скачать книгу бесплатно
И все – равно, и все – едино.
Но если по дороге куст
Встает – особенно рябина…
Вот и стихи! Ах, какие стихи! Ай да, Цветаева! Ай да, сукина дочь!
Мускулистый, энергичный – тут к каждой строчке надо подходить с опаской: гляди – лягнет!
А «куст, особенно рябина…» – это же – как вольтову дугу в руках подержать.
От таких слов кровь закипает и сворачивается, какие уж там рассадинские мурашки. Эти стихи хрустят, как белые грузди, трещат и лопаются от своей полноты и крепости, это – то самое толстовское: «от поэзии, как от родниковой воды, должно зубы ломить!»
Не новаторство, подлинное или мнимое, как дешевое штукарство Маяковского, это уникальность, неповторимость, невоспроизводимость. К Цветаевой некого подверстать, затопчет, как конь; она вне школ, в стороне от направлений, она самой собой стояла, «одна – против всех»!
Анемичная европейская поэзия – на ее небосклон шведские академики в телескопы глаза просмотрели: кого бы увенчать Нобелевской премией? И это – во время взрыва сверхновой звезды! Да, двойные стандарты не вчера родились… А впрочем, как такое перевести на иностранный:
Как живется вам – хлопочется —
Ежится? Встается как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?
………………………………………..
Свойственнее и съедобней —
Снедь? Приестся – не пеняй…
Как живется вам с подобием —
Вам, поправшему Синай!
Как живется вам с чужою,
Здешнею? Ребром – люба?
Стыд Зевесовой вожжою
Не охлестывает лба?
Как живется вам – здоровится —
Можется? Поется – как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
Ай да, Цветаева! Ай да… Впрочем, это мы уже говорили…
Поэт – издалека заводит речь.
Поэта – далеко заводит речь.
И завела, через девять лет:
Ни к городу и не к селу —
Езжай, мой сын, в свою страну, —
В край – всем краям наоборот! –
Куда назад идти – вперед
Идти…
……………………………………
Наша совесть – не ваша совесть!
Полно! – Вольно! – О всем забыв,
Дети, сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
Гром этих стихов да еще «Челюскинцев» заставил вздрогнуть эмиграцию, от нее дружно отвернулись все[10 - Кроме В. Н. Буниной.]; после бегства Сергея ни стихами, ни переводами она с Муром прокормиться уже не могла. Выживать в Париже судомойкой не позволяла гордость, оставался жестокий выбор: какая-нибудь Аргентина, где никто ее не знает, или Россия, СССР.
Молчало усталое сердце или вещало беду – аз не вем того.
Она хотела родить сына по переписке Борису Пастернаку. А родила от «одновременно единственного» резидента ОГПУ Константина Родзевича.
С несостоявшимся отцом Мура она встретится на писательском конгрессе в Париже в 35 году.
«Какая невстреча!»
Еще бы! Пастернак повел Цветаеву в магазин, чтобы она примерила платье, которое он хотел купить своей жене.
«И я, дура была, что любила тебя столько лет напролом».
Она, к счастью, так и не узнала, что Пастернак сказал о «невстрече»: «В Марине был концентрат женских истерик».
Родзевич поматросил и женился на Марии Булгаковой, он, которому были написаны две поэмы: «Поэма горы» и «Поэма конца», которая заканчивалась словами: «я не вижу тебя совместно ни с одной…» Но это – поэзия и поза, а в жизни прекрасно дружили семьями.
И тут же новый ураган, Анатолий Штейгер, молодой поэт, чахотка. Конечно же, он гений, брошены все, она летит в санаторий (и деньги всегда находились на море, на санаторий), пишет лихорадочные строки: «Вы мой захват и улов, как сегодняшний остаток римского виадука, с бьющей сквозь него зарею…»
Штейгер быть руиной виадука не пожелал, вечерней зарей – Цветаева ему в матери годилась, не прельстился и бежал.
«Горько. Глупо. Жалко», – подвела итог Цветаева. И все эти афронты, убеги от нее, унижения – как с гуся вода.
Ариадна уличила мать во лжи, получила пощечину и ушла из дома; в марте 1937 года она уехала в СССР.
Борис Пастернак предупреждал: «Марина, не езжай в Россию, там холодно, сплошной сквозняк». Яснее, определеннее он сказать не мог, но кто лучше Цветаевой понимал птичий язык ее многолетнего эпистолярного урагана.
В эмиграции ее называли «царь-дура», все связи были порваны, работы никакой.
Она пишет ослепительные, невыносимые «Стихи к Чехии».
После прочтения этих строк любой человек с живым сердцем на какое-то время умирает, потому что эту боль невозможно превозмочь.
«Отказываюсь быть», – петушиное слово произнесено, судьба решена, это – не конец главы, это – конец книги, конец жизни, в которой слагались стихи. Но жить жизнью нищей и тесной, жизнью, как она есть, она обязана, потому что существует Мур.
«Мой сын будет понимать речь зверей и птиц и открывать клады. Я его себе заказала», – писала Марина Ивановна Пастернаку.
Не буди лихо, пока оно тихо.
Мур родился одаренным мальчиком и едва научившись говорить, он сказал матери: «Мама, вы в маленьком совсем не эгоист: все отдаете, всех жалеете. Но зато в большом вы страшный эгоист и совсем даже не христианин».
Подросши, он на все увещевания матери монотонно отвечал: «Мама, вы – дура».
В Елабуге он сказал: «Кого-то из нас вынесут из этого дома вперед ногами», а мать уже знала кого, она еще в 40-м году писала: «Ищу глазами крюк. Я год примеряю смерть. С этим (поэзией) кончено. Все уродливо и страшно».
Но жить в России зрячему всегда страшно. Это большое мужество и терпение надо иметь – жить в России, а страдать – это уж само собой.
Марина Ивановна повесилась на веревке, которую Пастернак принес для сборов в московскую квартиру, чтобы перевязать чемодан.
Мур сказал: «Моя мать повесилась. И правильно сделала», и на похороны не пошел. Круг замкнулся.
Вот несколько строк из ее дневников и писем:
Ничего на свете не любила, кроме собственной души.
Любовь – это оттуда, из «мира тел».
Любовь – соединение душ, но не тел.
– здесь некоторое противоречие, и далее:
Любви я не люблю и не чту. (к Рильке)
Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня.
Не хочу писать любовные стихи, ибо за земную любовь и гроша не дам, – а писала всю жизнь только о любви.
Личная жизнь не удалась. Причин несколько. Главная в том, что я – я.
Пошлину «бессмертной пошлости» она заплатила сполна.
«Лицом повернутая к Богу, ты тянешься к нему с земли…» (Пастернак) – ханжество и «благоухающая легенда», если под Богом (конечно же!) подразумевается Христос. К христианству она относилась насмешливо и свысока.
Лицом повернутая к Слову?
«Но если есть Страшный суд слова – на нем я чиста».
И это – единственная правда в ее жизни, сквозь все позы, все «ураганы», всех «единственных» и близких, единственная страшная правда – перед своим богом, Словом, она чиста.
Могилу ее не нашли, и крест стоит над пустой матерой глиной.
О слезы на глазах!
Плач гнева и любви…
Плачу и рыдаю.
Маяковский Владимир Владимирович
(1893–1930)
Поэт
«Я – величайший Дон Кихот», – громогласно аттестовал себя поэт. («Весь я в чем-то испанском…»)
Напялил желтую кофту и «штаны из бархата голоса», украденные у какого-то француза и громогласно (только так!) поведал читателю о рыцарских подвигах:
«Я люблю смотреть, как умирают дети», «отца …. обольем керосином и в улицы пустим – для иллюминаций», «любую красивую, юную, души не растрачу, изнасилую и в сердце плюну ей!» – может быть, конечно, это все очень талантливо, особенно плевок в сердце, гармония, так сказать, благородного намерения и изысканной топорности формы, но смердит невыносимо.
Правда, одни говорят, что это – поэтическое озорство, другие зрят здесь удаль молодецкую.
Вот уж воистину, для красного словца не пожалеешь и отца.
И все это – чтобы привлечь внимание публики, чтобы старички негодовали, критики рвали и метали, барышни шептались, падали в обморок и мечтали об изнасиловании, а юноши бледные кромсали мамашины юбки на блузы.
В почитательницах недостатка не было – патологическая харизма Маяковского, и то обстоятельство, что часть человечества, прежде всего – женщины, рождаются исключительно для того, чтобы благоговеть и творить себе кумира, срабатывали без осечки.
Футуризм – искусство площадное, вульгарное, крикливое, и это лучше и глубже всех угадал Северянин. И королем поэтов был выбран он, а не Маяковский, хотя именно Владимир Владимирович сбрасывал с парохода современности Пушкина вместе с русской орфографией.
Северянину и Бурлюку футуризм был впору, Маяковскому – не по росту, мощное поэтическое дарование Владимира Владимировича было шире любой школы и направления, его нельзя было обрамить, его можно было реализовать или уничтожить, что Маяковский и проделал с присущим ему блеском.
Революция была им воспринята как футуристическая феерия; он стал чернорабочим революции, и волочил на себе поденщину «Окон Роста», стал «штабс-маляром в Моссельпроме» и накропал бездарные «150 миллионов». «Комфуты» послали вирши Ленину, тот был краток: «Это хулиганский коммунизм. Вздор, махровая глупость и претенциозность».
Но футуристическая феерия закончилась трагедией, жизнь отвергла фанерные декорации и бутафорию левого искусства, «жестяные рыбы» оказались несъедобными, и голодающее Поволжье обратилось к людоедству.
Главный футурист России, Владимир Ильич Ленин, спасая шкуру, личную и своей партии будетлян и прожектеров, вернул истерзанной стране семью, частную собственность и государство.
Поэты принялись осмыслять печальные итоги – Волошин, Ахматова, Цветаева, Мандельштам и даже Есенин, но не Маяковский – кованным американским ботинком наступил он на горло собственной песне.
«Я – поэт. Тем и интересен», – так начал Маяковский свою автобиографию, но в момент написания этих слов именно как поэт он был совсем не интересен. Он был творцом дряни о дряни. Поэзия кончилась на хорошем отношении к лошадям. Конечно, были и неожиданные рифмы, и блестки остроумия, и сильные строки. Перефразируя его самого, скажем: ворочаем единого слова ради тыщи страниц пустой руды…
Среди прочих поэтических поступков он принял участие в травле Булгакова с идейных позиций жгучей зависти и глубокого недовольства собой.
Так что осталось от Маяковского?
На века выкованные из нержавеющей ненависти «Вам» и «Нате», истерика, невыносимый ужас одиночества и скулеж (вечно чего-то недодали) ранних поэм. Лучшая и единственная к ним иллюстрация – «Крик» Эдварда Мунка. «Непрожеванный крик, не слова – судороги, слипшиеся комом», – это уже сам Владимир Владимирович.
Истерика, не спорю, сделана здорово, но одна истерика, другая истерика, третья – утомляет.
Предчувствия поэта его не обманули.
Я хочу
быть понят родной страной,
а не буду понят, —
что ж,
по родной стране
пройду стороной, как проходит
косой дождь.
Так и прошел.
Человек
На приемном экзамене в гимназию он не сумел ответить на вопрос священника, что такое «око». И на всю жизнь «возненавидел все древнее, все церковное, все славянское – отсюда пошли мой футуризм, мой атеизм, и мой интернационализм» – и это совсем не шутка.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: