banner banner banner
Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу
Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу

скачать книгу бесплатно


Изображая скромницу, Марфута начала выкомуривать. – Ишь, какой… – Хохотнула. – Я полезу, ты будешь подглядывать.

– Да нужна ты мне.

– А не нужна, так зачем же позвал?

Он глаза опустил. Задышал тяжело, как в петле.

– Ну, чо ты растрещалась, как сорока на колу? Полезешь, нет?

– Подсоби маленько, так залезу. Подтолкни. Ой, щекотно! Наблюдая за ним, смутившимся не похуже ребёнка, Марфута-Переправница поминутно похохатывала без причины, и хохот её был похож на ржание молодой, застоявшейся лошади. На душном сеновале он бесцеремонно и легко распряг белотелую кобылицу, пышущую здоровьем, – уложил на сухие ромашки, на бледно-розовые клевера. И хотел он уже расстегнуть солдатские брюки свои, но отчего-то вдруг замер, глядя в её чёрные глаза, жадно-похотливые и совершенно бесстыдные.

В вот это голое бесстыдство – или что-то другое? – поразило его. И совсем уж некстати припомнилась Доля, которая краснела и потела, когда он смотрел на неё, обнажённую в бане. Все деревенские – муж да жена одна сатана – постоянно в банях вместе мылись, а Доля не могла, стыдилась…

в так он стоял посреди сеновала, как дурень со ступой, а точнее сказать, – как дурак со своим чугунным пестиком в штанах. Стоял, с хрипотцою сопел от волнения, не моргая, пялился на прелесть белотелой кобылицы. Под крышей сеновала жалобно жужжала муха или пчела. Пылинки золотились, попадая в косую и тонкую стрелку закатного света. Какая-то птица неподалёку попискивала – в продолговатую щёлку была заметна буровато-жёлтая головка, горошина чёрного глаза поблёскивала.

– Ну? Ты чего? – Марфута вновь тихонько гоготнула, колыхая загорелым подбородком. – Ну, иди, хлебни ещё для храбрости.

Он торопливо спустился на грешную землю – ногу чуть не подвернул на лестнице. И вдруг почти под сапогами прошмыгнула крыса, противно пропищала, заставляя брезгливо отплюнуться и прошептать:

– Прости, господи!

Солдатеич никогда не отличался набожностью, но как всякий чуткий человек, он догадывался: понятие стыда восходит к Богу, а бесстыдство – привилегия дьявола. Вот почему он невольно шарахнулся от такой доступной Марфуты-Переправницы. И дремучий старик – никакой не кержак – теперь представлялся ему едва ли не слугою дьявола, который мог подарить старику тысячелетнюю жизнь только для того, чтобы дьявольское дело процветало как можно дольше.

Передёрнув плечами, как на морозе, Стародубцев вошёл в избу, а там – мать моя родина! – чёрт косматый как будто сидит за столом, водку по стаканам разливает. А поскольку лапы нечистого дрожат – водка плещется мимо, ручейками растекаясь до порога.

– Что? Решил полы помыть? – сердито спросил Гомоюн. Косматый чёрт осклабился, изображая улыбку, посредине которой одиноко торчал невероятно крупный серый зуб, похожий на берёзовый сучок.

– А ты раскошелься, сгоняй на тот берег, – посоветовал чёрт. – Возьми ключи от лодки вон там, где жирандоль.

Вечер сгустился уже, в вышине пообсыпался крупными звёздами. Поспешно покидая переправу, Стародубцев едва не провалился в топучую болотину. В полумраке попёрся напропалую, где покороче, и по ротозейству ухнул в чарусу – вначале по колено, потом по пояс, потом по грудь. Рычал как зверь, барахтался, руки резал осокой – будто за ножи хватался. Жирную жижу хлебал, едва не давился лягушками, точно живыми галушками.

В темноте уже, как пьяный, шарашась по кустам, по буеракам, он кое-как дотелепался до избы. В окно постучал.

Жена включила свет в сенях, ступила на крылечко и попятилась…

– Батюшки! – Перекрестилась. – Это где тебя так угораздило?

– Черти попутали, – прошептал он грязными губами. – На войне уцелел, так теперь чуть не сгинул.

– А я ждала, ждала. Там, поди, банька остыла. – Ничего, я подкину дровец. Принеси бельишко, рукотёрник.

Неприятный сам себе, противный, он долго мылся в бане, брезгливо морщился.

Глава пятая. Нечаянная радость

1

Белая ночь разгорается майской порой и в июне колдует, нежным лебяжьим крылом достает до старогородских земель. Белая ночь на севере области приземляется как бы уже на излёте, только ведь и это хорошо – тихо и дивно цветут небеса призрачным цветом черёмухи, белоснежной яблоневой кипени. Белые ночи всегда волнуют сердце чем-то несказанным, внушают людям веру и надежду на то, что Божий свет непременно победит сатанинскую темень.

Стародубцеву такие ночи нравились – мог подолгу сидеть у окна, думать о чём-то, мечтать. А в тот далёкий вечер, когда он с переправы притащился едва живой, он даже не сразу спохватился. Что такое? Почему так темно? То ли опять к нему вернулась окопная болезнь – куриная слепота? То ли это темень за окном как-то связана с тем нехорошим, тёмным делом, которое Солдатеич едва не сотворил на переправе?

Доля Донатовна, безгрешное создание, вздыхая, сказала: – Гроза собирается.

– Ах, вот оно что, – пробормотал Солдатеич.

Темнота сгущалась. Темнота обдёргивала лебяжьи крылья нежной белой ночи. Небо тяжелело. Ветер в палисаднике пыльные листья шерстил. Потом за рекой заблестело кривым и широким сабельным блеском, и раздался приглушенный топот небесной конницы. На стеклине окна задрожала первая капелька, испугано бледнея в свете молний. Затем по чердаку законопатил дождь, пока ещё отвесный, редкий. Мелодичный перестук отдельных капель, нарастая, постепенно перешел в большую музыку ликующего ливня, громокипящего торжества, во время которого под сухою крышей дома так хорошо, уютно, умиротворённо.

Только этого умильного уюта супругам Стародубцевым хватило ненадолго. Для них, до ужаса навоевавшихся, никакая гроза никогда не будет наполнена лирическим звоном. Для них эти поднебесные огни и звуки похожи на атаку ночных бомбардировщиков, которые могли развешивать на небе рукотворные огни на парашютах, чтобы лучше видеть, где и что разбомбить.

И дождь уже по крыше лупцевал не мелкой дробью, а как будто шуровал шрапнелью…

И, слава Богу, что недолго всё это гремело и высверкивало. Умытая земля и небо вскоре затихли, задрёмывая. Туман сырую папиросу пытался раскурить за огородами – дымок пластался по низине, синеватыми клочками выползал наверх и пропадал, растереблённый ветром.

Стародубцевы не спали, слушая разрывы грозовых орудий, наблюдая вспышки небесного огня, отражённо плавающего по стенам, ползающего по потолку.

И опять и опять Солдатеич ловил себя на чувстве, которое словами трудно обсказать. Это было чувство благодарности то ли Господу Богу, то ли судьбе. Впервые он это испытал однажды перед боем. Тогда он крепко сдрейфил – всё нутро как будто инеем покрылось. Ему даже хотелось хвореньким прикинуться – увильнуть, уйти на более спокойный участок фронта. И всё же усилием воли он превозмог себя, переломил. И вот теперь, когда он не изменил жене, не клюнул на Марфуту-Переправницу – в душе зажглось какое-то святое чувство торжества и чувство отваги.

В ту ночь они с женою обстоятельно поговорили и, в конце концов, решили взять на воспитание мальчонку из областного детского дома – там дополна было послевоенных сирот. Но судьба распорядилась иначе.

Вдруг пришло печальное известие от однополчанина. Известие о том, что капитан Чирихин, с которым дошли до Берлина, недавно погиб в кошмарной автомобильной аварии на железнодорожном переезде. На мотоцикле ехали с женой и под поезд оба угодили. Дома остался трёхлетний парнишка.

Недолго думая, Степан Солдатеич собрался ехать на родину капитана Чирихина – неподалёку от города Курска, знаменитого своими соловьями, которыми гордился капитан Чирихин, прихвастнуть любил в затишке, где верещали птахи. Говорил, что ихний соловей всякого другого запросто заткнёт за пояс – курским соловьям вовек не будет равных по красоте и сложности головокружительных сереброзвонов.

2

Трофейный немецкий паровоз, несущий на лбу громадную звезду, словно бы кровью Победы окрашенную, неторопливо, но исправно тащил вагоны мимо сиротливых, еле-еле вставших на ноги советских полустанков, сёл и деревень. Ещё встречались обгорелые боры, чёрные берёзовые рощи, бомбёжками раздолбанные берега и порушенные мосты, упавшие на карачки. Но страна уже старательно врачевала раны. Заводские новостройки поднимались вдоль железной дороги, дышали трубами. Молодые тонконогие посадки тополей, берёз и клёнов там и тут взбежали на пригорки – провожать и встречать поезда. Золотым отливом блестели на заре бревенчатые рёбра новых домов. Со временем, конечно, страна залечит раны. Только душу трудно будет залечить.

Прохладный, прокуренный тамбур немного смущал Стародубцева – когда-то у него была клаустрофобия. Он ходил, как зверь по клетке, плечами по стенам шаркал. Стоял, смотрел вприщурку, думая о чём-то невесёлом.

Паровоз, переставая стальными каблуками отплясывать чечётку, останавливался едва ли не у каждого столба. Пассажиры с баулами выходили и заходили. И Степан Солдатеич иногда проворно соскальзывал с подножки вагона. Чаще всего он это делал на полустанке, где буянило степное разноцветье.

Отходя от вагона и рискуя отстать, он зачем-то рвал цветы. Насторожённо как-то, необычно держал букет в руках, недоверчиво разглядывал, робко разнюхивал.

– Что? На свидание? – зубоскальничал кто-нибудь. – Давай, запрыгивай, а то пешкодралом по шпалам придётся.

Громогласно проорав лужёной глоткой, трофейная громадина дальше тянула состав. А Стародубцев, непонятно от чего веселея, дарил букетик проводнице, которая наивно думала, что этот симпатявый фронтовичек решил приударить за нею. Но глаза фронтовика были серьёзными, хмуробровыми.

– Ехал из Германии тогда, – пробормотал он, – поверить не мог…

– Чего-чего? – Девица-проводница не расслышала. – Какая Германия? Мы едем в Курск.

Он промолчал и снова в тамбур вышел. Жадно курил, гоняя по скулам желваки. Глядел на трещину в стекле и снова думал о душе, но думал как-то так, что непонятно было даже самому – то ли о своей надтреснутой душе печалился, то ли о душе своего многострадального народа.

Непоправимо, кажется, невосстановимо война изломала, искорёжила душу народа, изорвала в клочья, в пепел изожгла – через какие только испытания русский дух не прошёл, прежде чем оказаться на пороге Победы. И за примером далеко ходить не надо.

Стародубцев, некогда любивший за пазухой таскать голубей, теперь содрогался от мысли о том, что если руку под гимнастёрку засунет – бел-горючий камень вытащит вместо белого голубя. Конечно, это было преувеличение, но ощущение такое, вгоняющее в дрожь, долго преследовало после войны. Весь народ покачнулся под напором беды, затрещал своею становою жилой. И Стародубцев изменился – как часть народа, капля в славянском море. А куда тут денешься? С волками жить, как говорится. А солдат, он, в сущности, – матёрый волк, и серая шинель на нём, как шкура. А если ты не будешь волком на войне – значит, будешь трусливым зайцем и судьба твоя до первой рукопашной, если раньше того с дурой-пулей не повстречаешься. А в рукопашную пошёл – там зверь со зверем сходится; забудь, забудь на время или навсегда, что ты когда-то назывался человеком, любил стихи и музыку, умилялся росам, туманам и звезде. Забудь – иначе никогда тебе уже всем этим прелестям не улыбаться. Так и только так – никакой золотой середины. Золотая середина – это где-нибудь в тылу, в кабинете сытого золотопогонника, направо и налево раздающего указивки.

Душа у Стародубцева на фронте «в себя ушла», а тело так засуровело, так ожесточилось, точно кирзовой кожей покрылось. Или даже не кирзовой, нет. Говорят, что у буйвола кожа – пули отскакивают. Если это правда – значит, кожа буйвола была теперь на нём, только потому и уцелел – пули от него отскакивали. И цветы чернели от него.

«А проводница, клуня, – думал Стародубцев, – смотрит на меня, как на придурка: зачем он рвёт цветы на полустанках и дарит ей? Да, тут секрет, мамзель. Секрет государственной важности. И Гомоюн тебе его не выдаст».

Ему вспоминались первые ночи и дни после Победы, когда в небесах будто пушки Господа Бога гремели, поминутно салютуя, когда многострадальная земля умывалась небесною влагой, словно бы очистительным божьим потоком, дарующим новую силу зерну и траве, человеку и зверю, и птицам. В эти дни и ночи Гомоюн был похож на грозовое небо, в котором скопилась энергия разрушительных молний. А ещё он был похож на трансформаторную будку, на которую забыли прицепить табличку: «Не влезай, убьёт!» Даже цветы в могучих лапах фронтовика начинали хиреть и скукоживаться – Стародубцев это с ужасом заметил, когда ехал из Германии, когда его, героя-победителя, с букетами встречали на границе. Более того, заметил он: если живую птаху взять и подержать в руках, опалённых кровью и ужасом боёв, – птаха скоро становилась будто пришибленная или заморённая; чёрные дробинки глаз дремотно помаргивали, всё чаще задёргиваясь какою-то белой болезненной плёнкой.

По этой причине он даже ребёнка лишний раз боялся подержать на руках, чтобы не навредить неокрепшему, незащищённому птенчику. «Может, как раз поэтому, – угрюмо думал он, – Господь дитёнка не даёт: кровь-то у меня теперь – звериная. Ещё родится чёрт знает что – хвостатое да волосатое!» Но потом он стал землю пахать, строить дом, – и постепенно, исподволь чёрная сила войны стала покидать его. Душа понемногу светлела, как светлеет река после бешеной бури, возвращаясь к былым берегам. Однако Стародубцев всё ещё тревожился, не доверял покою, вселявшемуся в душу.

Вот почему он вёл себя так странно, когда поехал за голубоглазым «курским соловьём». Во время остановки собирал букетики в лугах и на полустанках покупал букетики, держал в руках, смотрел. Цветы не вяли, слава тебе, Господи. И всё же Стародубцев не спешил обрадоваться. Нужна была ещё одна серьёзная проверка.

На захудалом сереньком разъезде, припудренном пылью и затянутом паутиной, Солдатеич даже денег не пожалел сопленосому голубятнику – только за то, чтоб ему, Стародубцеву, разрешили птицу в ладонях подержать.

– Я когда-то разводил вертунов и дутышей, – точно оправдываясь, пробормотал он. – Соскучился.

Голубь мира, как называл его Солдатеич, вёл себя вполне миролюбиво. Белоснежным цветом он сидел в грубой чашке намозоленных ладоней. Потом чуток вертелся, ворковал, брильянтовыми глазками поблёскивал. А в последнее мгновенье, разыгравшись, голубь даже гостинчик в руку ему положил.

– Паразит! За мои же деньги и нагадил! – Гомоюн расхохотался, возвращая голубя сорванцу. – Ну, всё! Спасибо, землячок! Теперь-то я спокоен! Пташечка не вянет!

И только после этого он осмелел. Приехал и уверенно подхватил на руки приёмного сынишку, словно бы омытого с ног до головы и ароматно пахнущего парным молоком, мёдом луговым, цветами, разнотравьями и нежным птичьим пухом.

3

И поселилась в доме большая радость – ничем не заменимая отрада обретения ребёнка, обретения отцовства и материнства. Ведь если по большому счёту разобраться, только ради этого и стоит жить на свете – ради вот этого чуда, пускающего пузыри, что-то лопочущего и смотрящего на мир такими чистыми, такими наивными глазами – аж сердце надрывается от нежности, от такого несказанного чувства, которое грудь обжигает огнём золотым.

По утрам теперь как будто не дитё вставало в доме – красно солнышко всходило, от уха и до уха улыбаясь и протягивая тонкие ручонки, будто жаркие лучонки.

Солнышко это называлось Николик – в честь отца, Николая Чирихина.

Новый смысл появился в жизни приёмных родителей, и всякий день теперь казался прожитым не зря – не то, что раньше. И приёмный отец, и приёмная мать – удивительно преобразились. Похорошели они, подобрели, сияя глазами, улыбками некстати одаривали встречных. В доме появились новые заботы, хлопоты. Степан Солдатеич своими руками смастерил добротную детскую кроватку из ароматных сосновых досок; небольшой комод для детского бельишка. Разнообразных кубиков и треугольников напилил, настрогал и раскрасил. Оловянных солдатиков где-то раздобыл штук тридцать – около взвода. И даже генерала умелыми руками сотворил. Хороший получился генералишко, франтоватый – в каракулевой папахе, в шинели серебристо-серого цвета. Яркие петлицы полыхали ягодками. Красно-жёлтые угольники на рукавах. А на папахе воссияла звёздочка в золотом кругляше.

Генералишко тот мальчику пришёлся по душе.

– Долго ты что-то любуешься этим красавцем, – заметил Стародубцев. – В генералы, однако, нацелился?

– Нет! – сказал парнишка. – Буду солдатёнком. Ты же, папка, Солдатеич…

– Солдатёнок – это хорошо. А всё же генералом было б лучше. А, сынок?

Мальчишка промолчал, сосредоточенно рассматривая игрушки, среди которых было много всякой оружейной всячины: заржавленный затвор, пустые гильзы…

– А это чо такое? – расспрашивал Николик. – Это, сынок, называется – пыж.

– А вот это?

– Это курок. Собачка.

– А почему её так обзывают? Кусается?

– Гавкает она, сынок. Если тронешь эту собачку – оружие гавкает. Ну и кусается, конечно. Клыки свинцовые.

Мальчик посмеивался, не понимая, то ли шуткует папка, то ли нет. А папка, между тем, настроен был серьёзно: деревянную бронетехнику прикатил – пушки с танками. А в придачу к этому – целая вязанка сосновых кругляшей, напоминающих гранаты и лимонки; деревянный треугольник, похожий на кобуру немецкого парабеллума.

– Зачем всё это? – Жена поморщилась. – Не надо, Стёпочка.

– Ну, а как мальчонка-то без этого?

– Да поди проживёт как-нибудь. Он же не знает ещё про войну.

Солдатеич подумал, подумал – и отправил «военную технику» в печь. И долго, угрюмо сидел на полу, смотрел на огонь, вспоминая танковое побоище под Прохоровкой в июле 1943 года – печально знаменитую Курскую дугу. И деревянная «бронетехника», с треском сгорающая в печи, отзывалась в душе у него стоном и звоном настоящей брони. Сколько там было её, мать моя родина! Тысячи тонн, искорёженных дикими наскоками друг на друга, издырявленных прицельным бронебоем, расправленных в топке захлебнувшихся атак.

Сзади подошёл Николик. Удивился: – Зачем ты в печку пушки побросал? – Это не я – это Гитлер!

Парнишка насупился.

– Если ты не хочешь делать пушки, так я другого папку попрошу.

Стародубцев вздрогнул, как дерево, ушибленное громом. Сердце в такие минуты – словно бы тоже бросали в огонь.

– Какого – другого? Что молчишь, партизан?

Николик поначалу был весёлым, заводным, постоянно что-то лопотал и во всем старался помогать приёмным родителям. И вдруг с ним что-то произошло. Он стал меняться прямо на глазах – капризничал, вредничал. Дух противоречия проявлялся в нём с такою силой, как будто не трёхлетний «курский соловей», а тридцатитрёхлетний соловей-разбойник характер свой показывал.

– Кризис трёхлетнего возраста, – объяснила фельдшерица, ходившая по дворам и делавшая детям прививки. – Это бывает со всеми. Пройдёт. Не волнуйтесь.

– Со всеми такого не бывает, – строго вымолвил Стародубцев. – Он же папку с мамкой потерял.

– Ну и что? – успокаивала фельдшерица. – Да он их не помнит. Вы об этом даже и не думайте.

– Легко сказать – не думайте, – прошептал Солдатеич, вздыхая. – А голова тогда зачем? Шапку носить?

Он был уверен, что трёхлетний малыш стал меняться в худшую сторону от того, что потерял своих настоящих родителей, и обретение новых отозвалось в нём какими-то глубинными, печальными переменами.

Ошибся Степан Солдатеич. Да и слава Богу, что ошибся. В четыре годика, в пять лет и в шесть голубоглазый «курский соловей» преобразился в лучшую сторону. Пропали капризы и вредины, исчезли потаённые страхи, возникавшие после прочитанной сказки. Темнота перестала пугать.

Повеселел парнишка и сделался покладистым, ровным и уверенным в себе – как Чирихин-старший.

Душою и телом Николик взял всё, что можно было взять от родного отца. День за днём и год за годом из него «прорезался» и характер и облик Чирихина-старшего, его манера говорить, выставляя вперёд угловатый крутой подбородок; манера смотреть, слегка исподлобья; манера ходить, наступая на пятку так сильно, что подмётки рвались на ходу.

– Надо снова покупать, – замечал Стародубцев ближе к зиме. – В чём пойдёшь? Босиком? Так пятки тоже могут быстро износиться, ежели не подковать.

В ответ Николик только похохатывал – чувство юмора досталось от отца, любившего, а главное, умевшего травить анекдоты на фронте.

4

Зимой нередко томились дома, зимовничали-домовничали. По снегу, по морозу не шибко рыпались, но всё-таки за печку не держались – не тараканы запечные, особенно если учесть сибирскую закваску Солдатеича.

Парнишку-непоседу через день да каждый день тянуло покататься на сахарных горках, на хрустальной реке. И Солдатеич за ним – куда денешься – вдогонку трусил на лыжах и даже на коньках скользить пытался до тех пор, пока не грохнулся и такую прорубь задом прорубил – до конца зимы не замерзала, дымилась, как воронка после бомбёжки; так сам он зубоскалил над собой.

Доля Донатовна, собирая вечерять, порой не могла докричаться до них. Домой возвращались – как два развесёлых синьора-помидора из недавно прочитанной сказки «Приключение Чиполлино».

– И что за имечко такое – Чиполлино? – рассуждал Стародубцев за ужином. – Не поймёшь: чи Полина это? Чи ни Полина? То ли дело – Никола, Николик. Хорошее имя, сынок, досталось тебе. Круглый год – одни праздники. Наливай да пей. Зима пришла – Никола Зимний. Святой водички попьём из проруби. А весна придёт – Никола вешний, Никола-травник. Опять наливай. Только теперь уже – берёзового соку.