скачать книгу бесплатно
А я сижу в углу, и как загипнотизированный не могу тронуться с места… Чтобы, по крайней мере, в первые часы или хотя бы минуты после раскрытия моего преступления не попасть под горячую мамину руку. Как будто то, что сейчас произойдет меня абсолютно не касается. И я посторонний зритель, ожидающий кульминационный момент захватывающей драмы, содержание которой мне известно!
Когда лет семь спустя, из первых детективов мне стало известно, что преступника якобы всегда «неодолимо влечет на место преступления», я мог ответственно свидетельствовать в пользу этого спорного утверждения. На основе собственного «криминального прошлого».
Наверх, как самая молодая и инициативная, полезла мама. Встав на стул, она открыла верхние дверцы буфета, вытянула вверх руки, осторожно взяла блюдо и, не глядя в него, аккуратно передала Люле. Люля, как существо, весьма далекое от всяких прозаических проблем, не врубаясь в то, что предстало ее взору, спокойно поставила его на стол. Размещать блюдо с хворостом на столе, это, естественно, была прерогатива мамы.
Когда мама спустилась и взглянула на блюдо, в ее глазах появилась какая-то детская растерянность. Как у девочки, у которой прямо на глазах из рук вдруг исчезла кукла, причем не просто без команды фокусника, а даже при его отсутствии. Потом…
…Ну, что было потом трудно описать не только богатейшим русским языком, но вообще любым из известных человечеству способов передачи информации. Но я попробую…
Дальнейший сценарий развития событий был вроде бы представлен выше. Однако, не торопитесь. Реальная жизнь, как известно, может оказаться кудрявее любых предсказуемых жизненных ситуаций.
Естественно, тут же встал вопрос – КТО??!! Надо отдать маме должное: даже в такой, совершенно фантасмагорической ситуации, мысли о потусторонней силе, полтергейсте или чем-либо подобном ей в голову не пришли. Она попыталась найти разгадку в более знакомой, материалистической системе координат.
Как во всемирно известном детективе Агаты Кристи, преступника предстояло выбрать из вполне конкретного числа подозреваемых. В данном случае из четырех: из нее самой, бабушки, Люли и меня. Себя и бабушку она исключила сразу: себя – по здравой памяти, бабушку – по здравому рассуждению. Во-первых, бабушка сама пекла этот хворост, во-вторых, несмотря на прекрасную сохранность, ей было уже под шестьдесят, и лезть на стол, чтобы…. – в общем, сами понимаете; и в-третьих, она была не то что известна, а даже повсеместно славилась своей совершенно безупречной честностью и принципиальностью. Ну, и потом это ее мама, в конце концов. Если предположить, что на такое способна твоя родная мать, то надо не день рождения отмечать, а прямо тут же лечь и умереть!
Оставались я и Люля. Мама, надо сказать, обычно довольно реалистично оценивала мои возможности. Она не относилась к числу матерей, которым кажется, что их ребенок самый красивый, самый талантливый, самый умный и даже самый честный. Что касается последнего, она, как правило, действительно чувствовала грань, какую я преступить могу, а какую нет. И не то чтобы в данном случае блюдо с хворостом стояло за гранью. Думаю, тут мама не была бы столь категоричной. Но она прекрасно могла оценить мои физические возможности. Они просто исключали мой материальный контакт с блюдом там, где оно стояло – будь то за моральной гранью или до нее. И мама категорически вычеркнула мою кандидатуру из числа подозреваемых!
Что же оставалось, как говорится, «в сухом оюстатке»?! «В сухом остатке» оставалась Люля!!!
И вот тут, вы меня извините, но без отступления не обойтись. Без объяснения того, что же это за «явление» такое – наша Люля!
Люля всегда жила вместе с бабушкой. Точнее при бабушке. Когда выяснилось, что Люлечка такая тихоня, и постоять за себя, в отличие от мамы, не может, – а выяснилось это, по-моему, еще в детстве, – вот тогда бабушка и взяла ее пожизненно под свою опеку. Они вдвоем представляли как бы подраздел нашей семьи. При этом Люля безотказно помогала любому из нас, в любых обстоятельствах и в любых количествах, когда бы ее помощь ни понадобилась.
Если мама в определенных случаях могла превратиться в «бурю и натиск», «шум и ярость», то Люля – всегда была только «тишина и покой», «штиль и безмолвие». И святость. В прямом и переносном смысле этого слова. В каком хотите. Не было человека ни на том, ни на этом свете, которого Люлечка хоть как-нибудь, когда-нибудь или чем-нибудь обидела или обманула! Такого не было, потому что не могло быть никогда! За все время ее пребывания на белом свете такой человек так и не родился!
Правда, в суете, так сказать, быстротекущих дней, мы не задумывались над ее абсолютной беспорочностью, над тем, что вообще представляет собой Люля. Мы принимали ее как нечто абсолютно привычное, и потому незаметное, – как смену времени суток, как обои, которые уже много лет покрывают стены твоей комнаты.
…Мама никогда Люлю не называла Люлей, как я с бабушкой. Только Любой. Почти всегда была с ней строга, слегка погоняла и пыталась ею командовать. Хотя была младшей сестрой.
По-моему, не отдавая себе отчет, мама всю жизнь ревновала меня и бабушку (а позже и мою семью) к Люле. Также неосознанно она отказывала Люле в святости, пытаясь подходить к ней с общими мерками. Но у нее это плохо получалось. Ее сухой, требовательный или недовольный тон, обращенный к Люле, последней просто не замечался. Не специально, а так… Как, допустим, умный и деликатный взрослый не считает нужным обращать внимание на мелкую грубость ребенка. Люля привыкла к такому маминому, слегка вызывающему тону по отношению к себе. А что она может претендовать на столь высокий моральный ранг как святость, ей и в голову не приходило.
Ну и конечно постоять за себя Люля тоже не могла. Правда, ей и не требовалось. Это кто же такого человека обидит? Кроме моей мамы, конечно. Та могла, хотя по-своему и любила Люлю где-то в глубине себя. Вполне могла. Но для таких случаев существовала бабушка, и тогда от мамы «клочки летели по закоулочкам». Хотя бабушка во всех прочих случаях была очень выдержанный человек.
Таким свойствам характера, как у Люли, должно соответствовать немногословие. Она такой и была. Фразу больше, чем из пяти-шести слов от нее редко услышишь. Не слышал я никогда от нее и хулы в чей-нибудь адрес. Я же говорю – чистейший ангел.
Замужем наш ангел, как и положено такому неземному существу, тоже никогда не был. Правда мама рассказывала, что перед войной за ней ухаживал какой-то сотрудник, – Люлечка в общем-то была вполне миловидной, особенно в молодости: приятное, с мягким овалом, хотя и довольно обычное лицо, чуть курносый носик, добрые серые глаза – и все это в обрамлении тонких каштановых волос, незамысловато собранных вокруг головы во что-то неопределимое. Фигурка невысокая, тоненькая, и всегда облаченная в платье абсолютно невыразительного кроя и незапоминающейся расцветки.
Сотрудник этот вроде бы даже предложение делал. Но он то ли хром был, то ли еще какой физический дефект имел, и бабушка сказала «нет»! Мама потом всю жизнь попрекала этим бусю. Что, мол, она это сделала из собственного эгоизма, чтобы Люли не лишаться. Да, они действительно прямо проросли друг в друга. Как сиамские близнецы какие-то. С одной кровеносной системой. Если бы такое было между Люлей и мамой, это было бы более понятно – все-таки родные сестры. И разница в годах небольшая, и воспитание одинаковое и в одних условиях… А они вот такие разные получились.
Хотя бабушка никому (то есть маме) в обиду Люлю не давала, сама, бывало, покрикивала на нее. Иногда даже делала ей неслабые словесные «выволочки». Вот только в таких случаях я иногда и мог ненароком услышать как Люля, держа оборону, на короткое время становилась чуть более многословной. Однако причин бабушкиного недовольства Люлей я не знаю. А теперь жалею, что не прислушивался – все-таки интересно, чем оно могло быть вызвано.
Но это у них были как бы свои, внутренние разборки. Никому другому там места не было. Когда бабушка, по мнению мамы, слишком уж активно напирала, мама заступалась за Люлю. Но Люля никогда не принимала ее заступничества – все свои противоречия они решали между собой, без «посторонних», так сказать.
Мама частенько любила выступить на тему, что бабушка, мол, поработила Люлю, превратила ее в свою личную собственность. Может тут и была доля правды, но лишь доля. И к тому же весьма небольшая. Потому что Люля очень любила бабушку. Так своих поработителей не любят. Она всю жизнь нежно называла ее «му?чик». Мучик и мучик. Как-то, уже в свои зрелые годы, я спросил у мамы: – Что за «му?чик»? От слова «мучить» что-ли? – Оказалось не «му?чик», а «му?нчик»: мама-мамочка-муня-мунчик! Прислушался, – действительно «му?нчик»! Теперь понятно стало.
…И вот такого, не способного и мухи обидеть, честнейшего человека мама, словно с бодуна какого, вдруг заподозрила в проходной бытовой гадости, в которой и человека обычной честности обвинить невозможно. Ну, ясно – у нее из-за стресса на почве переживаний предыдущего года явно «крыша съехала». А хворост этот просто оказался вроде как последним толчком что ли?!
… Люля побледнела, отшатнулась от мамы и трепещущими губами, чуть дыша, смогла только вымолвить: – Да что ты, Вера! Что ты такое говоришь?! – И больше она не сказала ни слова вплоть до завершения всего инцидента.
Но у Люли была бабушка. Хотя как бабушка повышает голос, я слышал всего несколько раз в жизни. Когда она на кого-то серьезно обижалась, она просто поджимала губы и переставала этого человека замечать. Тем не менее, таким травоядным, как Люля она все же не была. В редчайших случаях, но бабушка могла быть очень убедительной. И это был такой случай. Она как тигрица набросилась на маму. Словесно, конечно, но вообще-то чуть ли не на грани физического воздействия. И полетели «клочки по закоулочкам»…
А я? А что делал я? А я, как последняя трусливая сволочь, вместо того, чтобы защитить Люлю и признаться тут же во всем, сидел, забившись в свой уголок, и испуганно созерцал оттуда «битву титанов»! Единственно, может быть, что могло бы служить мне оправданием, так это то, что вся сцена развивалась так стремительно и эмоционально, что вставить даже слово не было ни малейшей возможности. Разве что выскочить, встать между бабушкой и мамой и громовым голосом, вымолвить: – Тихо! Замолчите и успокойтесь, если сможете! Это – я! – Но, как вы понимаете, это из области фантазий.
…В «битве» с бабушкой мама, естественно, потерпела полное фиаско. Не сразу конечно. Она пыталась обороняться – наступая, маневрируя и используя свой недюжинный темперамент и элементарные логические умозаключения. Но постепенно все же сдавала позиции, осознавая полную абсурдность своего обвинения.
…И тогда пришлось вернуться к моей кандидатуре. Естественно, после всего происшедшего на моих глазах я не мог, да и не хотел, долго отпираться.
Нельзя сказать, что без лишних слов, – скорее с большим их количеством, я был мамой выпорот по первое число. Вот когда она смогла беспрепятственно излить свое нервное напряжение, свое возмущение за испорченный праздник, и вообще за все горести и беды последнего времени.
Колотила она меня со всей страстью, но без применения «технических средств» – ремень для моей порки в семье отсутствовал. Два момента ограничивали силу воздействия: во-первых, мама, даже в таком состоянии понимала, что колотить меня можно лишь по «избранным» местам, а, во-вторых, средством исполнения наказания была ее собственная рука, и потому сила ударов частично лимитировалась болевым порогом. Правда, не моим, а ее руки – мой «болевой порог» во внимание не принимался.
Наказание ребенка тогда достигает максимального эффекта, когда на силу физического воздействия накладывается испытываемое им чувство справедливости наказания. Достигается как бы этакий синергический, то есть превышающий обычную сумму, эффект. Это был как раз такой случай.
…Избитый по первое число, в слезах и соплях, я оказался на своем спальном диванчике, где и пребывал, периодически всхлипывая и шмыгая носом, во все время маминого дня рождения. Когда некоторые из гостей в начале застолья интересовались, почему сын «новорожденной» не за столом, а я при этом начинал особенно интенсивно и страдальчески всхлипывать, мама отвечала, что я наказан за крупную пакость. Гости, люди интеллигентные и деликатные, в подробности не вдавались, и вскоре на меня уже никто не обращал внимания.
День рождения, несмотря на все описанные драматические обстоятельства, слава Богу, удался. Как ни странно, после всех пережитых треволнений, выпоротый от души, но, как говорится, «по делу», в ту ночь я спал особенно крепко. Наверно это был первый раз в жизни, когда я почувствовал, как благотворно действует заслуженное наказание, способствуя тому, что называется «с души свалился камень»!
И это был уже действительно последний раз, когда я что-нибудь украл! Надеюсь, что последний раз в жизни.
Наркотик славы
Еще пара сюжетов, правда совершенно иного свойства, связанных с уже упоминавшимся моим пребыванием в Боткинских бараках.
Ослабленным детям, к числу которых относился и я, был прописан рыбий жир – по столовой ложке в обед. Вряд ли вы пили когда-нибудь рыбий жир, если вы человек не очень преклонного возраста, – его уже давно заменили шарики витамина «А» и прочих витаминов. Но лет десять-пятнадцать после войны рыбий жир являлся одним из основных средств витаминизации, особенно детей. Как говорится, дешево и сердито. Но те, кому довелось его принимать под крики или уговоры родителей или под начальственным прессингом медсестер, если дело происходило в больнице, вряд ли до конца дней забудут его специфический тошнотворный вкус.
Однако, среди обычных homo sapiens встречались и аномальные о?соби, которым рыбий жир нравился. К моему собственному удивлению выяснилось, что к их числу отношусь и я: с черным хлебом, посыпанным солью, я мог с удовольствием употребить три-четыре столовых ложки рыбьего жира. Какая удача для моих ближайших соседей и медсестер, которым попадало от врачей, если выяснялось, что они не смогли влить его в тех, кому он был назначен. Я стал популярной личностью не только среди ближайшего окружения, но даже в бараке в целом – сестры, сдавая дежурство, вместе с назначениями врачей передавали своим сменщицам и меня, как палочку-выручалочку, помогающую решить сложнейшую проблему, стоявшую перед ними. Ну пусть не полностью, но хотя бы частично. Подобная популярность несколько скрашивала моральный ущерб, который наносился мне принуждением к унижающим мое «мужское» и человеческое достоинство упомянутым выше выступлениям в качестве учебного пособия.
Ежедневное поглощение мною нескольких порций рыбьего жира превратилось в некое подобие циркового выступления. Если и без аплодисментов после принятия каждой ложки, то под искреннее, нескрываемое восхищение публики. К каждому обеду мне подавалась медсестрой бутылочка типа той, из которых кормят грудничков, содержащая энное количество порций рыбьего жира, два-три куска (вместо положенного одного) черного хлеба и солонка. Я не торопясь посыпал ломоть хлеба солью, твердой рукой наливал в ложку рыбий жир и медленно нес ее ко рту. Собравшаяся вокруг моей кровати публика, затаив дыхание, замирала – для пущего сходства с рискованным цирковым трюком не хватало только барабанной дроби!.. Еще мгновение, и я в замедленном темпе, изображая на лице непостижимое удовольствие, выпивал содержимое ложки. Со стороны публики слышался выдох, подобный тому, который раздается в цирке после извлечения дрессировщиком своей головы из пасти льва, или по завершении воздушным акробатом смертельно опасного трюка… Работая на публику, я, смакуя, облизывал ложку, затем заедал выпитое хлебом с солью. И не торопясь, не утрачивая артистизма, приступал к наполнению следующей ложки.
Под влиянием наркотического действия славы я даже довел число поглощаемых ложек с первоначальных трех до пяти… Я, по-моему, испытывал те же чувства, что и популярный спортсмен, старающийся под магнетическим воздействием своих фанатов превзойти свое прежнее достижение. Или ударник коммунистического труда, стремящийся с подначки парткома побить собственный производственный рекорд.
Слава богу, меня выписали раньше, чем я успел возненавидеть рыбий жир, и до того, как я испортил себе печень передозировкой витамина «А», которым он столь богат.
Я не пил рыбий жир уже не менее полувека, а может и дольше… Интересно, понравился бы он мне сейчас? Но просто из любопытства воспроизводить детский эксперимент уже пожилому человеку как-то неудобно.
Немцы вживую
Немцев, в смысле фашистов, конечно, я видел множество: в документальных и художественных фильмах, на плакатах, в тогда еще немногочисленных детских книжках про войну и т. п. Даже сам рисовал их в самодельных альбомах, сделанных в переплетной мастерской маминого 8-ого ГПИ – в войну и непосредственно после нее альбомы для рисования купить было практически невозможно. А вот вживую немцев видеть не приходилось. Интересно, какие они, живые? Но где их возьмешь живых-то? И вот довелось.
По обеим длинным сторонам барака были окна, множество огромных окон высотой метра в три-три с половиной – до самого потолка. Была уже осень – то ли еще сентябрь, то ли уже начало октября, – пора уже было их заклеивать, чтобы больные не простудились. И вот в один из дней у нас в бараке появились… немцы! Совершенно натуральные. Естественно, пленные. Им было поручено заклеить окна. На заклейку трех окон – одно напротив моей кровати, одно до нее, и одно после, – у них ушло что-то около двух дней. За эти два дня я и мои соседи имели возможность наблюдать их в непосредственной близости, и даже немного общаться.
Первое удивление – это то, что они были похожи на обычных мирных, я бы даже сказал тихих, немногословных людей. И уж во всяком случае никак не походили на тех бандитов, которые в кинохронике умело и лихо поджигали крестьянские избы, вешали партизан или заложников, после чего, довольные проделанной «работой», позировали на фоне повешенных, улыбаясь в кинокамеру. Однако форма на них была та же самая, что и в кино. И худощавые лица без особых примет – тех же парней в пилотках. Чаще всего белобрысых. Только форма была без знаков различия на погонах, уже весьма потертая и местами аккуратно заштопанная…
Второе удивление я испытал в отношении самого себя – сколько я ни старался, никак не мог отыскать в себе ненависть к ним, которую безусловно обязан был испытывать, исходя из всего того, что я знал о немцах, о фашистах. Это меня ужасно мучило, но я ничего не мог с собой поделать – ненависть не появлялась. Было только чувство любопытства, как если бы, допустим, я имел возможность наблюдать со стороны кусочек жизни ранее невиданных мною хищных обитателей джунглей в обстановке, где им незачем было проявлять свои хищнические наклонности. Немцы (они работали по двое) делали свое дело молча и споро, изредка перекидываясь между собой несколькими словами на своем немецком языке. Иногда появлялся немец, который был у них старшим, что-то говорил им начальственным тоном, они выслушивали, не возражая, и он уходил.
Иностранный язык в школе мы в те годы начинали изучать как раз с третьего класса. Для подавляющего большинства, в том числе и для меня, это как раз был немецкий. Но так как практически с самого начала учебного года я сразу загремел в больницу, то ни одного слова, кроме общеизвестных «хэндэ хох», «цурюк» и «Гитлер капут», которые вряд ли были уместны в данном случае, я не знал. Но немцы, бывшие в плену уже не первый год, знали несколько десятков слов по-русски. Поэтому лежащие около окон ребята понемногу начали общаться с ними.
В силу скудности языковой подготовки с обеих сторон, общение сводилось к любопытству с русской стороны, а с немецкой – к попыткам получить взамен наших благожелательных ремарок что-нибудь съедобное. Так как мы сами представляли собой недокормленные растущие организмы, общение поначалу шло довольно вяло. Однако немцы вероятно понимали специфику обстановки, в которой они находились. Для лучшего налаживания интернациональных связей с народом-победителем у них имелись всяческие поделки. Одну из них, на которую я запал, помню до сих пор. Это был небольшой самодельный ножичек с наборной пластмассовой ручкой. Ножичек понравился не мне одному – конкуренция была довольно приличная. Однако у меня было серьезное преимущество – небольшой запас из нескольких ломтей хлеба, сохранившихся от выпитых мною лишних порций рыбьего жира, к которым они прилагались. И ножичек достался мне. Применив все свои знания конспирации, я таки сумел вынести его из больницы, откуда ничего нельзя было уносить с собой при выписке, учитывая специфику инфекционного барака.
Увы, столь ценная вещь не смогла долго удержаться в моих руках – хвастаясь после выписки ножичком в школе и во дворе, я вскоре утратил его.
Возвращение
Ленинград еще помнил бомб и снарядов град,
Но уже оживал усилиями людей.
Особенно же Город был рад,
Услышав первый смех детей!
Незабываемый лик войны
В январе 1944-ого сняли блокаду, а уже в начале лета наш 8-ой ГПИ возвращался в Ленинград. Теперь ехали не в теплушках, а в обычных пассажирских вагонах.
Какая-то узловая станция. Наш состав остановился рядом с таким же составом, в котором в Ленинград возвращались эвакуированные из какого-то другого уральского или сибирского города. В обоих составах открылись окна, начались возбужденные переговоры из окна в окно, расспросы о знакомых – ведь встретились ленинградцы, три года оторванные от дома, потерявшие в суматохе спешной эвакуации 1941 года не только знакомых, но иногда и родственников. И вдруг радостный крик – «Вера!!!»… Оказалось, что в этом составе возвращается в Ленинград одна из ближайших маминых подруг – тетя Агнесса со своим десятилетним Гошей.
(«Тетя» – это, как известно, просто «фигура речи». Эта мало интеллигентная манера настолько въелась в меня, что будучи уже сорока-пятидесятилетним мужчиной, я продолжал маминых подруг, которых знал с детства, называть тетя Агнесса, тетя Броня, тетя Белла… И моя мама для детей этих «тёть» тоже пожизненно была «тетя Вера»).
Они начали через окно (выйти было нельзя – каждый из двух составов мог тронуться в любую секунду) торопливо обмениваться самыми важными событиями, которые произошли с ними за минувшие три года. Мама показывала меня (как я вырос, какой стал…), а тетя Агнесса – Гошу… Но наш поезд тронулся, и мы разъехались. Мама еще долго не могла успокоиться… А кто бы мог?
Была в этой поездке еще одна специфическая деталь: к нашему сугубо мирному поезду была прицеплена отдельная платформа, на которой была установлена зенитка, – ведь еще шла война, и немцев хотя и отогнали от Ленинграда, но, по-видимому, не так уж далеко. Работать ей, слава богу, так и не пришлось.
А теперь о главном впечатлении не только этой поездки, но, пожалуй, и всего детства.
Как я, пяти-семилетний ребенок, мог представлять себе войну, в частности, бой? Телевидения еще не было. Для того, чтобы самому ходить в кино, где перед основным фильмом показывали военную кинохронику, я еще был слишком мал, а маме было не до кино. Поэтому в эвакуации основными источниками информации о войне для меня были разговоры взрослых, да редкие картинки и плакаты, карикатурно изображавшие преимущественно Гитлера, которого закалывает штыком советский солдат. Вот и почти все визуальное изображение войны, доступное мне. А тут…
Был ранний летний вечер, то есть еще совсем светло. Поезд очень медленно – малым ходом, – по наскоро восстановленному пути, проезжал где-то вблизи Сиверской – это около 70 км от Ленинграда. И вдруг как-то незаметно мы стали вползать в самое настоящее поле боя. Жестокий, по-видимому, бой относительно недавно (пять-шесть месяцев как сняли блокаду) шел прямо вдоль железнодорожной насыпи, в узкой полосе шириной каких-нибудь восемьдесят-сто метров между железной дорогой и вдребезги раздолбанным леском. Все было настолько натурально, что захватывало дух. Те, кто стал нечаянным зрителем этой картины, впали в какой-то ступор, замерли и онемели минут на пять-семь, пока мы медленно проезжали этот участок. Это было настоящее поле боя, с которого, по-моему, были лишь убраны тела убитых. Поезд, слегка постукивая на стыках, пересекал довольно глубокую полосу обороны, расположенную по обе стороны железнодорожного полотна (мы видели только одну ее половину). Перепаханная взрывами земля с воронками, обрушенные окопы и выгоревшие то ли блиндажи, то ли огневые точки… Частично втоптанные в землю и разорванные заграждения из колючей проволоки… Вот перед окопом, уткнувшийся дулом в землю станковый пулемет. Глаз выхватывает кое-где валяющиеся винтовки, каски – как наши так и немецкие. Вот опрокинутая, искореженная противотанковая пушка. А вот на расстоянии метров пятнадцати друг от друга две, лежащие на боку, сгоревшие полуторки; частично обгоревшие снизу деревянные столбы с оборванными проводами… И большое количество, не поймешь зачем здесь оказавшихся, перепутанных и почему-то разноцветных, – желтых, красных, зеленых, синих, черных, – проводов…
Такое забыть невозможно. Такое врезается в память навечно, даже если тебе всего семь лет. Это поле боя я вижу спустя многие десятки лет как сейчас!
В тесноте да не в обиде
В свою комнату на Жуковской 28 мы вернуться не могли – в нее во время блокады были вселены жильцы разбомбленного дома. По специальному и достаточно справедливому постановлению такие люди выселению с занятой ими площади не подлежали. Поэтому нас с мамой поселили в общежитие сотрудников, попавших в аналогичное положение, или дома которых были разбомблены.
Под общежитие был выделен чердак дома, где расположился наш 8-ой ГПИ. Дом не абы какой – известен всем петербуржцам. Памятник архитектуры тридцатых годов XIX века – Невский, 70. В нем к моменту написания этих строк помещался Союз Журналистов. Снаружи сплошной элегантный классицизм, узкие прямоугольные окна с белыми наличниками; внутри кое-где лепные гирлянды цветов, шлемы, щиты. Вестибюль когда-то был облицован белым искусственным мрамором. Но я что-то этого «мрамора» не помню. От центра вестибюля на второй этаж в большой зал ведет широкая парадная лестница. Красиво жил генерал-адъютант Иван Сухозанет – владелец этого небольшого, но весьма стильного особняка, покрошивший картечью 14 декабря 1825 года полки, вставшие на сторону декабристов. Но тогда всего этого мы, конечно, не знали. Да и все это архитектурное и интерьерное великолепие совсем не бросалось в глаза – оно весьма потускнело без соответствующего ухода за годы советской власти и особенно за годы блокады.
На большом длинном чердаке каждой семье выделялось пространство в три-пять квадратных метра (в зависимости от числа членов семьи). Оно отделялось от столь же крошечного закутка соседней семьи только простынями, игравшими роль раздвижных дверей и перегородок перемещением вдоль веревки – на манер раздвижного занавеса. В такую «комнату» помещалось лишь требуемое число кроватей и одна, редко две тумбочки. Чтобы занимать меньше площади, чемоданы складывались один на другой; из них же делался общий для семьи стол.
Ночью я нередко просыпался, не соображая спросонья от чего. И вдруг понимал, что проснулся потому, что по одеялу деловито гуляла, карабкаясь на «холмы», образованные выступающими частями моего тела, огромная крыса, причем не всегда одна. Сейчас мне, взрослому человеку, такое и представить жутковато, а тогда мной, маленьким ребенком, это воспринималось просто как данность бытия.
На верхнем этаже, непосредственно под чердаком, жильцам этого необычного общежития была выделена общая кухня. За углом от нее уже начинался коридор, куда выходили помещения, где работали сотрудники. В этом общежитии мы с мамой прожили почти год, пока нам не дали комнату в квартире соседнего дома. Среди детей общежития было несколько и моих ровесников, преимущественно девочек.
На нашем чердаке я старался бывать пореже. И потому уроки я частенько делал у мамы в отделе. Никто не возражал, хотя я конечно при этом мешал маме работать.
Иногда после школы я ходил в гости к одному однокласснику. В его семье была неработающая бабушка и нормальная комната с хорошо натертым паркетом, на котором мы во что-то играли. Бабушка, даже в то голодное время, не считала обременительным кормить меня во время этих гостеваний вместе со своим внуком. Запомнил.
Город после блокады
Мы вернулись спустя всего пять-шесть месяцев после снятия блокады – до конца войны оставался почти год. Город еще хранил множество крупных и мелких ее свидетельств. На стенах домов еще были не стерты надписи «Бомбоубежище» со стрелкой под ними, указывающей где можно укрыться при воздушной тревоге или артобстреле. Известную мемориальную надпись – «Во время обстрела эта сторона улицы наиболее опасна», сохраненную на одном из домов на четной стороне в начале Невского, можно было видеть на многих домах города. Окна еще сохраняли остатки полос белой бумаги, которые в блокаду наклеивали крест-накрест на стекла, чтобы они не разлетались если будут выбиты взрывной волной…. Разве что мешки с песком из витрин магазинов уже убрали, и улицы, во всяком случае в центре города, уже подметались дворниками.
На месте клодтовских коней на Аничковом мосту во всю площадь их гранитных постаментов стояли сколоченные из досок и наполненные землей низкие короба, засеянные анютиными глазками (сами кони еще были закопаны в Екатерининском саду). Но наиболее сильное впечатление производили разбомбленные дома. Фугасные бомбы и тяжелые снаряды, использовавшиеся для обстрелов, специально были устроены так, что они взрывались только предварительно пробив своей массой почти весь дом сверху до?низу. В результате от дома часто отваливалась наружная, обращенная на улицу, его часть, а другая часть оставалась стоять. Линия такого разлома проходила по комнатам, лестничным маршам, по всем строительным элементам квартир и, вообще, по всей «начинке» дома. В сохранившейся части комнат можно было видеть стоящие шкафы, столы, опрокинутые стулья, кровати, изредка даже рояли или пианино. Иногда над таким разломом частично зависала крупная мебель.
Все это производило ужасное, удручающее впечатление. Оно усугублялось тем, что зачастую напоминало обычную театральную декорацию, призванную изображать внутреннее убранство комнаты, в которой не хватало лишь действующих лиц. «Декорация» эта была довольно разнообразна от комнаты к комнате, различаясь, прежде всего, цветом обоев, ну и обстановкой конечно… Будучи помножена на большое количество таких комнат на всех этажах многоквартирного дома, она создавала какое-то фантасмагорическое зрелище, подобное разъятому трупу. Только в данном случае не человеческому, а трупу дома. Тяжелое, незабываемое зрелище!
Особенно мне запомнились два таких разбомбленных, всем известных дома. Один, Невский, 68, на углу Фонтанки и Невского, напротив дворца Белозерских-Белосельских, был как раз рядом с домом, где разместился наш 8-ой ГПИ. Другой, в конце Невского, на его четной стороне, – второй (или третий?) от угла Невского и Исполкомской улицы. Там долгое время потом был кинотеатр «Призыв». Мне часто приходилось бывать почти напротив этого дома, на Невском 147, – туда вернулись на свою довоенную жилплощадь, в большую коммунальную квартиру буся с Люлей.
В таких разбомбленных домах подвалы, как правило, сохранялись целыми. В виду дефицита площади их старались использовать – там обычно размещались различные мелкие заведения соцкультбыта – магазинчики, тиры, пункты приема прачечных и т. п.
В общем, следов недавней блокады было еще в избытке, и усилий одних коммунальных служб не хватало, чтобы привести город в порядок. Поэтому каждый относительно здоровый взрослый ленинградец был обязан отработать определенное количество часов в месяц по благоустройству города. Для учета такой деятельности всем рабочим и служащим выдавались специальные книжки, в которых отмечалось где, когда и сколько (в часах) ее обладатель отрабатывал, и что он конкретно делал. В ряде случаев люди отрабатывали этот вид трудовой повинности у себя на работе. Разбирая мамины бумаги после ее кончины, я нашел такую книжку с соответствующими записями. По-моему, подобных экспонатов нет в Музее истории Ленинграда, а стоило бы иметь.
Преступление и наказание
Мальчишка я был довольно шустрый и без комплексов. Когда меня спрашивали кем я хочу быть когда вырасту, я, нимало не смущаясь, заявлял, что хочу быть Солиным. Заявление весьма наглое, если учесть, что Солин был директор 8-ого ГПИ. Крупный рыхловатый мужчина в очках, высокий, слегка сутулящийся, с узким аскетичным лицом, неразговорчивый и строгий. Ходил в кожаном пальто. Сотрудники его побаивались и, кажется, уважали – за должность или за деловые качества, не помню.
Причем эти мои наглые заявления по поводу будущей карьеры никак, мягко говоря, не сочетались с моими достижениями на учебном поприще. Из первого во второй класс меня перевели, главным образом, за мои скрытые возможности, интуитивно ощущаемые нашей учительницей. Почему-то я никак не хотел их проявлять в более конкретной форме – в виде обычной приемлемой успеваемости.
Как я теперь понимаю, тяга к литературному творчеству созрела во мне довольно рано. Едва научившись писать, я сразу же решил применить это умение на практике. И применил. Причем так, что стал в 8-ом ГПИ весьма известной личностью. Увы – со знаком минус.
…Видимо еще на геннном уровне я был любознательным ребенком. В частности, меня заинтересовала реакция пользователей нашей общей кухней, если на ее двери вдруг появится «плакат» с двумя самыми распространенными в нашем отечестве не одно столетие матерными словами. Одно из которых, как известно, из трех букв, а второе, несколько менее выразительное, поскольку все же состоит из целых пяти. К тому времени моя эрудиция давно достигла такого уровня, что я не только устно освоил эти два широко употребляемых слова, но уже вполне мог изобразить их письменно. При этом я предполагал остаться безнаказанным, поскольку помещал свою хулиганскую писульку на дверь кухни без свидетелей. И даже сообразил, вешая ее, использовать стул, чтобы все выглядело так, как будто ее вообще повесил взрослый. Поэтому я ожидал, что в случае чего в подозреваемые попадут как минимум несколько десятков человек. Вычислить мое авторство из такой толпы народа, как я полагал, будет невозможно даже великому Шерлоку Холмсу с его дедуктивным методом. Впрочем, о существовании как данного метода, так и его автора я тогда еще даже не подозревал – я пытаюсь отобразить общее направление моих мыслей.
Уединившись в нашей «комнате» на чердаке, я старательно вывел своим неустановившимся детским почерком эти два, широко употребляемых в определенных кругах слова на половинке листка из школьной тетради по чистописанию для первого класса. Критически рассмотрев свою работу, я остался доволен результатом. Выждав момент, когда на кухне никого не было, я приклеил сей листок конторским клеем к ее двери. После этого быстро ретировался, и стал с любопытством и легким волнением ждать реакции посетителей кухни.
Реакция последовала. Причем по нарастающей. Первыми стали о чем-то возмущенно шушукаться между собой пожилые матери сотрудников, проживающих в общежитии, – именно они в основном эксплуатировали это помещение общего пользования в дневное время. Я с независимым и, естественно, невинным видом прошел мимо кухни – моего «плаката» на дверях уже не было.
По завершении рабочего дня к возмущению старушек присоединилась и более молодая часть обитателей общежития, вернувшаяся с работы. Почувствовав, что я перешел некую грань в своем то ли баловстве, то ли хулиганстве, я в напряжении слонялся по институту, ловя на себе вопрошающе-недоумевающие взгляды некоторых взрослых, узнавших о происшествии. Но прямо мне никто ничего не говорил – по-видимому, полной ясности относительно порочной личности, совершившей этот хулиганский поступок, еще не было – шло «следствие». Тем не менее, я интуитивно почувствовал, что где-то прокололся, и что мое дело дрянь.
Следствие шло недолго. На основе имевшихся в его руках улик, оно быстро пришло к выводу, что это дело рук преступника ориентировочно от шести до девяти лет от роду. В этой возрастной категории имелось лишь несколько малохольных девочек – скромных маменькиных дочек, я и третьеклассник Сеня. Сеня был крайне положительный, вежливый и аккуратный мальчик. Отличник. И к тому же не проживавший в общежитии, но, правда, часто приходивший в институт к отцу. Кроме приведенной выше роскошной характеристики, позволившей Следственному комитету фактически единогласно исключить Сеню из числа подозреваемых, он еще являлся на всякий случай сыном главного инженера института Лившица. И уже по одной этой причине, как жена цезаря, был вне подозрений. Так что все сходилось, увы, на мне.
Мама, еле сдерживая слезы, была, тем не менее, сурова и непреклонна. Грубо суя мне в физиономию объект моего преступления, который ей выдали для завершающих следственных действий, она требовала от меня чистосердечного признания. Я категорически отпирался, уповая на отсутствие прямых улик. Не помню, выдрала она тогда меня или нет – в любом случае мне было довольно тоскливо. Но я так и не признался, – как вследствие банальной трусости, так и морально поддерживаемый лучшими образцами патриотического кинематографа. К тому времени я уже достаточно насмотрелся фильмов, где пойманные с поличным наши партизаны и разведчики умирали, но не выдавали гестаповцам ни одной военной тайны.
Реальным следствием моего проступка явилось запрещение всем девочкам-ровесницам иметь со мной хоть какие-нибудь отношения, и несколько удивленные взгляды маминых сотрудников-мужчин. Эти взгляды я ловил на себе когда приходил к маме в отдел за помощью в выполнении домашних заданий. Взгляды сопровождались с трудом сдерживаемыми улыбками «сквозь усы», и носили какой-то двусмысленный характер – то ли осуждающий, то ли поощряющий.
При воспоминании об этом моем детском преступлении в качестве некоего «заключительного аккорда» мне захотелось рассказать об одном, необъяснимом для меня самого случае, произошедшем ни много – ни мало спустя ровно… пол века.
Сеню Лившица, фактически закадрового персонажа данной истории, мне по ее завершении конечно приходилось видеть еще не раз. Приятелями мы не были – скорее знали друг друга, что называется, «в приглядку». Думаю, что последний раз я видел его, да и то мельком, когда мне было лет двенадцать, а ему, следовательно, лет четырнадцать – примерно в это время мама поменяла место работы.
1994-ый год. В этот период я часто ходил пешком от метро «Чернышевская» по Фурштадской и далее через Таврический сад на Шпалерную улицу. Там был офис одной фирмы, где я трудился в то время. Параллельно с работой в НИИ, где в эти исключительно тяжелые годы зарплата была чисто символическая. И вот иду я однажды через Таврический, а навстречу мне… Сеня Лившиц. Вот так вот прямо и идет! Мне даже секунды не потребовалось, чтобы опознать его спустя пятьдесят лет. Сам не понимаю, как такое возможно. Сеня мельком скользнул по мне слегка удивленным взглядом, – что это вдруг какой-то незнакомый мужчина уставился на него, – и мы разминулись. У меня не возникло даже малейшего сомнения, что это был он. Надо вернуться, догнать его…! Но в первый момент я как-то растерялся, а мы с каждым шагом все дальше и дальше удалялись друг от друга. Иду и ругаю себя во всю – в кои веки мелькнула возможность соприкоснуться со своим детством, а я так по идиотски упустил ее…
Но видимо сентиментален был не только я, но и Госпожа Судьба – спустя несколько дней, там же, в Таврическом саду я вторично встречаю идущего мне навстречу Сеньку.
– Простите, Ваша фамилия не Лившиц?
– …Лившиц, – ответил он несколько удивленно, вглядываясь в меня, но совершенно не узнавая. – А мы знакомы?
– Простите, а Ваш отец не был в сороковых-начале пятидесятых главным инженером 8-ого ГПИ?
– Был.