скачать книгу бесплатно
Слушатели одобрительно кивали головой.
– Вот у меня сынишка единственный… В чем только душа держится, худ, слаб… В солдаты хочу и баста… Вот теперь и солдат… Фельдмаршалом буду…
– Хе, хе, хе, хе… ишь куда метит! – иные добродушно, иные язвительно смеялись в ответ.
– А ты бы драл, дурь-то эту и мечтания вышиб… – советовали некоторые.
– Драл… Я бы и драл, кабы не мать покойница, царство ей небесное… Тиха была, тиха, а тронь сына – тигрица… А теперь поздно…
– Самому надоест… вновь-то оно любопытно, а потом вспомянет твои слова… слезное письмо пришлет, – слышались замечания.
– Вспомянет, может, и вспомянет, только не выскажется и письма не пришлет… Кремень парень…
– А может, и впрямь фельдмаршалом будет?
– Хе, хе, хе, хе!
Отведя подобного рода разговорами душу, Василий Иванович возвращался домой, где заставал сына или за книгою, или спящего, так как солдатская служба того времени требовала пробуждения до зари.
Наконец Василий Иванович уехал.
– Ты пиши, – сказал он, благословляя и целуя сына.
Глаза старика, хотя и сердитого на своего ребенка, наполнились слезами.
– Слушаюсь, папенька.
– То-то, слушаюсь. Если невмоготу будет… тяжело… на-пиши.
– Чего невмоготу, папенька, служба легкая…
– То-то, легкая». А ты все-таки пиши…
– Буду, папенька.
Сын действительно исполнил волю отца и писал ему. Вот образчик таких писем:
«Любезный батюшка! Я здоров, служу и учусь!
Александр Суворов».
На более пространную переписку у него не было действительно времени, и это с его стороны не было чудачеством.
Служба и продолжаемые им усиленные занятия науками отнимали все его время, едва оставляя несколько часов на необходимое отдохновение. Молодой солдат Александр Суворов служил с необычайным усердием, вникая в дело, и стараясь как можно скорее изучить его. Начальство ставило его в пример другим молодым дворянам, которые, служа в большинстве по принуждению, всячески старались уклоняться от исполнения своих обязанностей и зачастую нанимали за себя других солдат или унтер-офицеров. Василий Иванович знал эту возможность облегчить себе «солдатскую лямку», а потому, несмотря на свою скупость, высылал сыну сравнительно много денег, в надежде, что тот прибегнет к этому способу облегчения военной службы.
Но Александр Суворов иначе употреблял присылаемые ему отцом деньги.
Не участвовал он ни в кутежах, обычных тогда между солдатами-дворянами, не тратился на лакомства, так как был более чем умерен в пище: простые солдатские щи и каша были его любимейшими блюдами. Но он, например, прибавил к договоренной отцом с Марией Петровной месячной плате за квартиру целый рубль, видя ее бедственное положение. Та была на седьмом небе.
Продолжал Александр Суворов жить на вольной квартире не потому, чтобы ему было неприятно жить в казармах. Далеко нет, общество солдат было для него приятнее всякого другого.
Не оставляя своего «вздорного», как говорил Василий Иванович, намерения достигнуть до фельдмаршальского или же, по крайней мере, генеральского чина, он сближался с солдатами, изучая их характер и нужды.
Жил же он на вольной квартире для того, чтобы успешней заниматься науками. Он посещал классы Сухопутного шляхетского кадетского корпуса в часы преподавания военных наук и нанял себе учителя. Для занятий нужны были книги, а книги были дороги. Вот на что большей частью шли присылаемые Василием Ивановичем деньги. Кроме того, кошелек его был всегда открыт для нужд бедных солдат, за что последние обожали своего молодого товарища.
– Чем только, батюшка, Александр Васильевич, мы можем отблагодарить вас? – часто спрашивали они молодого Суворова. – По службе за вас что справить не дозволяете… И не придумаем.
И действительно, всей душой отдававшийся службе Александр Васильевич был исправный солдат. Он сам напрашивался на самые трудные обязанности и охотно ходил в караул за других. Чем хуже погода, чем сильнее стужа, тем охотнее стоял он на часах. Не позволял он ни за что солдатам, желавшим угодить ему, чистить свое оружие или амуницию. Ружье он называл своею женою.
– Если вы действительно хотите отблагодарить меня, – отвечал Суворов солдатам, – так ради моей забавы и науки поучитесь фронту и военным эволюциям под моей командой.
Солдаты соглашались с величайшей охотой, и надо было видеть, как распоряжался тогда Александр Васильевич. По серьезности и важности, с которыми командовал, он походил на настоящего полкового командира.
Так начал с первых же шагов свою службу Суворов. В глазах начальства он заслуженно стал пользоваться репутацией «исправного солдата». Дворянчики-солдаты, с которыми он не хотел водить дружбы, называли его «выскочкой», искавшим только случая отличиться. В обществе, так как многие из знакомых и приятелей отца тщетно приглашали его к себе в дома, он прослыл «чудаком». Никто, однако, не угадал в нем гениального человека, с редкой твердостью и постоянством шедшего к своей цели и взбиравшегося на лестницу почестей не с беспечностью, а с терпением, изучая каждую ступень, от самой низшей до высшей.
– В фельдмаршалы метит… Хе, хе, хе! Чудак!.. – обыкновенно кончали разговор о нем.
Александр Васильевич, впрочем, прослужив даже несколько лет в военной службе, все остался прежним «дикарем» в обществе. Сослуживцы и приятели отца вращались к тому же в то время в придворных сферах, которых боялся молодой Суворов, и несмотря на то, что Василий Иванович указывал в письмах к сыну возможность «найти случай», при дворе поддерживая эти знакомства, последний не ловил этого «случая».
Он видел собственными глазами всю тщетность знатности и богатства, непрочность положения, приобретенного связями.
Александр Васильевич присутствовал, чуть ли не в первые дни своей службы в Петербурге, при ссылке графа Левенвольдта. Счастливец этот состоял камергером высочайшего двора при Екатерине I, был первым вельможей своего времени, отличался щегольскою одеждою, великолепными празднествами и вел большую картежную игру.
В государственные дела он не вмешивался, но при правительнице Анне Леопольдовне против воли принял участие в важнейших делах. Когда императрица Елизавета вступила на престол, в тот же день Левенвольдт был заключен в крепость и предан суду. Суд этот продолжался несколько лет. Его приговорили к смертной казни, а императрица смягчила наказание, заменив казнь ссылкою в Сибирь, с лишением чинов, орденов и дворянства.
Так рассказывали Александру Васильевичу, а стоя на часах в коридоре Петропавловской крепости, он видел, как один из заключенных, робкий, приниженный, с всклокоченными волосами, с седой бородой, бледным лицом, впалыми щеками, в оборванной грязной одежде, упал в ноги назначенному для сопровождения его в ссылку князю Шаховскому, обнимая его колени и умоляя о пощаде.
Этот заключенный был граф Левенвольдт. Воображению молодого Суворова снова представилось все слышанное им: долговременная служба графа Левенвольдта при дворе, отменная к нему милость монаршая, великолепные палаты, где он, украшенный орденами, блистал одеждой и удивлял всех пышностью.
В Петербурге в то время говорили, что граф возвысился посредством женщин, едва верил в бытие Бога и был неразборчив в средствах к достижению цели. Все это производило впечатление на ум молодого Суворова. Вскоре ему пришлось присутствовать при еще более печальном зрелище.
Одновременно с делом Левенвольдта шло дело о заговоре бывшего австрийского посла при русском дворе маркиза Ботта д’Адорна и Лопухиных против императрицы Елизаветы Петровны в пользу младенца Иоанна. Концом процесса было присуждение Лопухиных: Степана, Наталью и Ивана бить кнутом, вырезать языки, сослать в Сибирь и все имущество конфисковать.
Наталья Федоровна Лопухина, дочь генерала Балк-Полева была красавица в полном смысле этого слова. Своей красотой она затмевала всех петербургских женщин, с кем говорила она, на кого посмотрела, тот считал себя уже счастливейшим из смертных. И такая женщина была отдана в руки грубого палача.
Твердой поступью взошла она на роковой помост. Простая одежда придавала еще больший блеск ее прелестям. Один из палачей сорвал с нее небольшую епанчу, покрывавшую грудь. Стыд и отчаяние овладели молодой женщиной. Смертельная бледность покрыла ее прелестное лицо. Слезы хлынули градом из прекрасных глаз. Ее обнажили до пояса, ввиду любопытного, но молчаливого народа.
Казнь происходила на Васильевском острове, у здания Двенадцати коллегий, где теперь университет. Один из палачей нагнулся, между тем другой схватил ее руками, приподнял на спину своего товарища, наклонив ее голову, чтобы не задеть кнутом. Свист кнута и дикие крики наказуемой разносились среди тишины, наполненной войском и народом, но казавшейся совершенно пустой площади. Никто, казалось, жестом не хотел нарушать отправления этого жестокого правосудия. После кнута Наталье Федоровне вырезали язык.
Палач, вырвав часть языка, двумя пальцами приподнял окровавленный кусок его над народом, громко крикнув:
– Купите, дешево продам!
Гробовое молчание толпы было достойным ответом на плоскую шутку.
Таковы были первые петербургские впечатления молодого Суворова. Понятно, что он еще более ушел в самого себя, в свои книги и в службу.
Эти впечатления не прошли бесследно для Александра Васильевича и в другом отношении. Он переживал время возмужания, время окончательного физического развития, он делался мужчиной, а это именно та пора, когда образ существа другого пола волнует кровь, мутит воображение. Образ истерзанной кнутом и ножом палача красавицы так запечатлелся в уме молодого Суворова, что красивые формы женского тела если и рисовались в его воображении, то всегда сопровождались воспоминаниями об этой холодящей мозг картине.
В эти годы зрелости женщины наиболее пагубно влияют на мужчин и часто в их жизни играют роковую роль. Подчас хотя и образованный, но не окрепший в кормиле житейского опыта ум поддается всегда если не ядовитому, то расслабляющему действию женской ласки и незаметно сворачивает с прямой дороги, получая вовсе не желательное для мужчин направление. Недаром в русском языке существует позорный для мужчин глагол «обабиться».
«Обабиться» могут только или незрелые юноши, или нетвердые умом мужчины. Женщины любят улавливать таких в свои хитрые сети, но не для того, чтоб сохранить их, а для того лишь, чтобы выжать из них сок и бросить, как лимон, или же помыкать ими, как тряпкой. Они, эти подчинившиеся женщинам мужчины, не получают даже наслаждения – достойным достойное. Женщины привязываются лишь к тем, кто выше их. Наслаждаться женщиной можно только подчиняя ее.
Случай спас молодого Суворова от подчинения женщине в молодые годы, хотя на богатого и староватого солдатика поглядывали некоторые из петербургских прелестниц, во главе с племянницей Марьи Петровны черноглазой Глашей.
XIV. Прелестница
Прошло четыре года.
В служебную жизнь Александра Васильевича Суворова они не внесли никаких перемен. Он продолжал жить на вольной квартире у Марьи Петровны Андреевой, с год как овдовевшей.
Хлопоты генерала-аншефа Авраама Петровича Ганнибала о сокращении срока ссылки для отца Иллариона не увенчались успехом. Генерал добился только одного, что приход сохранился за ним, а его вдове выдали небольшое денежное пособие.
Приписывая это «с неба», как она выражалась, свалившееся ей счастье своему жильцу, Марья Петровна еще более усилила свою к нему услужливость и угодливость. Она всячески старалась усладить его, также по ее мнению, «горькое солдатское житье», припасти для него лакомый кусочек, а главное – доставить покой при его занятиях. Для этого, обыкновенно, дети прогонялись на кухню и за малейший шум строго наказывались. Царствовавшая вследствие этого в доме тишина была особенно по вкусу усердно и серьезно занимавшемуся Александру Васильевичу. На некоторое время, впрочем, тишина эта была нарушена, но Марья Петровна не была в этом случае виновата.
Срок послушания отца Иллариона окончился, и он возвратился в свой приход. Возвратился, увы, не на радость семьи.
Он похудел и поседел так, что его не узнали не только дети, но даже жена. Озлобленный, угрюмый, он начал вдруг пить, и домик, где жил Суворов, этот приют тишины и покоя, вдруг сделался адом. Отец Илларион оказался буйным во хмелю, как и все пьяницы с горя. Вынесенное им позорное наказание, двухлетняя ссылка, все это изменило его прежний строгий, но справедливый характер и посеяло в его сердце семена страшной злобы на людей и судьбу.
Во хмелю эта злоба выбивалась наружу, и он срывал ее на беззащитных окружающих – детях и жене. Ругань отца Иллариона, плачь Марьи Петровны, крики и рев детей почти с утра до вечера оглашали дом.
Александр Васильевич хотел было бежать, но жалость к матушке-попадье, которая считала его за родного, а главное – за источник их сравнительного благосостояния остановила его. Он пересилил себя и привык к царившему в доме содому, выучившись читать зажав уши.
«Угомонится же он когда-нибудь!» – думал он.
Отец Илларион угомонился ранее года. С ним сделалась так называемая «пьяная горячка». В припадке ее он влез на трубу дома и, вероятно вообразя себя птицей или другим крылатым существом, подняв руки кверху, бросился вниз. Поднятый, весь разбитый, с вывихнутою ногою, он был отправлен в больницу. Все это произошло в отсутствие Александра Васильевича.
Недоглядела за больным и Марья Петровна, занятая на кухне. Странный полет отца Иллариона с дымовой трубы видели лишь прохожие, толпой собравшиеся около дома. От них-то и узнала Марья Петровна о дикой выходке своего мужа.
В больнице отец Илларион пробыл около месяца и отдал Богу душу. В квартире с отправления хозяина в больницу наступила прежняя тишина. Смерть мужа, несмотря на причиненное им за последний год ей горе, брань и даже побои, непритворно огорчила Марью Петровну.
– На кого ты нас, родненький, покинул… Как останусь я одна с малыми ребятками… – причитала она над гробом отца Иллариона.
Его похоронили. Марья Петровна не переставала плакать и жаловаться всем, кто бы с ней ни заговорил, на свою сиротскую долю. Александр Васильевич, тронутый ее бедственным положением, прибавил ей к месячной квартирной плате еще один рубль.
– Благодетель, вечно за тебя Бога молить буду… – бросилась она целовать его руки.
Из духовной консистории ей выдали пособие на погребение мужа. Пособие, по обыкновению, получилось через полгода после похорон отца Иллариона, но все же было некоторым подспорьем в ее сиротской доле. Жизнь в домике покойного священника вошла в свою обычную тихую колею.
Вдруг в один прекрасный день Марья Петровна получила письмо от своей племянницы Глаши. Эта Глаша была девушка лет девятнадцати, круглая сирота, дочь покойной сестры Марьи Петровны. Года четыре тому назад Марья Петровна, к которой девочку привезли из деревни, пристроила ее в услужение к одной старой барыне, жившей в их приходе. Более года Глаша жила у барыни, затем вдруг сбежала, и Марья Петровна потеряла ее из виду.
«Сгинула девка… Недаром я ее видела на днях в переулке с Агафьей…» – решила Марья Петровна.
Агафья была старуха, пользовавшаяся в околотке дурною славой. Такие женщины, как она, были известны в Петербурге еще со времен Петра Великого и назывались «потворенные бабы» или «что молодые жены с чужими мужи сваживаются». Эти соблазнительницы вели свое занятие с правильностью ремесла и очень искусно внедрялись в дома, прикидываясь торговками, богомолками… В то время разврат юридически помещался в одном разряде с воровством и разбойничеством. Но тогдашнее общество, как и теперь, не вменяло его в особенно тяжкое преступление.
Потужила Марья Петровна, потужила, да и забыла о своей племяннице.
«Может, впрямь и на этой дороге свою счастливую планиду найдет…» – успокоилась она за ее судьбу.
«Счастливой планиды», оказалось, Глаша не нашла.
Письмо было ею написано с прядильного двора в Калинкиной деревне, куда уличенных «прелестниц» отсылали в работы на сроки. Глаша писала к тетке, что срок, на который она была выслана, кончался, и просила взять ее к себе, обещая клятвенно исправиться, помогать ей по хозяйству и пойти на место. Письмо писано было, видимо, каким-то грамотеем, четким мужицким почерком.
Александр Васильевич Суворов, по просьбе Марьи Петровны, прочел его. Та всплеснула руками:
– Ахти, Господи, куда ее, шлюху, унесло! Да сгинь она, проклятая, на что мне она, не умела жить по-честному, так и пропадай пропадом!..
– Зачем так говорить, Марья Петровна, – остановил ее Александр Васильевич. – Если девушка заблудилась и хочет исправиться, так ей помочь надо, а не отталкивать ее. Это грех, большой грех. Сами, чай, знаете, что Иисус Христос сказал, что он пришел пасти не праведных, а грешных. Помните, как он милостиво отнесся к блуднице. Иди в дом свой и не греши, – сказал он ей.
– Уж вы начетчик у нас, добрая душа, – заявила Марья Петровна. – Да куда же я с ней денусь? При моем сиротстве… Все ведь лишний рот.
– Господь Бог вас вознаградит за доброе дело… Она себе работу найдет… На место поступит… Я… что могу… помогу… – смущенно произнес Суворов последнюю фразу.
– Благодетель!.. – могла только воскликнуть Марья Петровна.
– Так поезжайте за ней и привезите… Помните, Христос велел нам прощать.
– Что поделаешь, поеду, поеду…
Через несколько дней Марья Петровна собралась и поехала за племянницей. К вечеру они вернулись вместе.
– Только и поехала за тобой, за негодной, вот для них, нашего благодетеля, кланяйся и благодари, непутевая… – привела она на показ привезенную к Александру Васильевичу, спросив, по обыкновению, осторожно через дверь позволения войти.
– Очень вам благодарна… – потупив глаза, произнесла Глафира Ефимовна – так звали по отцу проштрафившуюся прелестницу.
Затем она лишь на мгновенье подняла глаза на Александра Васильевича и окинула его таким взглядом, что тому жутко стало.
Глаша была, что называется, король-девка, высокая, статная, красивая, с лицом несколько бледным и истомленным и с большими темно-синими глазами. Русая коса толстым жгутом падала на спину. В своем убогом наряде она казалась франтовато одетой, во всех движениях ее была прирожденная кошачья грация и нега.
– Что я… Я ничего… – смущенно проговорил Суворов. – Пусть живет себе… Пусть… с Богом.
Тетка и племянница вышли. Александр Васильевич обратился снова к своим книгам, но, увы, ему что-то не читалось. Ласкающий взгляд темно-синих глаз то и дело мелькал перед ним. Он вскочил, надел шинель и ушел в казармы.
Тетка с племянницей тем временем сели закусывать. Подкрепившись, последняя начала рассказывать Марье Петровне свои похождения после бегства от старой барыни, у которой жила в услужении. Марья Петровна, несмотря на строгость правил, была, как все женщины, любопытна и, кроме того, как все женщины, не греша сама, любила послушать чужие грехи. Она с жадностью глотала рассказ Глаши.
– Сбежав от старой барыни, я, по наущению Агафьи, – рассказывала та, – пришла к ней. «Ты пришла очень кстати, – сказала старая карга, – только перед тобой вышел от меня богатый господин, который живет без жены и ищет молодую девушку, чтобы она для благ, пристойности служила у него под видом разливательницы чая. Нам надобно сделать так, чтобы ты завтра под вечер пошла к этому господину… У меня есть прекрасная кашемировая шинелька, точно на тебя шита… Я ее надену на тебя и дам шляпу, а кудри свои ты уж сама распустишь и прифрантишься как надо».
Глаша приостановилась.
– Ишь, подлая, умеет вести дело… Что же дальше?
– Дальше все сделалось как по писаному… Я понравилась господину, и мы условились, чтобы я в следующее утро пришла к нему с какой-нибудь будто матерью, под видом бедной девушки, которая бы и отдала меня к нему в услужение за самую ничтожную цену. Вы знаете, тетенька, плаксу Феклу?
– Это та, что у нас стоит за службой на паперти?
– Она самая.
– Ну, и что же?