banner banner banner
Я люблю тебя лучше всех
Я люблю тебя лучше всех
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Я люблю тебя лучше всех

скачать книгу бесплатно

Я специально пошла в сторону, противоположную школе, – на станцию. Путь пролегал по дорожке через небольшую лесопосадку. Идти минут десять. На станционном рынке всегда гораздо теплее, чем у нас во дворе, наверное, потому, что там есть много яркого, а у нас одна снежная бель: глаз зябнет. А еще на рынке вкусно пахнет чебуреками, играет музыка из колонок возле ларька, где торгуют кассетами. Я успела поглазеть на все: и на торсы манекенов, обтянутых модными разноцветными кофтами, на веселые погребальные цветы и ларьки со сладостями.

На обратном пути я столкнулась с Тенью. Она прошла рядом со мной, так рядом, что я заметила, как в ее распущенных темных волосах блеснула сединка. Не знаю, что тогда меня дернуло, но я развернулась и последовала за ней. Она шла впереди, ровно, не сбиваясь с ритма, как заведенная. Куда? Мне было интересно (я сыщица!) и немножко стыдно (я шпионка!). Казалось, что она непременно почувствует мое присутствие. Как будто муха какая-то у уха жужжит, вроде того.

Когда мы почти дошли до конца дорожки, впереди уже виднелся угол нашего дома, она вдруг обернулась и остановилась.

Я тоже остановилась.

Она смотрела на меня, а я на нее. Мне хотелось под землю провалиться от стыда.

Она молчала.

«Ты просто идешь от станции домой, иди! – сказала я себе. – Иди же, не стой столбом как дура! Ну!»

Я пошла… прошмыгнула рядом с Тенью, буркнув «дбрвчр», а она… развернулась и направилась в обратную сторону. Снова к станции.

Она просто ходила туда-сюда. От дома к железной дороге и обратно.

Зачем – непонятно, но она взрослая и может сколько угодно гулять в темноте.

Сострадание

Есть эпизоды, с которых начинается история печали.

Например, когда тебя в песочнице бьют лопаткой по носу или воспитатель в садике кричит непонятно за что. Но у меня вышло другое.

Каждое лето я проводила у баб Нины и дед Гоши в Любомировке. Это такое село, украинское. Там было очень весело, много ребятишек моего возраста – загорелых почти дочерна, быстро бегавших, ловко лазавших по деревьям, делившихся со мной своими сокровищами: вкладышами от жвачки «Турбо», матерными стишками и не только ими – однажды баб Нина обнаружила у меня вшей.

– Ой, лыхо, Таня мэнэ засварыть! – Бабушка опасалась, что аккуратистка мама заругает ее за антисанитарию.

Главный баб-Нинин советчик – «Народный календарь» – предложил рекомендацию, к которой после совещания с дедом Гошей (чуть менее главным советчиком) было решено прибегнуть. Вечером бабушка меня тщательно вычесала, протирая кожу у корней волос ваткой, смоченной в керосине, и укутала в платок по-старушечьи. Утром я проснулась от боли – забытый в волосах ватный тампон, пропитанный керосином, оставил на коже головы ожог. Я долго ревела и мотала головой, как собака, которой в ухо попала вода, чтобы избавиться от мучительного жжения, а бабушка, чтоб удобнее было лечить результат ее борьбы со вшами, остригла мне часть волос на пострадавшей стороне. Отражение в зеркале выглядело таким смешным: полустриженная голова, зареванное лицо, – что я даже забывала о боли – и засмеялась. Общаться со сверстниками мне строго-настрого запретили, и бабушка постоянно следила, чтоб я не удрала огородами на озеро или еще куда.

Тогда-то и завязалось у меня что-то вроде дружбы с соседкой – бабой Раей. Из-за старости она с трудом доходила до лавки, стоявшей на улице у забора, садилась на нее и замирала, как будто превращаясь в неживое. Лавочка была кривая, один край выше другого, доска серая, высохшая, с краю выщербленная, но правильная – мои ноги доставали до земли, когда я на ней сидела, а мне нравилось ощущать под ногами опору, вместо того чтобы бестолково болтать ими в воздухе, как у нас говорят, «чортив колыхаты». Я жаловалась бабе Рае на баб Нину, которая не проявляет должного понимания к моей печали и не пускает меня гулять далеко, рассказывала про то, что мне попалась монетка в варенике, я сломала о нее зуб, но это хорошо, потому что зуб все равно вырастет новый, а в дырку отлично свистеть… Я рассказывала свои сны: из озера выполз огромный слизень, забрался в пустую хату, что в конце улицы, голова торчит наружу и шевелит рожками, как делают пальцами: «У-у-у, очи выколю!» Баба Рая ничего не говорила, просто слушала, сидела как истукан. У нее было совсем коричневое лицо, все в морщинах, как груша из компота. Она носила черную фуфайку, толстую, как одеяло, и шерстяной платок. Я знала, что у бабы Раи есть два сына, уже взрослые, они не ладят между собой, как-то раз один из них даже напал на другого с ножом и сильно порезал – я этого, конечно, не видела, но взрослые рассказывали, – и его посадили в тюрьму, а потом он вернулся, но куда-то уехал. Второй баб-Раин сын жил на другой улице с одной теткой, они гнали самогон и все время орали друг на друга. Раз я шла мимо и слышала, как он кричал на ту тетку: «Сука, гроши дэ? Гроши дэ?» Иногда сын приходил к бабе Рае и орал почти то же самое: «Стара сука, гроши дэ? Гроши дэ?» Это все слышали. Потом, когда я уходила из дому на лавочку к баб Рае, бабушка Нина давала мне кулечек с едой:

– Дай бабуни, а то вона, можэ, голодна… Той прыдурок прыходыв, так пэнсию забрав, це точно!

Баб Нина, не такая старая, как баб Рая, все время делала что-то по хозяйству, никогда не сидела кучей. Я тогда уже начала понимать, что человек что-то вроде заводной ходячей куклы, которая была у моей подруги Катьки: сначала, как его завели, он бодренько топает, а потом шаг становится неуверенным, и он замирает. Баб Рая замирала.

Баб Нина очень ее жалела, рассказывала о том, что баб Рая всегда так «бидувала», что от нее к нам даже коты сбегали, потому что у нас было чем поживиться. Бабушка, в отличие от мамы, тактичных умолчаний не делала, от нее я и узнала, что мужа у баб Раи не было никогда, своих сынов она прижила от мужиков из нашего села, чьих-то чужих мужей.

– Тоди врэмя було такэ… писля вийны… на такэ увагы нэ звэрталы… цэ зараз воно другэ стало… зараз бабы отаки потаскухы, шо вин тильки подывыться, а вона вжэ и подола задрала… ой, дытыно, не слухай… а тоди… тоди було всэ другэ…

Бабушка говорила это так, что становилось понятно, что в то «другэ врэмя» всем приходилось несладко и даже она, баб Нина, высочайшей нравственности и культуры дама, не запятнавшая себя ничем и никогда, и то не может судить несчастную баб Раю, которая устраивала свою личную жизнь как могла.

Мама приехала в Любомировку с малявкой Наташкой, которой недавно исполнилось четыре года, немного поругалась с бабушкой, посмотрела на то, как отросли мои волосы, подровняла их (получилось еще смешнее). Из Заводска мама привезла всякое вкусное (думаю, она немножечко боялась, что ей самой я буду не слишком рада, а вот шоколадке или печенью – очень и очень), в том числе – диво-дивное – гроздь бананов. Разумеется, я пришла на лавку к бабе Рае с бананом. Отломила кусочек, протянула ей. Она не сразу взяла.

– Банан! Ба-нан! Мама прывэзла! Ба-нан! – прокричала я. Затем откусила от той части банана, что осталась у меня.

Баба Рая поняла, чего от нее хотят, и отправила обломок банана в рот. Прожевав, сказала:

– Добра… добра бамана… мьякенька…

Меня так рассмешили ее слова – а говорила она редко, – что я отдала ей остаток банана, а потом принялась объяснять:

– Мама з города привэзла… У нас, у городи, всякого продаеться богато…

Я то и дело вспоминала, как она сказала «бамана», и меня разбирал смех. Бамана! Ха-ха-ха!

Вечером, когда мы уже легли спать и даже утихомирились (то есть я перестала щекотать и всячески донимать сестру), я вдруг подумала о том, какой сегодня был хороший день, какие вкусности привезла мама, и о том, что, когда я вырасту, смогу есть конфеты, печенье и эти самые бананы каждый день. Ведь, когда я вырасту, все будет лучше, чем сейчас, это всенепременно, – потому что настанет совсем другое время. Но потом вдруг – на другой бок я, что ли, перевернулась? – я подумала, что да, будет у меня и много бананов, и куклы самые разные (ходячие, как у Катьки), и все, что я захочу, все будет, потому что я дождусь его, другого времени, а вот баба Рая, она уже старенькая, совсем старенькая, и хотя никто из моих знакомых еще не умирал к тому моменту, но я уже понимала, что баб Рая не доживет до других времен, когда я смогу щедро поделиться с ней всем, что у меня будет, что она так и проживет до самого своего конца нищую и страшную жизнь, и всего-то хорошего и было в этой жизни, что «добра бамана, мьякенька»… И в тот момент как будто ключ повернулся внутри замка…

Я рыдала так горько, что сначала разбудила сестру, которая принялась реветь за компанию, как и полагается ничего не понимающему пупсу, потом мы вдвоем разбудили маму и бабушку, которые сперва испугались, а потом рассердились и кричали на нас и друг на друга тоже, потом пришел дедушка и стал кричать на них…

Сестру унесли в другую комнату, там мама успокоила ее, гремя всеми имеющимися в ее распоряжении погремушками. Со мной легла баб Нина. Я старалась держаться, но рыдания то и дело накатывали, так что я успокоилась только под утро, заснув каменным сном, от которого пробудилась к обеду.

Меня не выпустили на улицу, мама поила меня какими-то травяными сборами от нервов, а баб Нина тайком от мамы пробормотала пару заговоров. Она была уверена, что какая-то недобрая душа навела на ее излишне веселую и бойкую внучку порчу.

Я не помню больше событий того лета, а на следующее баб Раю я уже не увидела: в ее доме жил гигантский слизень, его рожки торчали на улицу и шевелились, как будто он грозился всех забодать.

Но с того вот странного вечера я поняла, что такое сострадание, как оно отнимает счастье, как одним вздохом гасит смех, будто свечку, и каким бы счастливым ни оказалось будущее время, справедливым оно не покажется.

Через несколько лет, хотя по детскому восприятию времени можно сказать – эпох, я угодила в заводскую областную больницу, в гнойное отделение. Дело было на излете летних каникул, в августе, когда уже потихоньку начинает точить душу мысль о скором начале учебного года и хочется нагуляться на полную катушку. Меня положили в больницу – смешно сказать! – из-за прыща. Точнее, из-за того, что после неудачной попытки выдавить прыщ на лбу образовался нарыв. Какой пустяковой ни казалась мне эта болячка, а врачи (и мама, конечно же) решили, что нарыв надо вскрыть и даже подержать меня в больнице с недельку или две. Я неимоверно, фантастически страдала: у меня отняли остатки каникул, самые сладостные дни на донышке лета. Проклятый гадкий прыщ! (О том, что я сама виновата и мама предупреждала, что не надо давить прыщ грязными руками, я, конечно, старалась не думать.)

Со мной в палате лежала девчонка по имени Валя. У нее были странно широко расставленные глаза, приплющенный нос и по-лягушачьи растянутый рот. Валя с гордостью показывала всем два алых круга свежей кожи вокруг колена: «Во! Туда пихали трубку!» (Ей делали операцию из-за нагноения кости.) Валькина нога уже зажила, но она продолжала ездить по больнице на кресле-каталке. Иногда мы с Валькой, еще один мальчик на инвалидном кресле и его друг устраивали забеги по больничным коридорам. Я катила Валькино кресло, а того другого мальчика катил его друг. Мы соревновались, чья команда быстрее доберется до конца коридора, а высшим пилотажем считалось на бегу погасить свет в кабинете у докторов. А чего они на нас ругались?! Валька была смешная. Уверяла, что ей целых пятнадцать лет, но совсем плохо читала.

– Тебя петух в лоб клюнул? – спрашивала она про мой заклеенный лейкопластырем лоб.

С ней было так весело!

– Хочу тут жить, тут не бьют и кормят, – то и дело говорила Валька. – Пусть мамка не едет. У нее пять Валек, ей хватит. А я тут буду! И школы никакой!

Все медсестры и доктора знали ее и ругались, что ее уже надо выписывать, но из деревни за ней никто не приезжает – вот она и наглеет.

В конце концов Вальку забрали (тогда я впервые услышала слова: «социальные работники»). Причем увели ее, когда меня не было рядом, от чего я почувствовала себя обокраденной: у меня вот так взяли и отняли друга. Навсегда. Без права переписки.

Я осталась одна в палате ненадолго: сначала принесли большую детскую кроватку – с высокими железными бортами, похожую на клетку. А потом пришла женщина, тихая такая, со свертком, который оказался младенцем. Когда она развернула его, я увидела на животе младенца пятно от зеленки и обмерла от ужаса: он совсем недавно родился, получается! Совсем свежий ребенок! Почему вообще младенцев кладут с такими взрослыми, как я? (Да кто его знает, странное наше здравоохранение.) Несколько раз женщина обращалась ко мне с просьбами: то расстелить пеленку, то что-то подать. Я старалась действовать аккуратно, а когда ребенок спал – не шуметь. «Не бойся, он пока не слышит», – сказала мне тогда женщина, и мне стало еще жутче: не доделанный до конца ребенок! Потом его и вовсе забрали из нашей палаты в реанимацию, а женщина целыми днями просто лежала на кровати, в одежде, свернувшись, и ни на что не реагировала.

Я не знала, чем себя занять: Вальки не было, мальчишка на инвалидной коляске тоже куда-то подевался, поэтому я выходила из палаты и шла куда глаза глядят. Больница большая, со множеством этажей, коридоров, лифтов, лестниц и тупиков – и всякий раз я уходила со знакомой территории со страхом заблудиться, а может, мне этого и хотелось, и я долго слонялась по коридорам, спускалась по лестницам, совала нос во все приоткрытые двери, но каким-то странным образом всегда возвращалась на свой этаж, к своей палате. За время этих моих блужданий никто ни разу не окликнул меня, не спросил, что я делаю не на своем этаже, не накричал, не приказал идти к себе в палату. Тогда я, может быть, испугалась бы, расстроилась, выпала бы из оцепенения и точно потерялась бы, но какая-то странная сила укрыла меня невидимостью, привязала к моей палате, возвращая туда раз за разом.

Женщина лежала на кровати.

А я не могла.

Потом меня выписали и за мной приехала мама. Она пришла в палату, когда я была в очередном заплыве по больничным коридорам. Возвращаюсь, вхожу, а мама о чем-то говорит с той женщиной (расспрашивает? утешает?) – и тут же мне:

– Собирайся, Лен.

Когда мы ехали в автобусе на вокзал, чтобы вернуться в Урицкого, я спросила маму:

– Ребеночек… поправится?

– Не знаю. Там все серьезно.

– Вальку забрали. Она хотела жить в больнице, а ее забрали.

– Девочке лучше будет в интернате. С ней специалисты должны работать.

– Она хорошая.

– Никто ее не обидит. Не переживай.

Я молчала. Меня злило, что мама так спокойно ко всему относится. Может, она и была права. Но я-то знала, что во всем этом есть какая-то обреченность, как будто, однажды выйдя из дома, мне суждено будет вновь прийти к дверям своей палаты – и увидеть пустую железную кровать с высокими бортами, похожую на клетку, и другую кровать, обычную, на которой лежит, свернувшись калачиком, женщина – и она не знает, выживет ли ее ребенок.

А Валька, которую забрали чужие люди, никогда не попадет домой.

Я никогда не переставала плакать, хотя была самым веселым ребенком в Урицком и Любомировке.

Училка

Я сидела за одной партой с Катькой Электричкой.

У нас в классе было четыре Катьки, в таких условиях прозвище неизбежно.

Когда мы ездили в пятом классе в Заводск на экскурсию, учительница притащила нас на вокзал задолго до отправления электрички. Сначала прошел один поезд, потом другой. А Катька не умела ждать, поэтому подпрыгивала на месте и кричала:

– Э-ле-ктри-чка! Э-ле-ктри-чка!

Точнее, мы втроем прыгали и кричали: я, Катька и жирная Илонка (она вечно примазывалась).

Хотя звали электричку мы хором, прозвище прилипло только к Кате, наверное, потому, что у нее голос очень громкий.

Пока я болела гриппом, к Катьке за первую парту села Илонка, которую все не любили. Объяснить, в чем причина нелюбви, никто не мог, поэтому просто обзывали ее жирной. Учителя думали, что Илонку обижают из-за внешности, и жалели ее, даже оценки завышали. Так она выбилась в хорошистки, но окончательно утратила последние симпатии одноклассников, хотя и продолжала набиваться ко всем в подружки.

– Ура, Ленка! – Когда я наконец-то пришла в школу, Катька была мне дико рада. – Илон, уходи, Ленка вернулась!

– Привет, Лена! – процедила Илонка и стала собирать свои вещи с парты. – Выздоровела?

– Ага! – бодро сказала я. – Отлично поболела!

– О, смотри, что у меня есть! – Катька достала из рюкзака бумажный кулек.

Семки. С ними школьное руководство вело безуспешную борьбу. Семками заплевывали полы в классах и в школьных коридорах. За семки могли влепить замечание в дневник и поставить двойку по поведению. Про семки рассказывали истории одна другой страшнее: типа торгующие ими бабки, пока обжаренные семки еще теплые, греют в них свои старые ноги, чтоб кости меньше болели… Все кривились и фукали, слушая такое, но семки все равно щелкали. В первом классе было заведено, увидев человека с кульком семок, подойти и нагло запустить в кулек руку, говоря «Ленин сказал: делиться надо!», на что самые изобретательные придумали ответку: бить такого любителя чужого добра по руке со словами: «Сталин сказал: имей свое!» Конечно, Илонка не стала поминать Ленина и Сталина (мы не в первом классе!), но так жалобно посмотрела на Катьку, что та и ей отсыпала пригоршню семок. Я уселась за парту, а Илонка стала у меня над душой. Семки нас сплотили.

– Не плюй на пол! – Меня пугало, что Илонка может намусорить, а обвинят нас с Катькой.

– Я в руку, вот! – Илонка сунула мне под нос пригоршню с шелухой. Ногти у нее были красно накрашенные и облупленные, фу.

Звонок прозвучал так неожиданно, что выбросить мусор мы не успели, пришлось просто так высыпать его в рюкзаки.

Но урок начался с внезапного: русичка обнаружила, что ее сумка, стоявшая на столе, открыта и из нее пропал кошелек.

Училка была совсем молоденькая. Худенькая такая, у нее брюки сзади смешно обвисали из-за того, что были не по размеру. Волосы всегда в хвостик собраны, и казалось, что их мало, как у дешевой китайской подделки под Барби. Она стояла перед нами и стучала по столу тонким длинным пальцем:

– Кто взял? Кто взял? Кто?

Мы с Катькой сидели за первой партой, которая не то что рядом с учительским столом – она к нему вплотную придвинута. Мы видели, что к сумке не притрагивался никто. И мы тоже ее не трогали.

Не добившись от класса признания, русичка ушла и вернулась через пару минут с одноглазой завучихой, которую боялись все.

– Молчите, значит? – Ее единственный живой глаз искрил гневом, и она напоминала Терминатора. – Покрываете вора? Хор-рошо… Попова! Ксенофонтова! Пойдемте-ка со мной!

В кабинете завуча нас допрашивали целый час. Содержимое рюкзаков вытряхнули. Учебники и тетрадки были, как тараканами, облеплены черной семечковой шелухой.

– Они меня ненавидят! Весь класс! – кричала училка. – Это какие-то асоциальные элементы, а не дети! Потенциальные преступники! То есть настоящие преступники!

– Кто взял? Попова! Скажи, а не то хуже будет! – Оба глаза завучихи – живой и мертвый, стеклянный, – смотрели так, что у меня леденело в животе.

– Я не знаю.

Я и правда не знала, кто мог взять этот чертов кошелек. Я всю перемену лузгала семечки. Я думала только о том, чтоб мне не влепили замечание из-за них. Не знаю, как это работает, но в какой-то момент мне захотелось сказать, что кошелек украла я. Я даже поверила в то, что сейчас засуну руку в карман, а он там лежит. Я не знала, как он выглядел, поэтому мне представлялся мамин – красный, лаковый, с ободранными уголками. Я изо всех сил представляла этот кошелек, как будто, если б он сейчас материализовался у меня в кармане, я смогла бы его отдать и уйти домой. Я злилась на себя из-за того, что я его не брала.

Нас отпустили, потому что училка разрыдалась.

Она кричала, что мы чудовища.

Завучиха выгнала нас с Катькой из кабинета.

Нам не только влепили замечания, но и вызвали в школу родителей.

Вопреки моим страхам, папа не ругался. Сходил, послушал, а потом сказал только:

– Ну не сдала, и молодец. Воровать плохо, но стучать – еще хуже. Это кто-то из мальчишек был?

Я вздохнула:

– Я не видела.

Он улыбнулся с гордостью:

– Молодец. Уж если не сдавать, так до конца.

Русичка влепила всему классу двойки в журнал. Колонку двоек, стаю лебедей.

Со следующего года русский у нас вела новая учительница, но та, обворованная, еще раз проявилась.

Был зимний вечер, конец второй четверти… Если ручка не пишет, нужно достать стержень, а из стержня – металлический кончик, а потом аккуратно подуть… Только не слишком сильно – иначе густая чернильная капля сорвется и шлепнется на лист, пропитает его насквозь. Вот такого цвета небо было в тот зимний вечер, когда мы с Катькой решили после школы сходить на ту сторону. Точнее, нас позвала Илонка, у которой там бабушка жила. Буквально пару домов пройти от станции, там еще дерево росло сухое – и сразу поворот на ту улицу, где Илонкина бабка.

С этим деревом была страшилка связана. Типа старшеклассники в прошлом году на русичку молодую напали – и на нем повесили. Она кому-то двойку поставила в аттестат. Вроде как двоюродному брату Гордея. Тому лысому, который считался страшно опасным. Гордей про него всякое рассказывал, хвастался, чуть не лопался. В общем, говорили, что училка пошла на принцип и не поставила ему тройку. А он со своими дружками напал на нее – и все. Повесили ее на шарфе. Она городская была, каждый вечер в Заводск уезжала, вот на станции ее и подкараулили…

Шли мы с Катькой и Илонкой из школы, обсуждали, какие придурки Гордей и Каща, удравшие с последних двух уроков, смеялись, на ледяных лужах скользили, падали, вставали, пальто в снегу, в карманах снег, за шиворотом снег… где варежка? Девочки, посмотрите, не видите красной варежки? А, вот она!