скачать книгу бесплатно
На шестые сутки пути до дому осталось тридцать верст. В полдень мы приехали в деревню и остановились кормить на постоялом дворе. По дороге я незаметно заснул под утекающий свист колеи под полозьями, спал, бредя о близком доме, и сердце у меня радостно проваливалось куда-то вглубь. Я проснулся, когда Егор, откинув полог кибитки, весело закричал внутрь:
– Вставай, учоной, Турасово! Бог даст, покормим последний раз – к утру дома будем.
Турасово! До сих пор, все шесть дней, названия деревень были мне чужды, я никогда о них не слыхал, а Турасово – это было уж что-то совсем близкое и родное. Летом, во время страды, у нас часто работали турасовские девки и парни: отец езжал туда постоянно верхом; слово это просто стояло в моих ушах. Я отогнул медвежью шкуру, обшитую по верху синим сукном, и полез из кибитки наружу. Но от сна тело всё одеревянело, я едва мог шевелиться в моем дорожном тулупчике, и Егор, в конце концов, вытащил меня из саней и поставил на укатанную дорогу. В глаза мне ударил такой острый, ошеломляющий блеск от солнца и от снега, что я опустил веки и пошатнулся на ногах.
– Притомился, боженый, – сказал ласково Егор, очень часто употреблявший это слово – вот, говорю, Бог даст, покормим коней – вечером в путь-дорогу, а к утру дома будем – так-то!
Всё еще неуверенно держась на дрожащих ногах, я открыл глаза и осмотрелся. Кругом все кипело в ослепительно белом блеске. Сани наши стояли по середине укатанной дороги с двумя желтыми, глянцевитыми желобами от полозьев; от мохнатых лошадей валил густой пар, опустив голову, они поводили ушами и отхрапывались. Егор зашел за возок и, отвязав мешок с провизией, снес его к избе; потом он отвел лошадей под сарай и пошел принести воды: из дому выскочил малый и весело закричал:
– Не давай сразу воды-то – зайдутся!
– Ай, какой умный, ответил так же весело Егор. – Ученого учить, брат, только делу портить. Поди, достань сена!
– А может, скажешь, овса? – переспросил парень, скаля зубы.
– Неси овса, коли можешь поставить, – ответил солидно Егор и пошел дальше, не глядя на парня.
«Так вот оно какое, это Турасово!» – думал я, глядя на два ряда бревенчатых изб с двускатными крышами под пухлым ковром снега. Невдалеке от нас, в сторону от дороги, стоял сруб колодца, весь обросший ледяной корой, с тяжелой, деревянной бадьей, тоже сплошь обледенелой, на уключине. К колодцу вели зеленые ледяные потоки, и всё вокруг него было залито водой и тоже обледенело. Теперь к нему шел Егор с ведром в руках. Он одет в бурый овчинный полушубок, подпоясанный цветным кушаком, на ногах у него расписные валенки, а на голове островерхая меховая шапка, как рисуют ее у Ивана Грозного или у Пугачева. И розвальни наши под серой кибиткой, и деревянные дома кругом с резными оконцами, всё это было какое-то старинное, пугачевское, и мне невольно вспомнилась «Капитанская дочка» Пушкина, которую мы только что читали в гимназии на уроках словесности. Там она не производила на меня никакого впечатления, там разбирали мы прямые и вводные предложения и периоды и еще какие-то другие обороты речи, а здесь, вдруг, я почувствовал явственно тот же самый мир, ту Россию, стоявшую уже столетия; я видел ясно, как ехал по степи, по снегу, Гринев с Евсеичем в такой же кибитке, что и у нас. Деревня лежала на берегу реки, другого берега совсем не было видно – передо мной простиралась, текла, кипя в остром блеске, белая бескрайность, а над этим зыбким белым блеском покоилось холодное, застывшее, иссиня-зеленое небо; и мы были словно замкнуты в этом беспредельном, безмолвном русском мире.
– Сомлел, боженый? – переспросил Егор, приближаясь с ведром. – Ступай, разомни ножки, а я об эту пору самовар схлопочу. Ты, может, щец похлебаешь? Хозяева, знать, варили, богатый дом, на проезжающих доходы большие имеют…
Я послушался и прошел на гору, и стал там, зачарованный этим ледяным миром, с каким-то жутким счастьем, ощущая свою принадлежность к нему и свою безнадежную в нем потерянность и малость. Мне пришло вдруг в голову, что нигде кругом не было видно церкви Это так поразило меня, что я даже испугался – до того показалась потерянной, и сиротливой, и забытой в миру эта деревня. Да как же они без церкви?.. Скоро Рождество, – куда же они утром к службе пойдут, как же это у них даже колокольного звона не бывает?.. И с чувством недоумения и глубокой жалости к этим домам я пошел назад к постоялому двору.
Обитая соломой дверь снаружи обтянута серой дерюгой, в избе, справа от входа, покоится огромная русская печь с полатями, вдоль стен бегут массивные, низкие, деревянные лавки, в переднем углу под иконами – огромный тесовый стол. Потемневшие от времени, растрескавшиеся, глянцевитые стены не обиты ничем, между балками, в пазах, лежит седой мох. Всё это я сразу разглядел, все это было в любой крестьянской избе на севере, и меня опять поразила нерушимость и стойкость жизни здесь, – в городе каждый дом был иной, а комнаты меняли свой облик даже ежемесячно.
В избе тепло, пахнет свежим хлебом и щами, Егор уже хлопочет около самовара, доставая наши дорожные продукты: ветчину, яйца, домашнюю колбасу.
– Ах, грех, грех, – шепчет он беспрестанно, – в рождественский пост мясо принимаем – да что взять, дело дорожное, в гостях, в дороге и архиереи мясное дозволяют.
– Сними тулупчик, – поворачивается он ко мне, – да пройдись в горницу, хозяйка сейчас тебе щец нальет.
Хозяин двора, высокий, рыжий мужик с лоснящимся лицом, а хозяйка – молодая, беременная баба с чудовищно вывороченным животом, с совершенно белыми губами. Кроме них, в избе целая куча ребятишек. Они все смотрят на меня, открыв рот, как галчата, и в другое время я ощутил бы, несомненно, гордость, сняв тулуп и оставшись в новенькой, серой гимназической шинели с петлицами, со светлыми пуговицами, но сейчас ничто не щекотало мое самолюбие; была только усталость и желание скорее попасть домой. И, пройдя в горницу, я долго стоял в одиночестве у окна, глядя на пурпурно рдеющий край неба, на розовато мерцающий снег, на широкие переливы дальней зари – было почему-то грустно и сиротливо на душе от этого вечернего покойного света и этого огромного мира, и в то же время радостно вздрагивало сердце при мысли – и не верилось, – что завтра я буду дома!.. Вот уже второй год я учился в городе, в гимназии, вдали от семьи, за 500 верст от дому, а первые детские годы, уже навсегда ушедшие, всё еще владели мною; я всё еще надеялся на какое-то возвращение вспять, к тем тихим дням, когда я жил дома с семьей, когда весь мир был прост и ясен и не пугал своей величиной, и я не стоял один перед ним… Чтобы не беспокоить Егора, я поел «щец» и ветчины и выпил чаю с баранкой, хотя мне ничего не хотелось; Егор же сидел в избе с хозяевами и рассказывал о большом городе, откуда мы ехали, о моих родителях и об их богатстве, и врал при том самым невероятным образом, и с видимым удовольствием, как будто те многие тысячи рублей «капиталу», как он выражался, принадлежали ему самому.
– Да чаго ж ему учиться при таком капитале? – удивлялся хозяин. – При деньгах чаго учиться – деньги сами приведут и научат…
– Без ученья нонче с капиталом нельзя, – ответил убежденно Егор. Без ученья теперь с капиталом погибель. Знамо, не сладко – он понизил голос – с таких-то лет по чужим людям!.. Малый скучает по дому, вижу, – не ест, не пьет.
– А чаму же его учат? – спросил насмешливо хозяин.
– А учат его звезды считать. Хочет знать, сколько земле и небу стоять…
Егор опять приготовился рассказывать свои сказки о моем мифическом учении, как это он делал на всех постоялых дворах, но хозяйка вдруг шумно охнула и заговорила:
– Вот бедный – ума решится! У нас так-то вот один мужик всё на звезды смотрел, да Библию читал – а там и совсем ума решился, достал купоросу и ночью на угоре отравился…
И я невольно представил себе этого мужика – как он выходил об эту, уже темнеющую пору на угор и стоял там один, глядя на неизменно льющие свой свет звезды, в эту безответную, сияющую даль, не в силах постичь ее, пока она не увлекла его в свою бездну…
А стрелки на стенных часах с медной гирей, казалось, не двигались, и я уже пересчитал все цветы на обоях и изучил все фотографии на стенах; изображали они бравых, усатых солдат, видно братьев хозяина, с медалями на выпяченной груди.
– Егор, когда же ехать? – не вытерпел я наконец.
– А жди, ишь, нетерплюга. Надо лошадям отдохнуть. Вот под вечер поедем.
– Под вечер, знать, пурга застанет – отозвался хозяин, глядя через окно, – ишь, разлило – точно кровью помазало, – он указал на багровый запад. – Выходил на двор – метет. До вас тут проезжал Кирила с дохтурской дочкой – тоже на святки едет, говорил, надо поспевать до дому засветло… Покормил, званья, один час, и дальше поехал…
Эти слова обожгли мое сердце. «Дохтурская дочка» была, разумеется, Ася, моя первая любовь, как я думал тогда. Их дом стоял верстах в четырех от нас, и она возвращалась теперь из уездного города, где училась в женской прогимназии. При мысли, что я мог застать ее здесь и ехать до дому вместе, у меня захватывало дыхание и, не в силах сидеть, я вскакивал и подбегал к окну, с какой-то странной надеждой. Еще можно их, вероятно, нагнать, если не медля выехать – приходило мне в голову – и я порывался бежать к Егору, торопить его запрягать, но сдерживал себя из стыда, что он догадается о моих мыслях. С тоской слушал я, стоя у окна, его бесконечную болтовню в соседней комнате. Наконец, не выдержав, сказал робко.
– Егор, надо засветло ехать, а то, правда, может метель пойдет. – Мне хотелось сказать «пурга», как говорили мужики, но почему-то я не решился.
– И, какая там метеля! – засмеялся Егор. – Езды-то рукой подать! Лесок минем, а там, через реку, смотришь, и дома.
– Вот на реке-то она и захватит, – отозвался хозяин.
Егор махнул недовольно рукой, однако, всё же поднялся и пошел запрягать. В ту же минуту я надел шинель, взял на руку тулупчик и вышел на двор. Лицо мое горело. Я нетерпеливо глядел, как Егор выводил и ставил лошадей, и запрягал, ворча на меня: «Ишь, взяло – вынь да положь, покормить коней не дал». Я знал, что если его торопить, то он будет еще дольше возиться, и ничего не отвечал. Уже смеркалось… На западе, над рекой, над дальней, чуть темнеющей каймой леса, рдело небо, походившее на пурпурную мантию, выше стояли прозрачные, словно фарфоровые облака с голубыми жилками неба, а сзади, за деревней, мрачно чернел лес и оттуда медленно поднималась туча, как спина огромного, темного зверя. В мире были такая тишь и холод, что мне чудилось, будто я слышал, как с сухим треском вспыхивали и дрожали звезды. Егор, к моей досаде, ушел зачем-то назад в избу, а я меж тем отогнул полог кибитки, поправил сено, положил внутрь тулупчик и залез в сани. Почему-то казалось – и сердце билось, билось! – что я непременно сегодня увижу Асю, и мне хотелось предстать перед нею не в тулупчике, а в шинели: она делала меня – по моему мнению – неотразимым. Дабы Егор не заметил, что я в одной шинели, я запахнулся полами тулупчика, натянул сверху шкуру и, опустив полог, откинулся на подушки, со сладким чувством близкого дома. И точно, Егор только бегло оглядел меня, откинув полог, привязал сзади мешок с провизией, всё еще ворча под нос, покричав что-то на лошадей, со скрипом сел в передок саней, и – мы поехали. И тотчас же опять охватило меня неотразимое, единственное очарование русской санной езды среди зимней ночи, среди безлюдья и тишины, прерываемой только хрустом снега и посапыванием лошадей, в кибитке, какую знали, вероятно, еще татары. Лежа на подушках, я прислушивался к скрипу полозьев, раскатывающихся в колее, к цоканью копыт и ровному бегу лошадей, обоняя запах сена, и по всему телу сладко, как вино, разливалась дрёма.
Когда мы выехали за деревню, разом стало холодней, сбоку налетел ветер, откинул шумно полог кибитки, и на мгновение я увидел зеленое, залитое лунным светом поле, голубые тени изгороди, бегущие по нем, снег, роящийся столбом, как дым, и вдали пышную, коралловую стену леса… А потом опять стало тише, теплее – мы въехали в лес. Сверху лился металлический, неподвижный свет, лес казался голубым, завороженным подводным миром. Приподнявшись на локте, я смотрел на блещущие вершины елей: всё было бесстрастно, торжественно, мертво и радовало, что из деревни доносился лай собак; где-то вдали, чуть слышно, выли волки. Потом глаза стали слипаться, и незаметно я заснул. Мерно трусили кони, иногда на раскатах сани скользили на сторону, я пробуждался на мгновение и вновь засыпал… Вероятно, заснул и Егор, его совсем не было слышно…
Во сне меня тревожил кошмар: снилось, что на меня навалился какой-то темный, тяжелый зверь, с криком и ужасом я старался выпростать свое тело и не мог. Вероятно, от этих усилий я и проснулся, и сразу не мог понять, где я находился. Было холодно. С правого боку на сани и на шкуру намело снега, на ногах тоже лежала серая, снежная глыба, – я едва мог пошевелить ими. А дальше ничего не было видно – ни Егора, ни лошадей. Вместо полога передо мною свистела и кружила серая мгла, сбоку рвал ветер, приподымая и кидая в сторону повозку, жалобно скрипели оглобли. «Пурга» – вдруг вспомнил я слова мужика. Лошадей не было видно, ни слышно – ехали мы или стояли?.. В лицо бил колючий снег. Напрягая все силы, я попытался выпростать ноги, но снег только обрушился мне на лицо, за воротник, и в отчаянии я закричал: «Егор!». – Голос мой едва заполнил кибитку, снаружи его, конечно, не было слышно. Впрочем, Егора не было в санях. Страх отхватил меня: а вдруг лошади сорвались, убежали, Егор ушел их ловить, потерялся, и я один остался в этой пурге, где-то в поле или на реке, без дороги. И опять я стал тянуть ноги и, наконец, выпростал их и сел. Мы, действительно, стояли. Впереди я различал неподвижные, крупы лошадей, сплошь облепленные снегом. А Егора не было. Уж не замерз ли он по дороге?.. И не выпал ли из саней?.. Все это пронеслось разом в мозгу, и я уж собирался лезть наружу, как вдруг кто-то дотронулся до кибитки, словно заскреб по ней когтями. Сначала скребло сзади, а потом перешло на левый, подветренный бок, и, весь цепенея, я ожидал чего-то ужасного. Что-то медвежье, огромное, всё запушенное снегом предстало передо мною, с почти не бьющимся сердцем я ждал, что будет дальше, как вдруг эта снежная глыба заговорила голосом Егора:
– Экое дело, экое дело, спаси Христос, пресвятая Богородица… Не замерз бы малец. – И он стал ощупывать меня; вместо лица у него был какой-то белый куст.
– Егор, – позвал я громко, – почему мы стоим, где ты был?
– Дорогу ходил искать, плохо, парень, дело, – отозвался он, – с пути сбились. До берега, должно, рукой подать, а цельный час кружим, не можем выбраться, кони совсем пристали.
Слова его меня, однако, нисколько не испугали; мне казалось даже просто невероятным, что мы могли заблудиться именно теперь, когда до дому оставалось всего лишь несколько часов.
– Должно скоро светать начнет, – продолжал Егор, – тогда, Бог даст, разберемся. Ты не зазяб? – спросил он. Но по голосу его я как-то чувствовал, что до свету еще далеко; меж тем у меня уже начали стыть колени, по спине пробегал мороз, и я раскаивался теперь, что не надел сразу тулупчика. Укутавшись плотнее, я опять лег, покрывшись медвежьей шкурой, а Егор всё ходил около лошадей; ветер доносил до меня иногда его бормотанье. Глаза уже обтерпелись в темноте.
Сбоку у саней росла куча снега, увеличиваясь явно, передок занесло и лошадей не стало видно. В глубь кибитки, ко мне, закидывало снег, и откуда-то сзади, в спину, остро и тонко пробивался ветер, несмотря ни на сено, ни на медвежью шубу. Впереди же кипела бешеная белая канонада, белый каскад, обрывки полога на кибитке громко и беспрестанно бились. А гора сбоку всё росла и росла. Нас занесет, похоронит под снегом! – пришло мне в голову, и я вспомнил вдруг, как три года тому назад, в приготовительном классе, мы читали рассказ из Аксакова о мужике Арефье, несколько дней пролежавшем под снегом. От мысли, что это может случиться с нами, я совсем похолодел: и как раз теперь, перед Рождеством, в нескольких часах от родного дома!.. Да что же он не едет? – подумал я об Егоре, – и как он не мерзнет в своем армяке? И в ту же минуту, как будто отвечая на мои мысли, появился Егор и глухо закричал:
– Ехать надо, тута совсем занесет!
– Отчисти хоть снег, тяжело ногам.
– А терпи, терпи, спаси Христос, под снежком теплее, так отморозишь ножки. – Голос его был сухой, сам он весь дрожал.
Забежав на подветренную сторону и взобравшись на передок саней, он зацокал языком и задергал вожжами. Первое время лошади не трогались с места – очевидно они спали – а потом вдруг взяли и побрели, поводя головами, в сторону совсем обратную от нашего дома, как мне казалось. Ветер бил теперь прямо в лицо, поспешно я натянул медвежью шкуру на голову. Но как же Егор? Не замерзнет?.. И я снова открыл лицо. Ветер дул уже сбоку. Потом он опять ударил в лицо, снова подул сбоку, и так крутили мы долго – час, два, а может, и больше, – кругом стоял свист и тот же снежный каскад, и мне казалось, что иногда в этой серой мгле вспыхивали чьи-то глаза. Волки? – думал я с ужасом и не хотел верить. Я то впадал в забытье, то приходил в себя от холода, и тщетно смотрел вперед, напрягаясь увидеть берег. А Егор сидел неподвижно, весь занесенный снегом, подобный мумии… Кони иногда останавливались и опять шли, и опять останавливались… А ведь мы замерзнем – вдруг ясно пришло мне в голову, – если Егор уже не замерз. Его надо было бы толкнуть, разбудить, но у меня не хватало ни сил, ни даже воли пошевелиться. Невыразимо приятное чувство тепла, дремоты, бродило во мне, и первое время я пугался, ибо знал из рассказов, что именно так замерзают люди… «Господи, молился я, только не сейчас, перед домом, перед Рождеством!.. Пусть я приеду, повидаюсь со всеми, еще поживу одни только Святки… Пусть, лучше на обратном пути замерзну», – говорил я в темноту и в то же время чувствовал, что не верю своим словам и словно хочу кого-то обмануть: только бы сейчас не замерзнуть, а потом, потом мы еще посмотрим… И я стыдился, и боялся этой своей нечестности. В ушах стоял какой-то далекий, глухой звон, и в снежной мгле мне мерещилось миганье огней. Неужели я всё-таки замерзну, – подумал я. А огни всё мигали, и звучал колокол. И вдруг я понял, что это на самом деле так происходило: невдалеке от нас, во мгле, действительно светился огонь и звенел колокольчик.
– Егор! – закричал я изо всех сил, – Егор! – С трудом выпростав свои ноги, я вылез наружу и стал его толкать, но он долго не подавал никаких признаков жизни.
– Егор! – звал я в испуге, – мы приехали!
И в это время громко заржал наш коренник, и сразу же где-то раздалось ответное слабое ржанье. Лошади опять тронули. Егор шумно вздохнул и соскочил с саней.
– Эй, кто крещеный? – закричал он не своим голосом.
Скоро мы подъехали к какой-то снежной горе. От нее отделился великан, весь белый. В руке он нес фонарь и махал им.
– Эй, кто крещеный? – закричал Егор снова.
– Пучугские, – отвечала фигура, – с пути сбились. А ты не Егор будешь, не Воронихинский работник?
– Я самый, – отвечал Егор. – Тоже грех, скажи на милость, перед самым домом в пургу попали. Кого везешь?
– Дохтурскую дочку. Попали, что ни есть, в самый раз, – фигура выругалась. – Конь пристал… не идет, замерзать тут…
Услышав, что Ася была в десяти шагах от нас, вот в том возке, я нисколько не удивился, точно так и должно было быть. Но как следовало мне поступить?.. Нужно было как-то взять Асю под защиту, спасти ее от пурги, от волков, от опасности, предстать пред нею защитником; и я жаждал этого и всё-таки не мог заставить себя встать.
– Распрягать тебе надо, – раздался сбоку решительный голос Егора.
– А как же я воз покину, денег стоит.
– А он те поблагодарит, коли дочку заморозишь. Дурная голова! Поутру стихнет, найдешь воз, что ему здесь сделается.
Они ушли в темноту и скоро опять вернулись, ведя лошадь под уздцы. Вторую пристяжную хотят впрячь, – сообразил я, – а как же останется воз? В самом деле, ведь там же Ася?
– Егор, Егор! – с ужасом закричал я и поспешно стал выбираться из воза.
– Чего ты кричишь? – раздался сбоку, совсем рядом, его голос. Ляжи, сейчас поедем… Вот, только компаньонку к тебе переведу. Теплее будет ехать. Ляжи, знай!
В темноте, замирая сердцем, я лежал, ожидая ее. Но что было лучше: встать или остаться так лежать? В конце концов я решил притвориться, будто совсем не знаю об ее присутствии, и больше всего заботился о том, чтобы она не подумала, что я боялся метели, – нужно было показаться холодным, спокойным. Я приподнялся на локоть и остался так, полулежа, как будто я о чем-то Думал. Мне не пришло в голову, что среди ночи, среди мглы она совсем не могла заметить моей геройской позы. Скоро Егор появился с ношей на руках.
– Куда вы меня несете? – различил я трепетный, дорогой мне голос, спрашивающий беспрестанно, со слезами: – Почему, куда вы меня несете?!
– А вот, с компаньоном веселее будет ехать, барышня. Не сомневайтесь, к утру домой преставим.
Ася барахталась рядом, видимо не узнавая меня.
– Успокойтесь! – сказал я, стараясь говорить низким голосом, – я с вами.
Она приподнялась, насколько могла, в темноте я различил блистанье глаз, уловил ее дыханье, у меня зажало от радости сердце, и вдруг услышал ее голос, как ангельскую музыку:
– Ах, это вы, Андрюша, ах, как я рада!.. Я так боюсь, мы заблудились, мы сбились с пути… Я так боюсь! – и она придвинулась ближе ко мне.
– Не бойтесь ничего, – отвечал я опять, весь загораясь геройством и добавляя те же слова: – Я с вами!
– Правда, вы думаете, Андрюша? – спрашивала она беспрерывно и ветер рвал ее слова, – какой ветер! Вы думаете, мы доедем, буря пройдет?..
– Не бойтесь ничего. У меня хороший возница, Егор никогда не собьется с пути, – и я взял ее за рук у. Мне нравилось, что я сказал: «Егор, мой возница», – выходило совсем по взрослому и придавало мне веса.
– Ах, Андрюша, скажите ему, чтоб он принес сюда мои вещи, там все мои подарки к Рождеству…
– Егор, Егор! Доставь вещи барышни сюда – слышишь! – Я старался говорить так, как говорил мой отец с кучерами. Но никто мне не отзывался, в темноте никого не было видно; между кибиткой и лошадьми стояла белая сетка. Я сейчас вернусь… – сказал я и начал уже вылезать из кибитки, как Егор неожиданно появился.
– В задке вещи, что кричишь попусту, – объявил он довольно грубо, взбираясь на сани; с другой стороны сел Пучугский мужик.
Мы вновь тронулись. И опять широко, разом, захватывая всю кибитку и обжигая лицо, рванул ветер, кинул снег под полог. Вокруг нас стоял вой, выл ветер, катясь по снегу, по реке, но чудилось, что это какие-то злобные, живые, костлявые существа, несущиеся стеной по ветру с распростертыми руками.
– Что это? – спросила Ася, со страхом придвигаясь ко мне, – вам не страшно, Андрюша?
– Ах, чего же бояться! – отвечал я и, действительно, мне ничто в мире не было страшно. – Кони добрые, вынесут.
И тут снова налетел порыв ветра, до того сильный, что кибитку подбросило в воздух и едва не опрокинуло: я видел, как вывалился из сиденья Пучугский мужик. И вновь завыли эти серые существа с распростертыми руками, и среди мглы и воя гулко заржала лошадь, закричал Егор: «Держи, держи, оборвет пристяжная». Мужик кинулся куда-то бежать.
– Боюсь! – прошептала Ася тихо, совсем придвинувшись ко мне под тулупчик. В темноте я видел ее блестящие глаза, прядь волос, выбившуюся на лоб, полураскрытый рот. И, обмирая сердцем и ужасаясь тому, что я делаю, я просунул руку под ее шубку и, прижимая Асю к себе, коснулся губами ее холодных губ. Ася ничего не отвечала, только теснее прижалась ко мне. Она любит меня, я не ошибался значит, – думал я блаженно. Я уже не слышал ни ветра, ни воя, не ощущал ни холода, ни снега, – весь мир мне заполнило это существо, прижавшееся ко мне, эта голова в меховой шапочке, полураскрытые губы… Ася уснула скоро, а я всё смотрел на нее, всё ловил ее дыхание, почему то страшно меня умилявшее. Рука моя заныла от тяжести, но я не смел, не хотел ее вытащить… Потом я и сам заснул.
А когда проснулся, было уже тихо. Гулко похрустывал снег под ногами лошадей, под полозьями, в кибитку лился зеленый, холодный свет – и я еще ничего не успел толком сообразить, как мы остановились. С сиденья соскочили, Егор отдернул полог и на зеленом, светящемся небе я увидел снежные очертания сада, вдали, меж деревьев, дом с красными окнами, который я узнал бы из тысячи, кружево дыма над крышей…
– Приехали! – закричал Егор.
Ася еще спала. Не желая ее будить, я потянул руку. Ася проснулась на мгновенье, посмотрела на меня, вероятно, не узнавая, и я не вытерпел и опять коснулся губами ее холодных щек.
– Ася, я вас люблю, – сказал я тихо, – вы знаете это?
– Да, – отвечала она, – да.
Это было мое первое признание в любви – и, вероятно, самое бескорыстное.
VII
Первой встретила меня наша няня Ивушка. Когда, вбежав на крыльцо, я распахнул дверь в коридор, задыхаясь от счастья, Ивушка несла кипящий самовар из кухни в столовую.
– Ивушка! Урра! – закричал я изо всех сил. Самовар едва не выпал из рук старухи – так испугал ее мой неожиданный окрик. Она опустила самовар на пол и сощурила свои слепые глаза, но я уже висел на ее шее, прыгал вокруг по коридору.
– Ах, Господи! Мать пресвятая Богородица! – промолвила, наконец, Ивушка, обороняясь: – Да ты, нетто, очумел, постой ты, Христа ради! – А лицо ее, все в мелких морщинах, уже смеется, и в глазах прыгают зайчики. – Из-за тебя, поганца, чуть не обварилась, имя Божье всуе поминаю. Что ты, ровно жеребец, скачешь!.. Пройди степенно, поздоровайся с родителями…
В столовой был уже накрыт утренний чай, но еще никто не вышел. Мать моя еще спала. Ивушка сказала, чтоб я ее не тревожил, и это показалось мне странным: мать вставала всегда очень рано. И отец тоже еще не выходил. Что всё это значило?.. От Ивушки я узнал далее, что за день до меня приехала из уездного города, где она училась, моя старшая сестра. Мне было обидно, что мой приезд прошел столь незаметно, как будто меня даже и не ждали. И что мне вообще было делать: ждать ли здесь выхода отца или идти к брату Мише в нашу комнату? И такая досада, что приходилось снять новую шинель – никто меня в ней и не видел, а главное было первое впечатление. Проходя в коридоре мимо зеркала, я замедлил шаг и скосил на него глаза: остановиться к прямо посмотреть на свое отображение я не решился: мне всегда казалось стыдным смотреться в зеркало.
– Шин ел я-то, шинеля-то! – Ивушка всплеснула руками и застыла предо мной: – Прямо генеральская. Пуговицы блестят! Аль тебя уж в чин вывели, – старшина на поклон должен придти?
В ее глазах, в морщинистом, высохшем, как пергамент, лице было явное лукавство, но слова ее мне чрезвычайно льстили.
– Раздевайся скорее – в дороге-то, верно, умаялся. Выпьешь чайку, – и отдохнешь, – продолжала Ивушка скороговоркой, – завтра рано к службе. Со звездой-то пойдешь?.. Ванька Бандура всё прибегал, спрашивал – когда будешь? – Она сняла с меня шинель и говорила, не переставая. – Вот, батенька выйдет, попьешь вместях чайку. Оно бы и грех – чай-то распивать. Старики учили: сей день ни единой крупинки нельзя в рот принимать, доколь первая звезда на небо не вступит. Звезда сия привела в ясли к Господу Иисусу новорожденному трех святых волхвов… «Волхвы же со звездою путешествуют» – сам знаешь, в церкви поют. В старое время свято блюли обычай, – а теперь всё переменилось. Грех один!.. А тебе, с дороги, дозволяется. С дороги можно… А я вот уж попощусь до звезды ради души моей грешной. Помирать пора…
В этот момент появился отец. Он был в валенках, в руке нес башлык, – значит, собирался куда-то ехать. Я стоял около стола и смотрел молча, как он приближался ко мне; надо было бы подбежать к нему, вообще что-то сделать, сказать, а на меня нашло странное состояние, охватывавшее меня часто: я знал, что надо проявить какое-нибудь чувство, и я имел его и всё-таки не мог себя к тому заставить. Многие считали меня за то неблагодарным, я сам страдал от этого состояния, ибо, вероятно, обижал людей, хорошо ко мне относившихся, но оцепеняющая, непонятная сила была всегда сильнее меня. Ивушка после выговаривала мне: «Что ты, как истукан, встал, к папеньке не подбежал. Ровно чурбан бессловесный». Отец подошел ко мне, взял за плечи, посмотрел в глаза – мне показалось, что он думал в это время о чем-то совсем ином – и поцеловал меня в лоб, защекотав бородою. От усов его и от головы пахло помадой.
– А, приехал, ну, каково доехал? – сказал он, садясь за стол и наливая себе стакан чаю. – Ты его уже поила, Гавриловна? – обратился он к няне, – нет, – ну, вот тебе чашка, – пей и рассказывай.
– А нас в дороге чуть волки не съели, и мы чуть не заблудились в пурге вчера.
– Ну, волки вас съесть не могли, – подавились бы, а метель, действительно, была крепкая. – Лицо его приняло озабоченное выражение. – Что, Петруха не вернулся? – спросил он Ивушку.
Та молча покачала головой.
– Говорил вчера дураку – не езди, выжди, пока метель пройдет, не послушался, дурная голова. Ну, надо ехать, – сказал он, наскоро выпивая второй стакан и закусывая баранкой. – Уехал вчера работник, Петруха, за сеном на луг – пояснил он мне, – с тех пор не вернулся, надо проведать… За ночь-то улеглось, – и, махнув мне рукой, он вышел сильной, кошачьей походкой из комнаты. Через секунду мелькнули лошадь, сани, фигура отца в медвежьем тулупе. – «Воронихин поехал догонять ветер».
Мне очень нравился мой отец, но я никогда не мог с ним сойтись, хотя хотел этого страстно: он никого не допускал очень близко до себя – разве только мужиков; род же свой выводил, однако, от каких-то опальных «двинских бояр», чем очень гордился. Мужикам он подражал во всем: никогда почти не носил брюки на выпуск, а всегда забирал в легкие, шевровые сапоги, не признавал галстука, надевал только русскую рубашку, даже под пиджаком, так что, когда он приезжал в город, мне было за него даже неловко, не брил усов и бороды, волосы стриг в скобку, косил сено, рубил лес, – его считали толстовцем. Но он не был толстовцем – для этого в нем текла слишком горячая кровь: он любил вино, лошадей, страстно менял их с цыганами, любил дикую езду, пляску, песни. «У Воронихина хмель и в жилах бродит», – говорили про него мужики. Он считал, что исповедывать какую-нибудь веру – будь это во Христа или в Толстовское учение, или в крестьянский быт – и жить по-иному, было самым большим грехом и соблазном. Поэтому он старался жить всегда так, как верил, и по тому, как он жил, можно было сказать, во что он верил.