banner banner banner
Путешественница. Книга 2. В плену стихий
Путешественница. Книга 2. В плену стихий
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Путешественница. Книга 2. В плену стихий

скачать книгу бесплатно


Я не спешила с ответом.

– Могла, не могла… Я не знаю, не могу сказать, – мой голос дрогнул, во мне разрывались женщина и мать. – Наше время другое.

– Ну и что? Неужели девушка в вашем времени не должна выходить замуж?

– Да то! Ты не понимаешь!

Я отстранилась от Джейми и свирепо посмотрела на «шотландского папочку».

– Ты не поймешь. Наше время другое, совсем другое. Мы считаем, что девушка, как и парень, сама выбирает, что ей делать в жизни. Понимаешь, о чем я говорю? Брианна сама решит, когда и за кого выйти замуж. Она не будет ждать, что ей кто-нибудь, пусть даже я, устроит брак, нет, ею будет руководить любовь. Это будет только ее выбор. Она сама устроит и свой брак, и свою жизнь. Получит хорошее образование, сможет прокормить себя. Многие, очень многие наши женщины поступают именно так. Они не нуждаются в том, чтобы за них принимал решения мужчина…

– Если мужчина не покровительствует женщине, не защищает ее, не заботится о ней, грош цена ему и его времени!

Джейми рассердился не на шутку.

Я глубоко вдохнула, пытаясь овладеть собой.

– Наши женщины нуждаются в мужчинах, конечно. – Я попыталась говорить убедительно и мягко, подкрепляя свои слова лаской. – Но они могут выбирать и с удовольствием делают это. Они выходят замуж за того, кого любят, а не за того, кого им предложили или принудили.

Джейми немного расслабился, но все же напомнил:

– Ты была вынуждена выйти за меня.

– Да, но вернуться меня никто не принуждал. Я вернулась к тебе, потому что это мой выбор – быть с тобой и любить тебя, свободный выбор свободной женщины. Я могла бы остаться в своем времени, там, где были все удобства и горячая ванна, там, где были мои друзья и дочь, там, где я хорошо зарабатывала и была уважаема в обществе. Но ты нужен мне, потому я вернулась.

Лаская своего мужа, я чувствовала, что он уже успокоился.

– Я знал это, англичаночка.

Он снова привлек меня к себе, и я положила голову на его грудь, туда, где под тканью ощущались квадратные фотографии дочери.

– Когда я уходила, то очень боялась, – доверительно проговорила я. – Боялась, что умру при переходе, что не найду тебя, а не найдя печатника Малкольма, не смогу вернуться назад в свое время. Брианна настояла, чтобы я шла, иначе можно было ошибиться во времени и не встретить тебя. Но я боялась, в том числе боялась оставить дочь одну.

– Конечно. Я бы вообще не мог ничего делать, – заверил Джейми, гладя меня по голове.

– И я. Я знала, что не смогу говорить без слез, поэтому решила написать ей. Я понимала, что больше… что мы больше не увидимся.

Стиснув зубы, я умолкла. Написание письма и передача его Роджеру так живо представились передо мной, что слезы уже подступили к горлу. Джейми, чувствуя мое состояние, провел кончиками пальцев мне по спине.

– Хорошая затея, англичаночка. А что ты написала?

Я нервно хихикнула:

– Я оставила письмо, в котором изложила все, что сочла нужным в тот момент. Такое материнское назидание дочери, вступающей во взрослую жизнь. Всякие советы, глупые и не очень. Изложила свое мнение о том, как следует жить. Не знаю, пригодится ли ей это, зато узнает то, чего я бы никогда, наверное, не рассказала ей, не будь возможности вернуться к тебе. И краткие рекомендации о том, что делать с документами и как распорядиться наследством.

Доживая последние дни в Бостоне, я где-то с неделю рылась по дому в поисках всех необходимых бумаг, закладных, банковских чеков и семейных реликвий. Часть архива касалась Фрэнка и его родных, от которых осталось множество подборок фотографических и газетных вырезок, генеалогических росписей и коробок с письмами, часть была моей. В стенном шкафу я хранила коробочку, вмещавшую весь мой скромный архив. Благодаря дяде Лэму он дошел до меня, правда, чего-то экстраординарного там не было: свидетельства о рождении (как мое, так и родителей), брачные свидетельства и акт регистрации автомобиля, на котором они и разбились. Последнее я бы не стала хранить, будь на то моя воля. Впрочем, странного ничего не было, если учесть, что дядя Лэм был ученым, а значит, берег все то, что содержало информацию – просто так, на всякий случай.

А еще там были фотографии. Я знала это наверняка, потому что часто лезла ночью в коробку, чтобы посмотреть на снимок матери. Она была изображена на нескольких фото, но довольно нечетко, и все же я пыталась представить, как она выглядела, домыслить, какой она была, ведь я вовсе не помнила ее.

Самым удачным был снимок крупным планом, раскрашенный вручную, где губы и щеки были яркими, как у куклы, а глаза – карими, что, по словам дядюшки, не соответствовало действительности: я унаследовала от мамы золотистые глаза. На ней была шляпа-колокол из фетра; мама улыбалась, смотря в камеру из-под полей.

В юности мне очень нужна была мать, но Брианна была старше, чем я тогда, и я надеялась, что она не будет страдать подобно мне. Все же стоило оставить ей что-то, что показывало бы меня всю, такую, какой она помнила меня, и я решила оставить ей свой студийный фотопортрет. Она должна была найти его в коробке, оставленной посреди письменного стола, куда я надеялась вложить еще не написанное письмо.

«Дорогая Бри», – появились на бумаге первые слова, но они надолго оставались единственными, которые я смогла написать. Слишком тяжело было прощаться с дочерью вот так, посредством послания на листочке. Одно дело думать, что нужно будет оставить дочь и уехать неведомо куда, и совсем другое – выводить слова прощания, долженствующие объяснить причину ухода.

Мне казалось, что я схожу с ума: неужели это я сижу и пишу Бри прощальное письмо, вместо того чтобы поддержать ее после смерти Фрэнка? Я ясно видела, как ручка дрожит в моей руке и выводит не только знаки на бумаге, но и кружки по воздуху. Пришлось отложить ручку в сторону и сесть, закрыв глаза.

– Не дрейфь! Нужно написать это проклятое письмо, даже если дочь не станет читать его и выбросит в мусорное ведро. А уж если прочтет, то будет вспоминать свою непутевую матушку добрым словом. Никакого вреда от написания или чтения не будет, а написать все-таки надо.

Приказав себе писать, я вновь взяла ручку в руки.

«Дорогая Бри, я не уверена, что ты прочтешь это послание, хоть я и оставлю его на видном месте. Поскольку я все-таки надеюсь, что оно дойдет до тебя и ты прочтешь его полностью, я изложу здесь все, что знаю сама о твоих настоящих дедушках и бабушках, а также о прадедушках и прабабушках, и твою историю болезни».

Пока я писала строку за строкой и складывала приятно шуршащие листы, содержащие повествование о таких важных для меня вещах, в стопку, я немного успокоилась: письмо всегда унимает игру воображения, особенно если пишешь воспоминания или завещание. Приходилось думать и том, что я могу передать Брианне, что я знаю и помню сама? Какие-то кусочки жизненной мудрости, к которым я сама пришла не сразу, а придя, постепенно забывала, как пришла к таким выводам? Как рассказать в одном письме, пусть и довольно длинном, все то, что пережил и передумал за сорок восемь лет жизни? Как раскрыть таинственные – а с течением времени они перестали быть таковыми – пружины, побуждавшие меня действовать так или иначе? И вообще – захочет ли дочь читать мудрые наставления мамочки, сбежавшей от нее неведомо куда? Не знаю, как повела бы я себя, будь я на ее месте.

Впрочем, я писала не только для Брианны, но и для себя: я оценивала свой поступок, соотнося его со всей моей предыдущей жизнью, и убеждалась, что иначе быть не могло, так что в любом случае следовало доверить свои мысли бумаге.

Как это ни было похоже на сюжет фантастического фильма, но моим словам суждено было звучать в веках. Мне суждено отправиться в прошлое, а Бри будет здесь и всегда сможет услышать голос матери, пришедшей из прошлого, чтобы родить ее. Или из будущего, чтобы встретиться с ее отцом. Но удастся ли мне доверить бумаге материнские чувства?

Это была задача поистине огромной важности, и мне оставалось лишь подчиниться внутреннему голосу, звучавшему во мне и диктовавшему слова. И надеяться, что дочь захочет прочесть эти советы и прислушаться к ним.

«Дитя». Это слово заставило меня остановиться и тяжело сглотнуть.

«Бри, ты – мое дитя, и останешься им навсегда, поверь. Когда ты сама станешь матерью, ты поймешь, что это значит, а пока просто поверь, что это так. У меня не будет другой возможности поговорить с тобой об этом, и я хочу рассказать тебе все сейчас, чтобы ты знала, что чувствовала твоя мать все эти годы. Когда я впервые почувствовала тебя внутри себя, я поняла, что отныне и навсегда ты будешь частью меня. Именно так – частью меня.

Сейчас, когда тебе уже восемнадцать, мне кажется, что я до сих пор поправляю тебе одеяло, когда ты спишь, слушаю, ровное ли у тебя дыхание, любуюсь тобой и умиляюсь сладости твоего сна. Я знала тогда и знаю сейчас, что, если ты живешь на свете, значит, все хорошо. В это трудно поверить, но я, наверное, как и всякая мать, помню все те глупые и милые прозвища, которые я давала тебе в разные годы твоей жизни: мой цыпленочек, моя тыковка, драгоценная голубка, прелесть, чудо, крошка, солнышко…

Знаешь, евреи и мусульмане называют своего Бога девятьюстами именами. Я думаю, что это оттого, что нельзя выразить любовь ни одним словом, ни даже десятью словами».

Глаза мои туманились от слез, и я моргала, чтобы согнать их. Если бы я ставила своей целью выражаться как можно точнее и яснее, я была бы вынуждена подбирать слова, думать о том, как лучше построить фразу, и тогда вряд ли бы мне удалось вообще что-либо оставить на бумаге. Сейчас я, по крайней мере, выражала материнские чувства так, как мне хотелось, и это было лучше, так как Бри могла услышать мой настоящий, неподдельный голос.

«Все, все врезалось в мою память и осталось в ней навсегда: младенческий пушок на твоей головке, золотистый и мягкий, появившийся на свет вместе с тобой, сломанный ноготь на большом пальце – помнишь? В прошлом году ты попыталась пнуть дверь пикапа Джереми, – вечно обкусанные ногти… Подумать только: я никогда не узнаю, избавишься ли ты от этой детской привычки! Боже мой, ведь это последняя весточка, которую я могу послать тебе. Все прекратится вот уже очень скоро: я не смогу видеть тебя, следить, как ты меняешься, как у тебя формируются взрослые черты лица, как ты вытянешься и станешь выше меня ростом…

Я всегда буду помнить все-все, дорогая дочка. Мать не может забыть своего ребенка, потому что она мать.

Никто, никто не знает, как ты выглядела в трехлетнем возрасте, точнее, как тогда выглядели твои ушки. А я знаю, потому что обычно сидела возле тебя и читала тебе детские стихи наподобие «Рыбка раз, рыбка два» или «Три сердитых козлика», а ты розовела от удовольствия, и твои ушки тоже. Чистая младенческая кожа, на которой можно было видеть отпечатки пальцев, если коснуться ее…

Ты похожа на своего отца – на Джейми, это очевидно. Кое-что есть и от меня. Чтобы убедиться в этом, можешь взглянуть на фотокарточку моей мамы и на черно-белые карточки бабушки и прабабушки: у них был широкий красивый лоб, как и у нас с тобой. Если будешь следить за собой, то долго будешь привлекательной.

Мне так хочется присутствовать при всем этом! Но я не смогу видеть, как ты совершаешь вечерний туалет или как умываешься по утрам, поэтому тебе придется делать это самой для меня. Да, для меня, которой уже не будет рядом. Я не могу иначе, мне нужно уйти или остаться, третьего не дано».

Письмо уже было мокрым от слез, капавших на бумагу, и я сделала перерыв, чтобы утереть их и перевести дух, но вскоре продолжила:

«Бри, мне не жаль. Ты, конечно, понимаешь, что единственное, о чем я могу жалеть, так это о том, что придется оставить тебя, но больше я ни о чем не жалею. Двадцать лет я жила без любимого, а ты узнала об этом только сейчас. Можешь представить, каково мне приходилось все это время. Но у нас есть ты, а это стоит очень многого. Ты стала причиной и ценой нашей разлуки, но мы не жалеем об этом. Пусть так. Это лучше, чем если бы наше существование никак не продолжилось. Думаю, Джейми поддержит меня и не станет обижаться, что я говорю от его лица.

Девочка моя, ты моя радость, радость всей моей жизни. Ты и Джейми. Не знаю девушек лучше тебя, возможно, что их нет. Знаю, что сейчас ты хмыкаешь и передергиваешь плечиком: «Мама так считает, потому что она – мама. Другие сказали бы иначе». Ну разумеется, но разве тебя сейчас должно волновать мнение других? Я искренне считаю, что ты – самая лучшая в мире девушка.

Ты – самая большая ценность, какая только у меня была, ты и твой отец. Я многое видела и сделала тоже довольно многое – сама знаешь, какую эпоху я застала, – но ты и твой отец были главными людьми в моей жизни, а встреча с Джейми и твое рождение – главными событиями в ней».

Я высморкалась и взяла новый лист. Как бы то ни было, письмо – это лучшее, что я могу сейчас сделать, хотя прощание такого рода представляло немалые трудности еще и потому, что я не могла видеть глаз Брианны и могла руководствоваться только своим настроением при написании последней весточки. Сейчас эти слова кажутся мне идущими от сердца, но почувствуется ли их искренность или спустя время все потеряется, словно в зыбучих песках? Что такого я могла пожелать ей сейчас, чтобы это пожелание пригодилось ей через месяц, когда меня уже не будет и ей придется жить самой? Или через год? А через десять лет, когда образ мамы совершенно изгладится в ее памяти и от меня останется лишь воспоминание, когда я стану приятным, но не главным эпизодом в жизни дочери?

«Люби таких, как Джейми, смелых и мужественных. Ответственных и сильных. И таких, как Фрэнк, потому что он твой отец». Написав это, я поймала себя на том, что сомневаюсь в справедливости написанного, но, вспомнив Роджера Уэйкфилда, оставила все как есть.

«Когда любишь мужчину и хочешь жить с ним, не стоит пытаться изменить его». Этот совет не вызвал внутреннего протеста, как предыдущий: зная Джейми столько лет, я все больше убеждалась в правоте своего решения предоставить любимому быть таким, какой он есть. «Но и не давай мужчине менять тебя: ему это не удастся, хотя он и будет пытаться».

Нет, все не то. Я куснула кончик пера. То есть, может быть, и то, но не так. Бри будет решать сама, что ей делать. Материнские советы здесь ни к чему. Поразмыслив, что же все-таки пожелать дочери напоследок, я дописала то, к чему пришла сама и что оказалось едва ли не самым важным, к чему я пришла за свою жизнь:

«Держись прямо и постарайся не толстеть.

Всегда любящая тебя мама».

По вздрагиванию плеч Джейми я поняла, что он, скорее всего, смеется. Я не могла видеть его лица и смотрела на рубашку, белевшую в лунном свете.

– У Брианны будет счастливая жизнь, – прошептал Джейми, когда притянул меня к себе. – У человека, являющегося дочерью такой матери, как ты, жизнь просто не может сложиться несчастливо. Правда, ее отец – олух, зато ты, англичаночка, – лучшая в мире мать. Поцелуй меня и знай, что, если бы мне предложили целый мир, с тем чтобы я отдал тебя, я бы не согласился.

Глава 43

Фантомные ощущения

С тех пор как мы покинули Шотландию, шестеро контрабандистов не выходили из нашего поля зрения: Фергюс, мистер Уиллоби и я с Джейми зорко следили за ними, но не заметили никаких признаков странного поведения кого-либо из них. По прошествии времени я стала думать, что тревога была ложной, хотя нужно сказать, что все равно мы относились к ним несколько настороженно. Строго говоря, вне подозрений был только Иннес, поскольку у него не было руки, он не мог задушить акцизника, если бы и хотел это сделать. Джейми и Фергюс считали, что Иннес не является предателем и след нужно искать в другом месте.

Шотландцы славятся сдержанностью и неразговорчивостью, но Иннес превзошел их всех: мы почти не слышали от него слов, а если приходилось общаться, он обходился жестами или предпочитал короткие фразы, так что я ничуть не удивилась, увидев его сидящим с гримасой боли над раскрытым люком.

– Тебе помочь, Иннес? У тебя что-то болит? – участливо обратилась я нему.

Он, не ожидая того, что кто-то увидит его, и немало удивившись моей проницательности, вскочил и покраснел, но скорчился от боли и присел снова.

– Идем, я посмотрю тебя. – Я уверенно подошла к нему, чтобы он почувствовал мою силу, потому как Иннес вел себя как затравленный зверь, боящийся всех и не доверяющий никому. Взяв под локоть, я повела его в каюту, чтобы пропальпировать и установить точный диагноз, а он молча шел, слегка упираясь.

Осмотр показал то, о чем я догадывалась и сама: метеоризм. Печень была гладкой и плотной, а желудок слегка раздутый; боль заставляла его извиваться, а затем отпускала.

Стоило, однако, убедиться в том, что это не холецистит и не воспаление аппендикса, иначе я встану перед необходимостью вскрытия брюшной полости со всеми ее жизненно важными органами, чья работа не прекращается ни на секунду. Анестетики и антибиотики двадцатого века, разумеется, составляют хорошее подспорье медикам в их работе, но все же вскрытие брюшины – довольно опасное дело, требующее от врача определенного мастерства и постоянного контроля за состоянием пациента. Будет лучше, если сейчас дело ограничится чем-то более легким, нежели такая серьезная операция.

– Вдыхайте! – Я держала ладонь на плоской груди Иннеса и представляла, как зернистая поверхность легких сейчас розовеет и наполняется воздухом под моей рукой. – А теперь выдыхайте.

Когда человек выдыхает, его легкие приобретают голубоватый оттенок. Дыхание Иннеса не было прерывистым и не содержало хрипов. Поскольку я не могла взять с собой в путешествие стетоскоп, я использовала веленевую бумагу, которую скатывала в трубочку: она была достаточно плотной, чтобы можно было свободно прослушать легкие.

– Когда вы последний раз опорожнялись?

Вопрос заставил Иннеса покраснеть до цвета свежей печенки. Из его бормотания, служившего ответом на мой, как ему показалось, нескромный вопрос, явствовало, что четыре дня назад.

– Вот как, четыре дня назад?

Движение тела шотландца свидетельствовало о том, что он намеревается удрать, но я властно пресекла таковую попытку, прижав беднягу к столу.

– Лежите! Я хочу послушать еще.

Прослушивая ровные тоны сердца и имея наглядное представление о том, как открываются и закрываются сердечные клапаны, я убеждалась, какой силой обладают врачи в глазах несведущих в медицине: сотоварищи Иннеса уже просовывали головы в дверной проем, чтобы посмотреть, что я буду делать с их другом. На потеху публике я честно играла роль всемогущего лекаря, прослушивая кишечник.

Диагноз, поставленный на глаз, подтверждался: верхний отдел толстой кишки был полон газов, а прослушать нижнюю сигмовидную кишку не представлялось возможным – она была заблокирована.

– Запор и бурление газов, – изрекла я.

– Да уж я знаю… – протянул Иннес, услышав то, что ему и так было прекрасно известно.

Поймав его взгляд, брошенный на рубаху, и поняв, что шотландец мечтает уйти отсюда как можно скорее, я положила руку на сорочку, показывая, что ему не удастся так быстро отделаться от меня, пока он не скажет, чем питался в последнее время. Каково же было мое удивление, когда Иннес поведал, что рацион команды состоит из сухарей и свиной солонины.

– А горох и овсянка? – пораженная, пробормотала я.

Готовясь к отплытию, я узнала, чем обычно питаются моряки в плавании, и приобрела триста фунтов сушеного гороха и столько же овсяной муки, чтобы разнообразить корабельный рацион.

Иннес угрюмо молчал, а вот его друзья, торчавшие в дверях, наперебой принялись жаловаться. Выслушав эти жалобы, я узнала много занятных вещей, имевших место на корабле.

Мы с Джейми и Фергюс с Марсали, будучи привилегированными особами на корабле, обедали с капитаном Рейнсом, которому Мерфи готовил амброзию и мальвазию, а вот команда питалась отнюдь не по-королевски. Кок относился к приготовлению пищи для стола команды предвзято, полагая, что матросам хватит и нехитрой снеди в виде сухого пайка, в то время как капитанский стол ломился от яств. Таким образом он разделял рутинную работу, заключавшуюся в приготовлении, если можно так выразиться, пищи для команды, и работу, требовавшую высокого мастерства, где он мог выразить свои предпочтения в еде и где придерживался высочайших стандартов. Быстро и умело нарезав солонину и добавив в миску сухарей, Мерфи наотрез отказывался делать что-либо еще, как-то замачивать горох или варить овсянку.

Нельзя сказать, что причиной тому была сословная гордость либо нежелание тратить время на всякую ерунду, как окрестил кок требования матросов сварить им крупу. Мерфи ненавидел сам вид шотландской овсянки, всякий раз называя ее собачьей блевотиной и другими, не менее крепкими словечками, когда подавал нам на завтрак плошки с вожделенной кашей.

– Мистер Мерфи заявил, что он кормил матросов солониной и сухарями на протяжении тридцати лет, значит, они сгодятся и для нас! Правда, он говорит еще, что готовит для нас пудинг и говядину, но коль уж это считать говядиной, называйте меня китайцем! – блестел глазами Гордон.

Причина овсяной войны заключалась еще и в том, что Мерфи обыкновенно готовил для смешанных франко-итало-испано-норвежских команд, составленных из моряков разных стран, а те ели все подряд, облегчая этим жизнь коку. Видимо, те моряки не считали обязательным наличие национальных блюд на столе, но здесь мы имели дело с шотландцами, которые желали во что бы то ни стало есть овсянку. Шотландское упрямство, возможно, могло бы повлиять на другого повара, но Мерфи был ирландцем, неуступчивым, как все ирландцы. Градус конфликта достиг точки кипения.

– Фергюс, когда сманивал нас, говорил, что будут кормить по-людски, мы и повелись, – сетовал Маклауд. – Да только на столе все свиная солонина и вечные сухари, и желудок не благодарит кока.

– Мы не хотели из-за мелочей лезть к Джейми Рою, – добавил Риберн. – Джорджи предложил жарить овсянку на своей сковороде на огне лампы. Так мы и делали, пока овес не кончился. Теперь приходится довольствоваться тем, что есть, ведь ключ от кладовки есть только у мистера Мерфи. – Риберн смутился и доверительно добавил: – Мы не хотели бы его просить, потому что знаем, что он о нас думает.

– Миссис Фрэзер, вы знаете, кого он называет негодяями? – решил добить меня Макри, вскинув кустистые брови.

Слушая, я собирала травяной отвар для Иннеса: анис и дягиль, конская мята (щепотки побольше), побеги перечной мяты. Несчастный шотландец немедленно надел рубаху, которую я ему отдала, вручая коробочку с травами, завернутыми в марлю, чтобы сберечь их полезные свойства.

Обещая поговорить с коком насчет обогащения рациона столь любимой матросами овсянкой, я одновременно давала наставления Иннесу:

– Заварите это себе в чайнике, а когда настоится, пейте по полной чашке каждую смену вахты. Завтра, если ничего не удастся, применим более сильные средства.

Бедняга не знал куда деваться от лукавых взглядов товарищей, а когда его чрево отозвалось трескучим звуком на мою угрозу и все покатились со смеху, и вовсе сконфузился.

– Эх, миссис Фрэзер, здорово вы его напугали! Так все дерьмо-то повыйдет до завтра, – прокомментировал эту щекотливую ситуацию Маклауд.

Иннес, увлекаемый прочими, обреченно последовал за веселыми шотландцами. К тому времени его лицо приобрело оттенок алой артериальной крови.

С Мерфи и впрямь пришлось поговорить. Как он ни язвил, я добилась своего и теперь отвечала за приготовление завтрака, включавшего – о шотландское счастье! – кашу из овсяной крупы, правда, я обязывалась готовить эту пищу богов в отдельном котле и с отдельным черпаком, чтобы, избави бог, овсянка, оскорблявшая эстетическое чувство мистера Мерфи, не касалась других блюд, и не петь при готовке. В целом моя стряпня должна была производиться под недреманным оком кока, строго следившего за тем, чтобы присутствие женщины на кухне никоим образом не нарушало установившегося порядка, которому он неуклонно следовал.

Под вечер мне не спалось, и, думая, что могло послужить причиной бессонницы, я вдруг поняла, какой поразительной была эта история с овсянкой. Жалобщики сказали, что не сочли себя вправе обратиться к Джейми со своей проблемой – он ведь ничего не знал! – и предпочли решать ее своими силами, буквально ища себе пропитание. К тому же, хорошо зная Джейми, я привыкла, что никаких вопросов, а тем более проблем, у его людей не возникает: обыкновенно он сам знал, что происходит в его владениях, кого нужно приструнить, а кто нуждается в помощи. В результате все оставались довольны, а Джейми знал, кто каким духом дышит на него и почему. Подозревать кого-либо из подчиненных в кознях против себя не было необходимости, по крайней мере арендаторы в Лаллиброхе всегда были откровенны и не обращались бы с просьбами к чужому человеку, если им мог помочь Джейми.

Я твердо вознамерилась поговорить с мужем о том, что творится на корабле, но не застала его за завтраком – он с двумя матросами отправился ловить снетков. В полдень он вернулся, загоревший и радостный, ничего не подозревающий о том, что между ним и командой выросла стена отчужденности.

– Англичаночка, что ты сказала Иннесу? – широкая улыбка свидетельствовала о хорошем расположении духа. – Сидит вот уже полдня в гальюне справа по борту. Дескать, не выйду, пока не опорожнюсь, иначе миссис Фрэзер потребует к себе.

– Ага, вот как. Я обещала поставить ему клизму, если ему не удастся опорожниться до конца дня.