барабанно-натянутой коже. Люди под зонтами – пестрые грибы. Двигаются туда-сюда. Тасуются, как карты в колоде. Валеты, дамы, короли, тузы, шестерки. Туда-сюда. Ржавые коробки на колесах по лужам, не останавливаясь. Брызги в стороны. Карты-грибы отскакивают.

Город дождя. Не было бы дождя – не было бы города.

Был бы, но другой, не такой, как в дожде. Торжественный в своей грусти. Многоканальный. Кариатидами удерживая порталы, львами защищая бронзовые тяжелые двери, протыкая небо шпилями, живет мой город. Отражая лужами облака. Серые облака на сером зеркале асфальтовых рек.

Дворы-колодцы. Заканчивается стена – начинается небо. Лишь границей меж ними – жестяное кладбище крыш с покосившимися крестами телевизионных антенн.

Под шелестящий шелковый шепот. Заснуть. Плыть по лужам. Вперед. Сквозь дождь.

На маскараде нашей земной жизни дух, обретающийся под внешней оболочкой, проглядывает иногда во взоре сквозь прорези маски, встретив родственную натуру.

    (Эрнст Теодор Амадей Гофман)

Пятый этаж. Окна в колодец. «Но нечего пить». Темно. Сыро. Кошки. Стертые ступени. Чугунные перила. Достоевщина.

Звонок. Еще два. Шаги. Щелчок замка. Простуженный скрип двери. Взгляд хозяина из отворившейся пещеры, молча пропускающий внутрь. Дверь открывается шире. По коридору, скрипя половицами, растворяясь в темноте, шагов десять, и легкий свет сквозь щелку приоткрытой двери в комнату. Бутылка вина как пропуск.

– Проходи, сейчас принесу стакан.

В комнате уже сидят трое: длинноволосый ровесник с бэйби, укутанные в складки темноты, завороженно уставились на вращающийся канделябр, заменяющий здесь люстру, и незнакомый мне человек угрюмо курит длинную и явно не табаком забитую беломорину.

Волосы до плеч. Перетянуты бечевкой на лбу. Усы, борода. Вернее, просто не стрижен и не брит. Разница антагонизирующих стилей. Джинсы цвета полинявшего неба. Холщовая рубаха навыпуск. Черная, на швах выразительно вытертая. Глаза внутрь. Даже не внутрь себя, а внутрь чего-то непонятного, непонятого. В То, что с другой стороны Этого. В То, что бок о бок с Этим, но не здесь, что чувствуешь, а не видишь. Весь Там. А здесь так, кусок себя. Блудный ребенок цветов. Цветы еще живы, а детишки уже прокажены. Печальная участь.

Свечи в канделябре, капая воском, вращаются по часовой стрелке, создавая иллюзию движения по кругу всей комнаты, и заставляют предметы, ее населяющие, отбрасывать вибрирующие и плывущие по стенам во власти центробежной силы тени.

Закрутив веревку, на которой подвешен, канделябр движется медленней. Останавливается, чтобы начать вращение в другую сторону, и на мгновенье все вокруг замирает: стол с лампой у окна, массивный резной шкаф начала века, журнальный столик со стоящим на нем бокалом розового содержимого, массивный кожаный диван, два дочерних кресла, стеллажи с книгами, полностью закрывающие одну из стен. И можно не смотреть на них, чтобы понять обреченных быть соседями Шопенгауэра и Рериха, Ницше и Гессе, Бердяева и По, ну и обязательно где-нибудь завалялся Дайсэцу Судзуки, Карлос Кастанеда и Ричард Бах. Неоинтеллигентская окрошка.

В углу обои отстали и виднеется кирпичная кладка с надписью, по-видимому, углем, «The Wall». Черно-белый портрет великого сумасшедшего, давно уже почившего в бесконечно-лживых пространствах ЛСД, Сида Баррета. Поразило сходство незнакомца, сидящего напротив портрета, и самого портрета. Как-то нескромно похожих.