скачать книгу бесплатно
Неприличное слово жизнь
Николай Фохт
Это сборник.Тут молодые тексты, ранние, старые. Когда они были написаны, казалось, любой твой опыт незаменим, важен, необходим каждому не только человеку – читателю.Возможно, это ошибочное мнение. А может быть и нет. Но совершенно точно, в этих словах, которые остались (порой наивных, часто лишних, иногда удачных) есть время, странное, важное, не только, мне кажется, мое.В «Неприличном слове жизнь» пять коротких повестей. Ну или частей одной небольшой, невеликой повести. «Где меня всегда можно найти, «Лига пешеходов», «Неприличное слово жизнь», «Год», «Низ живота». Лирический герой узнаваем, он переходит из текста в текст, но и меняется, взрослеет даже. Он весело проживает эти тексты, радостно, беззаветно. Он, лирический герой, делится упоением от жизни, которую лукаво обзывает неприличным словом.
Николай Фохт
Неприличное слово жизнь
Очередь жить
Однажды как всегда проснулся утром, наугад двинулся по промерзшей за ночь комнате, чтобы как раз заученным движением захлопнуть форточку – и оказался перед зеркалом. Ничего себе!
Вот так живешь, живешь, делаешь людям добро, моешь посуду два раза в день, чистишь зубы два раза в день, два раза надеваешь и снимаешь с себя одежду, пару раз ешь, четырнадцать – пьешь кофе, заглядываешь в магазин, платишь раз в месяц за квартиру, да мало ли чего еще хорошего совершаешь. И за это – пожалуйста, любуйся.
Что это? Почему это должно выглядеть именно так. И неужели ничего не изменится больше – в лучшую сторону?
С того-то утра и задумался о жизни всерьез. Что такое она есть, кем предусмотрены недоразумения, кто планирует встречи, дает санкции на командировки и посещение кино, театров. Ведь есть ответственный?
С другой точки зрения, воспитание рекомендует выбрать нежелательный ответ – ты сам во всем и виноват. Кто тебя заставлял вместо путешествия на прекрасное по своей красоте озеро Байкал, превозмогая мигрень и изжогу тащиться в Митино только для того, чтобы пропасть там на четыре дня вместе с малознакомыми девушками и слишком хорошо знакомым одноклассником, который и в четвертом классе воровал сменную обувь, закладывал курящих классной руководительнице и назло всем пукал в раздевалке после урока физкультуры. А почему вместо полагавшегося по всем параметрам концерта, со вкусом составленного исключительно из произведений Скрябина, сорвался на сомнительное свидание с будущей актрисой, прибывшей в Москву из местности, название которой ничего не говорит: не ясно даже, север это или юг земного шара. Значит, вместо Скрябина – бестолковый пересказ неинтересной жизни, намеки на совершенно нереальный ход дальнейших событий, поторапливание, шитье белыми нитками, полное разоблачение в конце сюжета. А кто мешал вместо очень прибыльной работы в туристической фирме по перевозке челноков из Москвы и обратно, запереться в своей квартире и писать планы на будущее, разбавляя сухой канцелярский язык цифр и фактов присущими только тебе словосочетаниями? Кто мешал?
Не сами ли мы вымостили поверхность жизни грандиозными планами и благими пожеланиями, а после взяли и втоптали все замысленное в асфальт, проложив трассу в противоположном направлении? Мы!
Теперь пожинаем.
В этой книжке, короче, все правда. Правда до такой степени, что ни слова правды. Тут все, как на ладони. Все запутано – заведомо, с умыслом. Портрет автора виднеется до мельчайших подробностей. Он настолько обобщен, что может послужить зеркалом для любого читателя, включая как женщин, так и инвалидов второй группы. Это – ценнейшее собрание стыдных мыслей и чистейших, искреннейших, искрометнейших заблуждений.
Читайте и заблуждайтесь, забывайтесь в правдивых иллюзиях, спускайтесь на землю, чтобы стать, наконец, кем вы хотели быть.
Я сделал все что мог. Ваша очередь.
Где меня всегда можно найти
Да уж, походили, поездили.
Пособирали урожай, попили квасу на пологом бережку Вори, на излете жаркого дня, накануне душной, звездной тьмы. Практически уверен, что хранит еще земля-матушка тепло наших поп, плюс потом наших ладоней, потом сразу спин и затылков. В этом месте никогда не держится снег, этот условно-досрочный квадратный метр стороной обходят коровы, не приземлится на этой взлетной полосе спортивный самолет вражеской команды.
Очень хорошо видна упомянутая пядь территории из космоса, а также заметна она в приборах ночного видения – выделяется на общем тускло-зеленом фоне своей искристостью, изумрудностью радует истосковавшийся в дозоре глаз.
Что для меня этот клочок земли? Да в том-то и дело, что ничего, ноль, зеро, другими словами, начало всех бед, всех искривленных без моего ведома тропинок, которые завели в поганую, болотистую местность, где нет ни сучка, ни задоринки, ни моей любимой черники. И ничего я не жалюсь – я просто доказываю, что даже квадратный метр нелюбимой площади может быть судьбоносным. Что говорить о любимых метрах, о вожделенных объемах, о целых городах и странах?
Скитаясь, перекатываясь по полю, заглядывая в окна незнакомых домов и думать не можешь, что всего-то через девять с половиной суток заноет, защемит, засосет – и вспомнишь запах гречневой каши в Заречном, аромат недоваренных пельменей в тихой столовой. Почему не пришла Наташа, учительница пения? Наверное, надо было дождаться у назначенных дверей дома культуры, да и надо ли было спешить на автобус, лететь через полконтинента, чтобы с порога подвергнуться подозрениям, чтобы ввергнуть себя в полосу недоразумений.
Может и прав был начинающий режиссер Саидов, когда в ресторане Заречного, открытого специально к нашему приезду, судорожно, торопясь выкрикивал, что виноваты евреи. Какие евреи, в чем виноваты? Пойди узнай у Саидова, который непримиримо уже закрыл глаза и сбросил холодную закуску вместе с тарелками на пол. А прошло всего четыре дня по возвращении потянуло в Заречный. Захотелось упасть щекой на расчищенную Саидовым скатерть, заглянуть в его закатившиеся глаза и прошептать:
старик Саидов, московское "Динамо" проиграло шестую игру подряд, женщина, которой я привез из Сибири стеклянный шар, как символ совершенства обвинила меня в халатном отношении к свету на кухне и остаткам пищевых отходов. Сейчас я усну, Саидов, но успею тебе сказать: да, евреи виноваты. Я сам хотел бы стать евреем, чтобы повиниться, чтобы заела совесть. Но я не могу – у меня пожилая мать, неиспользованный отпуск и долг в четыре червонца царской чеканки. Однако должен добавить: кроме евреев, виноваты татары. А ты ведь татарин, Саидов, ты чистокровный, полноприводный татарин, токтамыш. Хоть и родился ты по документам в Ташкенте, но нас не проведешь – не узбек ты, а татарин, я говорю. Ты виноват, ты и евреи.
Поэтому хватит валяться головой на бывшем гостеприимном столе. Вставай, выметайся из поселка, лети в свой Ташкент к своим татарам, передай им привет. Передай, что их татаро-еврейская карта бита. Пусть крепко-накрепко задумаются, с кем они, на кого они, куда заведет их железнодорожная колея, недавно протянутая через могучие пески узбекских степей? Ты сам, Саидов, дойди до конца, пощупай тонкими своими пальцами наконечник тупика в конце полотна. Понял, что это обман, догадался, что купили вас за стакан кумыса, за пучок черемши?
Да открой ты глаза!
Хочется назад, а нельзя. И сидишь – тоскуешь, идешь спотыкаешься: надо, надо вернуться, пора восстановить, напомнить о себе. Иначе, какая к черту жизнь. Какие на фиг гармонии. Я выгораю, червивлюсь, засыпаю после 150-ти, мне скучно до невроза – если не могу вернуться. За что ограничения во времени? Что за причинно-следственная связь – впервые вижу, не признаю, отсылаю подальше. Я буду там, я там уже сижу, листаю утреннюю газету. Раиса подает чай. А тосты? – улыбаюсь, лукаво выглядывая поверх страницы. Раиса заливается своим обвислым смешком и вытирает пальцы в капельках теплого растительного масла о бока. И в этот момент, то ли как обычно, то ли совершенно внезапно – щелк! – тосты готовы. Я подхватываю мертвый на участках продления смех хозяйки и непроизвольно, опустив газету с фотографией Кевина Костнера под стол захожусь неприятным гоготом. В кафе так рано никого не бывает – мы можем позволить, дать шанс застрявшим со вчерашнего вечера запасным эмоциям. Продолжая всхлипывать, Раиса идет на кухню за тостами.
Мой обычный завтрак в этом кафе – не оригинален. Что там: первый глоток – мультивитаминовый сок со льдом. И сразу глазок яичницы на сливочном масле. Никаких там ветчин-беконов, только припорошить укропом, петрушкой, любой зеленью: я неприхотлив – утром. Да, после крепкий сладкий чай и два горячих тоста. Все горячее, кроме сока: играю на контрастах, хожу по лезвию, с огнем играюсь.
Газета обязательна. Можно не читать – но держать необходимо. Эта уверенность в сегодняшнем утре, эта возможность убедиться в событиях не позже других. День начинается удачно, аромат мультивитамина, звенящее солнце на окнах-стенах кафе, неугомонный Раисин смех, доносящийся с жаркой, кофейной кухни.
Только успеть уйти до "первых посетителей" – сохранить томное ощущение уникальности, невозможности изменения к худшему; просто, чтобы не видеть идиотские лица; просто, чтобы увернуться от других лиц.
Тверской бульвар
С нежностью вытянуться во всю длину, от памятника до памятника. Навзничь: в голове закат, в ногах рассвет. В прорези, в прицеле ни черта – ни звезд, ни других небесных тел. Луна левее, луна – немного отойти, через дорогу, под арку, ближе к помойке, к котам. Все по размеру, почва под поясницей достаточной мягкости и изрядной температуры. Ноги упираются в культовое сооружение, голова в холоде, голова на видном месте.
Заветная старина, ночные всхлипы хромой старухи, утренние ее синкопы до умывальника. И не в детстве было, а помнится уже всю жизнь. И эти открытия на неприспособленной для крупных открытий, по всем статьям односпальной кровати. Зачем ты шипишь об обманщиках коварных – ты не видишь что ли, перед тобой уже мужчина, неспособный на скупую слезу, способный уже отделить одно от другого. Зачем разбиваешь сердце лишним рассказом, мертвым сюжетом. Снеси его в Голливуд, на Мосфильм; отрой Довженко и доложи ему коллизии. Мне не кино ставить, мне жить, возможно долго, по возможности счастливо. Как после твоих подмосковных баек смотреть в глаза серьезным девушкам. Возьми себя в руки – чувствуешь? О какой первой любви, о какой недавней девственности ведешь ты свои лукавый разговор. Лучше я вступлю.
Есть среди вас, обманщиц, и смелые. Есть циничные, но мы о смелых. О своей девственности они тоже начинают красиво. Но видя в глазах усталость и покорность, меняют сюжет на глазах. И вовсе не в десятом классе – в пять лет бежала она по стерне. Зачем? За опоздавшим журавлем, за августовской звездой – да только бежала себе девчурка, не подозревая о смысле мужчин, о материнской доле, не испытав счастья воздушного поцелуя. Бежала наобум, растопырив руки – как чайка над скошенным морем хлебов. И на тебе – ковырнулась, споткнулась о ком засохшей земли. Ничего худого не подозревая, девочка, ангел, стала падать. Да так удачно она упала, что не упала даже, а села на попу. А я ведь предупреждал вначале, что стерня, жесткая, бескомпромиссная стерня – то же, что и солома, торчащая из земли на 6-7 сантиметров. Девчурка конечно укололась и более того, один укол зашел настолько далеко, что невинный ребенок в одночасье стал женщиной, как Монголия из феодализма перемахнула сразу к нам, в социализм. Мария в полях господних кусала свои святые локти, озорник Зевс посмеивался в дедморозовы усы. Сама рассказчица заканчивала исповедь с улыбкой Мадонны на устах. Еще бы, с пяти лет практически загодя отпущен был первородный грех.
Вот какие правдивые истории нам важны, а не этот сопливый пересказ страшилки, услышанной перед сном в палате пионерского лагеря от старшей, курящей девочки. За то можно и стакан "Фетяски" получить, а за это даже на утренний кофе трудно рассчитывать, с бутербродом, во всяком случае.
Юрец стоит на коленях перед черной ночной лужей. Он не пьян – все впереди. Юрец хочет запить лужей водку с тяжелым именем "Привет". Да, вышли неподготовленными на бульвар. Да, скрав бутылку со стола, где французы перемешались с друзьями, позабыл я о запивке. Без запивки Юрец, как известно водку не пьет. Пиво там, бутылку сухого, портвейна несладкого – запросто, из горла, на фоне проходящего отряда пионеров, до дна – без запивки. Но не водку, но не "Привет".
Итак, повинно склонив голову, Юрик примеривается. Ночь, вода кажется прозрачной, чистой. Водка льется в Юрика медленно, звуком обозначая все изгибы глотки, пищевода, шипит, попадая на связки; вскипают две-три капельки, брызнувшие на легкие; звучным шлепком падает 150-170 граммов в принципиально пустой Юриков желудок. Друг не скрывает, что ему страшно: он громко, на весь дворик кричит, жмурится, жадно,
как секунду назад водку глотает тяжелый московский воздух. Щекой припадает Юрик к асфальту, касается губами начала воды и грубо вдыхает лужу. Юрик не встает с колен, на лице улыбка, в комментариях – удовлетворение, в скупом жесте – предложение последовать примеру.
Я могу не запивать водку – другая у меня беда: не способен пить из горлышка. Поэтому достаю из сумки очечник (эх, зрение, зрение) непослушными пальцами растворяю пучеглазую пластмассу – выпивать из очечника фирменный стиль.
В очечнике давно нет мягкой тряпочки, подкладки – очки здесь никто уже не держит. Две впадины в этом сосуде, два полушария. А значит, начертано сделать два глотка. Очечник только на вид неказистый – он емкий, граммов 110 вмещает, по 55 на каждый глаз. Как только водка ляжет в углубления, начнется неотвратимая реакция, запахнет полимерами. Поэтому пить надо быстро, чтобы не причинить организму вреда. Другой на моем месте засуетился бы, затрясся, пролил бы в смятении половину. Я не такой, я отчаянный: медленно, вдыхая губительный химический аромат отвожу локоть в сторону, как пионерский трубач, затем поднимаю локоть повыше, практически выше головы. Это знает каждый: особый угол между предплечьем и плечом, локоть обязан находиться в высшей точке – чтобы придать веса кисти, чтобы кисть одним движением, мимолетным, нежным и твердым опрокинула водку в рот. В очечном варианте геометрия и механика достигают невиданной важности: счет идет на микроны – выпить содержание одного углубления, не дав водке из другого воспользоваться креном и нахлынуть. Ловко, как яйцо из двух скорлуп бросаю водку в рот, на гортань. Важно задержать ее здесь – от гортани и до головного мозга недалеко. Пусть пары затуманят непосредственное серое вещество, подкорку, мякоть, баунти нашего старого доброго мозга.
И потом уже, шагая по Тверскому, замысливали разные штуки, в результате которых лично я оказался на Ярославском вокзале, а Юрик под поливальной машиной на Проспекте Мира. Лично я собирался ехать в Пушкино, а Юрик очень хотел посикать. Внезапно его обуяла стыдливость: нет чтобы по-людски поссать на видавшие виды покрышки КАМАЗа, бросить соленое словцо припозднившейся домохозяйке, лягнуть присоседившуюся собачку. Юрик же занял укромную позицию под днищем гиганта. В процессе его там и застукали два пьяных чуваша, имевших отдаленное отношение к поливальной машине. Юрик хотел истолковать чувашам свои действия, но те принудили его распить с ними полбутылки портвейна – без объяснений.
В общем, Юрик вернулся к французам, которых в ответ на "сава бьен" обреченно облевал. Потом хотел кончить жизнь прыжком из окна; допить сухое; уснуть. Французы остались довольны. Юрик тоже, потому что утром он успел выскочить из квартиры безнаказанно и купить в "Российских винах" бутылку "Совиньона".
Мы пересекали Тверской полчетвертого утра. Женщину, идущую немного впереди я цепко отслеживал периферическим зрением.
Олеся почему-то, парашютистка. Об этом я узнал позже. Как угораздило? Вопрос имеющий много ответов. Самый правдоподобный: алкогольное опьянение, что и исказило действительность. Как бы там ни было, парашют возникал периодически. Купол раскрывался внезапно, что называется, в неподходящих места: в булочной, в гостях, во сне. Раскрытие и последующий полет до земли сопровождались всхлипами, какими-то воспоминаниями, отдававшими женской казармой. Мелькали названия спортивных самолетов, пилотов и парашютистов противоположного пола. Ясно было: Олесе хотелось в небо.
В ней вообще чего-то не хватало, женского. В самые тихие и нежные минуты не покидало ощущение, что противоестественно для себя ласкаю подростка, трахаю, одним словом, мальчишку, сорванца. Каждый раз перед тем как начать, забавы и утехи, рукой проверял контрольные точки – вроде, все в порядке, а ощущение не пропадало.
Но дело не в этом. Мы пересекали бульвар и вдруг – рассвет. Даже местный истукан, бронзовый натуралист Тимирязев вздрогнул – такой цвет пошел, зарево такое, схватки – новый день рождался в муках.
Такое дело – осень, так уж случилось. Иди, иди, девочка, я догоню. Думаешь не знаю, что ровно через 23 дня ты возьмешь билет и улетишь вверх. Рядом будет и пилот, и мастер спорта, и еще пара любителей. Не жди меня, поднимайся одна, разогрей чай, я сейчас – здесь такие дела, тут такие фрагменты! Осень возвращает одиночество, публичную радость, единственный доступный смысл. Зря лелеял надежды, зря представлял, как пройдемся вместе по любимым закуткам, как разделим ложе, преломим хлеб – и так многократно, наслаждаясь однообразием, в котором и есть вечность, в которой и есть только – любовь. Не объяснить, что воссоединение плоти больше, чем "акт", чем истома, чем страх залететь, чем лужица на простыне, чем сигарета после, чем спасибо перед сном. Попытка стать единой плотью, внедрение в чужие, холодные, серьезные пределы, где спрос превышает предложение, а надзор не ослабевает. Как заставить вызубрить, что ревность – это отраженный сигнал из смежной черноты: там восседает тот самый Бог в виде йети и джойстиком своим пытается напустить диггеров прямо на нас. Я вижу, старик Тимирязев, что ты за меня, зря что ли ты тут под бомбежкой стоял, спинным мозгом чуя, как варвары перетаскивают коллегу Пушкина через дорогу. Дай прижмусь виском к ледяному холоду твоего хитона. Куда идти, когда такой рассвет, когда до заката целый день. Как прожить, продержаться как. Все вроде перепробовал…
И так всегда: вместо рассвета – белесый, готовый практически к употреблению день, новые, бля, сутки. Иди ты в жопу, мудак лысенковский. Что же ты, козел, сдал Александра Сергеевича, Мент позорный? Где ты был в ночь на 20 августа и третье октября? Равнодушно наблюдал за кувырками демократии? Блядюга, ты замочил неповинных дрозофил? Ты запретил телевидение и пейджеровую связь, ты не допустил факсы? В глаза, блядь, смотреть! Что руки на мудя опустил – стыдно? Раньше надо было дрочить, когда генетики нуждались в подручном материале. Если бы ты не встрял, глядишь она, генетика, наука в общем, шагнула уже так далеко, что тебя не из железа бы отлили, а заморозили, как Майкла Джексона, чтобы разморозить в другой эпохе. Вечно бы жил, а не как сейчас.
Что мне прикажешь теперь делать? Нырнуть под парашют без кислородной подушки? А если не раскроется, он у нее не всегда раскрывается? Я ведь когда об землю ебнусь, вряд ли соколом обернусь. Чай пить? Заснуть? Забыться? Видеть, может прикажешь, сны? Эх, братец… Зачем ты все это устроил? Зря. Тяжело мне теперь на сердце, мне грустно, Тимирязев.
Калистово
Куда ни сунься, что ни вспомни – всюду любовь да пьянка.
Не продохнуть. А хочется уже расстелить клетчатое махровое одеяло на бережку, лечь животом к солнцу и забыться.
Забыться – и прочь-прочь лица, имена, адреса, этикетки, кольетки. Звучит виолончель, вибрируют, набирая ток струны леса через речку. В небе контрапункт организует сверхзвуковой самолет: был звук – хлопок – нет звука. Как просто, как доступно. А ведь над машиною мудрили коллективы, целые конструкторские бюро сходили с ума, размышляя над конструкцией, секретные заводы уходили полностью в запой, наблюдая, как из груды легированного металла родятся совершенные, сверхзвуковые формы.
А так если, без самолета – одна любовь и пьянка. Даже в светлой памяти оказываются они рука об руку.
В посадках блюют мальчишки. В их руках судьба, перед ними возможности, за ними – Москва, а они блюют. Организмы настолько невинны, что от пачки "Золотого Руна" и бутылки безымянного крепленого трое юношей пришли в полное изумление. Они, как я сказал, блюют – и каждый делает это по-своему, строго индивидуально. Только я стою в стороне и писаю на мокрую после дождя осину. Я не пил и не курил, я стоял на шухере. Мне специально не дают пить, не приучают к никотину, чтобы глаз был верным, реакция – безошибочной. Я засекаю случайных прохожих, среди которых могут оказаться родители пьющих в этот момент и курящих. Я – глаза, уши и в некотором смысле, совесть компании.
Писаю и вижу: спускается Оленька с горки. Льет дождь, веет ветер – она, зная красоту, заметив наблюдение не ускоряет шаг. Распущенные волосы, карий взгляд, девчачья походка. Почему два дня назад не дал ей прокатиться на велосипеде? Когда Оленька спустилась, знал – случилось непоправимое, мы никогда не будем вместе, хотя до ее дождливого прохода лично я этого и не планировал.
И вот нынче она в куркинской компании. Они ходят в Дубки, жгут костер, пьют водку, целуются. Она наверняка тоже. Они в восьмой перешли, они умеют и имеют право. Мы, ошалев от экскурсии в посадки как мудаки сидим у шлагбаума и глазеем хмельное возвращение. Мы в проигрыше. Им, друганам, хорошо – они целый день блевали, ничего теперь не соображают. А я трезво рассуждаю – и от этого больно в сердце.
Что и говорить, корявой вышла первая любовь. Да ладно, чего уж… Вместо причащения тайн – долгосрочный шок, вместо возмужания – приступы малодушия в ходе схваток с Котом и Дрюней, вместо впечатлений после каникул – тоска.
Конечно, кроме этого – масса положительных эмоций. Например, пойманный на жерлицу щуренок, велики, духовушки, шалаши, футбол с деревенскими из Подгорной, красавица из Дубков (отравилась, кстати, грибами, которые мы ей собрали – не насмерть, но гулять с нами ее больше не отпускали), бильярд в клубе, шум электричек и т.д.
А она все спускается с горочки, все мокнет под дождем, бедная, хорошая.
Лиелупе
Сладкое предчувствие дежавю. Привычная, незабытая перкуссия электрички. Откуда упрямое желание повторить маршрут в точности, до копеечки, до глотка пива в чипке на станции?
Сердце обмирает по-настоящему. Глаз, как Буонаротти отсекает наслоения, выдавая совершенную картинку. Как хорошо, что вопреки завываниям и уверениям, минувшее не улетучивается-засыпает, ждет ценителя: когда тот проверенной походкой пройдет по улице, отточенным столетиями деликатным жестом отопрет калитку и пройдет в палисадник, который раньше служил детским играм. В кусте жимолости господин в мягкой шляпе, в великолепном старомодном, нестареющем пальто засядет для наблюдения за соседним двориком – там ожидаются тени, там пронесутся события давние, вечные.
Место хранит светотень, место содержит запах. Морской воздух вперемежку с речной свежестью, хвоя из неотступающего леска, мята. Тревожный запах пропитки для шпал, немного аромата борща.
Узкая полоска пляжа, знакомые имена: Булдури, Майори. Теперь сам делаешь покупки, сам пьешь дешевое и соответственно, без чудес, без учета дежавю, плохое пиво. Приближаются плотные звуки тенниса. На эти ли корты выбегал ты за белым мячиком. Целеустремленный Метревели недоволен, его анонимный соперник смеется, возвращает беглеца родителям. Где Метревели известно, а где тот, судя по всему, латыш? По семейному преданию, игру он проиграл – что пошел делать? Наверняка, вскочил на яхту и пошел по ночной Даугаве колесить с горя; скорее всего не с горя, а просто так, как всегда. Отменив утешительные игры, впустил в трюмы загорелых, голенастых, но холодных латышек, которые конечно же оказывались фригидными русскими девушками – в лучшем случае, отдыхающими. После яхты – волейбол на пляже. Несколько жестких слов с друзьями, пара насмешливых балтийских интонаций по поводу вчерашнего матча и сегодняшней водной прогулки. Куда делся он, счастливый неудачник, куда пошел дальше? Видимо, ему нравилось местное пиво, судя по телосложению, он не любил русскую власть и готов был дерзить, противостоять. Конечно же, сначала фарцовка. Латышский еврей Левик из второй команды стукнул: на границе с Чехословакией изъяли четыре золотых цепочки. Обидно – первая загранка, друзья теннисисты-яхтсмены в Праге, новая девчонка Инга из женской сборной. Все слетело – и не из-за русских, а из-за своего же. Но сажали Советы, но сидел под Ковровым – три года. Ни тебе моря, ни загорелых, в коротких юбках перворазрядниц. Скупое позвякивание алюминия – убожество, запустение. Что дальше? Национальный фронт? Свобода? Обмен рублей на "репшики"? Жаль, даже теоретически не могу узнать его – наверняка гуляет по Майори, наверняка с Ингой, которая по рыбацкой своей сущности дождалась, вытерпела ссылку, перестройку, вольницу взахлеб – и получила своего заматеревшего, облысевшего чемпиона. Уверен, они вместе ходят по магазинам – Инга боится одиночества.
К морю, к морю!.. Я иду к морю по деревянным ступенькам, минуя столовую, где вкусный творог. Тот же путь уже теперь не дает покоя. Пока все живы – свернуть, затаиться, изменить резко маршрут. Кабы знать! А что знать? Что кончится жизнь, что сроки любви вообще не обсуждаются? Категория мудрости ушла из быта: это искусство, мол, талант, озарение. К черту озарение; мудрость – простое житейское усилие, шаг к гармонии. Мудрость – больше, чем вера в Бога – это Бог внутри. Подчинение обстоятельствам, которое не выглядит поражением, банальность, которая не звучит, как прописная истина. Отсутствие страха, застенчивость, мера цинизма и сентиментальности, мудрость – это умение любить.
Не было мудрости, не стало любви. Вот и иду по песку, к плесам, к слезам по умершим и оставшимся рядом – жаль и тех и других.
Дорога неизменна: кинотеатр в Булдури, премьера "Лимонадного Джо", пристань на реке, рыбалка в разгаре, огромная рыбина гниет на деревянном причале. Теплые лесные тропинки, сарай, где дрова на зиму и механизмы – тайные, масляные, железные, на бензине. Так просто по одному слову, по желанию заработает бензопила, окунь наденется на крючок, с опушки выйдет, мурлыкая, лесная кошка с веточкой черники в зубах. Пригорает фитиль керосинки, хозяева гасят свет; сегодня я первый раз попробовал пива – мне хочется еще.
Избербаш
Корова, покрашенная Богом, как собака – бурая, и белая, и рыжая – обреченно жевала газету. Мимо неслись крепкие юноши школьного возраста. Монотонно, недобро наматывали они круги вокруг местной школы. Это мы.
Летом в Избербаш можно заманить только спортсменов или… Без "или" – только спортсменов. Мы и явились – жизнерадостные, громкие – москвичи.
Вся затея со сборами в этом городе-огороде до сих пор кажется мне болезненно странной. В мирное время мы стали беженцами по доброй воле и без видимых причин. Сорок человек на раскладушках в спортзале, крысы, голод, недоверие, презрение и ненависть местных жителей. Три тренировки каждый день (из шестидесяти), тухлая говядина (начиталась) в столовке, заповедник змей в облюбованном для горных тренировок месте – бред. Еды катастрофически не хватало. Дня через три все всё поняли: тренеры квасили и ходили на ночную рыбалку на Каспий; дети, мы то есть, лазали по местным садам. Звучали выстрелы, мирные жители приходили на переговоры относительно дальнейшего сосуществования.
Между пробежками нас можно было видеть на деревьях тутовника: зрелые, черные и белые ягоды разнообразили, а также дополняли рацион. Люди относились к нам, как к цыганам: давали фрукты, сахар, нанимали таскать кирпичи.
Нельзя сказать, что спортсмены были довольны. Самая счастливая весть за два месяца – обнаружение холерной палочки в море. Возникла, таким образом, надежда, что весь лагерь эвакуируют в санитарных целях. Палочка рассосалась, мы дожили срок.
Черная голова, Избербаш, первые аккорды на гитаре. Как умело создаются модели замкнутого пространства, как казарма универсальна: процветают искусства, ремесла, вне – повышается рождаемость. Как хочется домой; чужбина разбила сердце, разъяла грудь. Письма-бандероли со свежими номерами "Футбола". Кто-нибудь: вырви из лап, укутай, плацкартой доставь на Курский. Я буду жить на вокзале, если хочешь. Я буду зарабатывать рэкетом и хэппинингом, буду подтаскивать носильщикам и поддакивать путейным алкоголикам. Я люблю вокзал – только возьми меня отсюда.
Обнадеживающий стук колес, иллюзия избавления. Укачиваться на верхней полке, свешиваться за вопросом, спрыгивать ради чая. Как милы даже вагонные воры, спиздившие в темноте мой чемодан.
Я был почти благодарен. Не понимая, счастливо смотрел в похмельные глаза начальника милиции и отвечал: не пил, не пил, не пил. Свобода – механическая штука. Нет ничего – свободен. О, как бременский музыкант, как проказник Вийон вприпрыжку преодолел десять-двенадцать километров: в маечке, в штанишках, с трешкой в кармане, навечно одолженной у студента Плехановского института, попутчика. Правда был уже студенческий лагерь, правда наблюдались девочки, но был и тренер – как настоящий, и спортсмены – как живые. В черных (эпос) трусах (чужих) вывалился я в море. Мне надо в Турцию – пронеслось в голове, надо развить успех. Там, в Стамбуле, где там еще, тоже можно побираться, ходить в чалме, выпрашивать у военного сигаретку, чтобы выгодно ее продать. А разве нет в Турции проституток, а разве нет русских среди них? Вот и готова выгодная партия. Даже если жениться на толстой турецкой вдове, можно язык выучить долгими византийскими ночами, приглядывая за ущербной луной.
И уже когда вынырнул все-таки на своем берегу, пошел слух об обокраденном мне, и девушки первым делом подарили мыло. Не накормили, не спать уложили – а по порядку, как в сказке про Бабу-Ягу предложили помыться.
Я вам скажу, такая там впереди житуха – со свадьбами, похоронами, с разводами и прочими узорами, включая вытрезвители – только скорее заберите меня взрослого, всепонимающего, отсюда.
Часто вижу по телеку своего тренера: в белых носках, в светлом остальном он судит. А у меня в горле сразу сухо, сразу сорок в тени, вода раз в двое суток, браконьерский осетр – до блевотины, пятнадцать километров вокруг школы, красивые горы, бокс на центральной площади…
Все-таки, почему тогда не победила, не распространилась как теперь, холера? Вот было бы счастье!
Бангкок
Попался, ушастый король!
Екнуло ли твое буддийское сердечко тем слякотным московским вечером, когда, плюс четыре часа, развалившись на стуле гостиничного ресторана Мустафа насмешливо выпалил "шримпс"!
Да, мы разглядывали меню, да, это уже седьмое место за вечер, да у Мустафы были деньги – он угощал. Ну и что, что его деньги кончились во втором баре, а с третьего начались мои – шримпы есть шримпы, праздник не может омрачиться куриной ножкой, "Хамовниками" на Герцена.
"Шримпс", повторил я почти без акцента. Что такое? Кто такие? Зачем? К пиву, хамовато подытожил халдей, – креветки-с.
Ах ты жизнь, житуха. Вот так бороздили с тобой, Мустафа, хуй знает что, а на креветках спотыкаемся, клинят нас с тобой шримпы. А разве мы не заслужили?
Вобла, селедка, сосиски, сушки, соль, черный хлеб, сухая картошка – а кривули по праздникам, в "Яме", в "Жигулях". А вишь как повернулось – "шримпс".
А знаешь, Мустафа, креветки эти приплыли к нам не из Владика, не с Курил – южнее, южнее забирай – и западнее, западнее. Есть такая страна, Мустафа, Таиланд – там король-фотограф, там креветки, там массаж. Верь мне, Мустик, не спи. Ты не видел тамошних креветок – такие глаза, такие размеры! Плюнь на рабочий день, на грязные свои доллары, добытые не из нефти даже – из говна нашего простого народа. Наш простой народ доверил тебе свое говно, чтобы построил ты из него пирамиду на удивление приезжим, а ты драгоценное отеческое говно обратил в доллары, которые кончились за полтора часа. Дай хоть раз в жизни поохотиться на короля. Королевская охота – ты слышишь меня? Впереди по сельве, по бурьяну бежим мы: с лейкой, блокнотом, с газовыми баллончиками, с пивом за пазухой, с креветками на боку. Сзади нас гималайские медведи и уссурийские тигры, бенгальские львы, далай ламы, чайные слоны, крокодилы и прочие грызуны. Вслед за животными грамотным каре развернулись полпотовские наймиты, кампучийские беженцы, малазийские ветераны. Мы прочесываем Сиам, ищем ушастого беглеца. На пути у нас встают химеры и храмы, огнедышащие драконы, стены монастырей. А мы с китайскими фонариками прорываемся сквозь, и в подземельях, в алмазных копях разыщем Его Величество, и посветив ему в лицо сядем, положим ногу на ногу и строго, по-взрослому скажем: шримпс!
Мустафа согласно кивнул.
Чего нам стоило сделать визы, чего стоило купить билеты, чего стоило отговорить подруг ехать с нами – что это по сравнению с великой целью! Знаешь, Мустафа, инструктировал я друга, король в Таиланде большая ценность. Но предупреждаю – есть там и проститутки. Надо сделать так, Мустик, чтобы они нам не помешали. А они станут – они за короля горой, кучей малой, грудью, одним словом – одним словом и не перескажешь. Мы преодолеем, мы должны.
Мустафа все кивал. Всюду одни задержки, одни неприятности от них. Рейс откладывался, я уволок напрочь растаможенного, насквозь завизованного, рассекреченного Мустика на антресоли Шереметьева-2 и продолжил инструкции, развил инкрустации мотивировок.
"Мустик, на блади, на мэри можешь налегать, но слушай меня, слушай. Там такие проститутки, такие девочки, что ты можешь не выдержать, ты можешь упасть головой им на лоно и прошептать. Что бы ты ни прошептал, это будет усвоено и воспринято всего за 50-100 долларов. Такие там девчонки, такие азиатки. Они могут, Мустафа, практически все, даже массаж, даже могут утром приготовить яичницу с беконом. Откуда в Таиланде беконы? Э-э, Мустик, а на что Красная поваренная книга? Книга эта висит вместо фонаря над дверью всякого мало-мальски веселого места. Девчонки… Мы возьмем двух на пробу: они знают свой язык – пригодятся в дальнейшем. А пока не пригодились, кормить нас будут, гладить по забитым мышцам, согревать разбитые во время перелета через залив сердца. Когда пробы кончатся, возьмем еще одну – впятером все-таки веселее, понимаешь? Мы будем жить в бассейне, у нас вырастут жабры и плавники, у них – хвост, тем более, что деньги кончились, да и зачем в уютном бассейне деньги? Коктейли они будут воровать также, как и рыбий корм – для нас. Когда мы окрепнем, как акулы и киты, используя ум дельфина перепрыгнем через бортик бассейна. В полете, в воздухе у нас вырастут крылья, сзади вытянутся сопла. Мы включим реактивную машину и полетим к океану. И плюхнемся в большую воду практически созревшими подводными лодками на ядерном ходу. Мы разовьем подводную скорость до неузнаваемости, спустимся в Маракотову бездну, застигнем в баракудовом логове косяк мелких, но особо приближенных к императору креветок – вынырнем космической ракетой, двумя ракетами. С диким криком "поехали!" устремимся к солнцу. Мы пролетаем над Бангкоком, над Москвой, над рекой, над горой – видишь, Мустик, твой родной дом. Только ради этого стоило. Сбрось посылку с парашютом – пусть домашние порадуются, пусть знают, что ты теперь космонавт…
Зря разбудили Мустика – сам бы донес до контрольных пунктов. Вставай, дружище, это не Перхушкино – это Бангкок. Здесь засела наша цель. Зря говорили, что тебе нехорошо. Потому что прямо сейчас, не сходя со взлетно-посадочной полосы мы разопьем бутылку синей "Смирновки", которую я выменял за пару добрых жестов у второго пилота. Ты бы видел, как он вел судно – прямо к цели, прямо на огни большого города. Когда мы заложили фюзеляж на 30 градусов по Цельсию, я грешным делом решил – он за нас, ему тоже нужен король, тоже привлекли его креветки. Ан нет, просвистел над тайскими головами легко, как чайка, приземлились, как гага, как русский зимородок. Теперь необходимо рассыпаться цепью, прочесать столицу: чую последним оставшимся в живых местом – он здесь, тута он хоронится, около ховается. Доложила уже небось разведка, что мы прибыли, что допиваем русскую водочку – а значит, хана пришла местной цивилизации.
Душно в городе. Кондиншны напряжены на всю катушку. Мы с Мустафой продолжаем уничтожение мини-бара, что входит в планы захвата короля. Обязанности распределены строго: Мустафа смотрит телек и следит за перемещениями королевской семьи, я вниз, за девчонками.
Ничего особенного, констатировал Мустик после общения с хрупкой девушкой, имея ввиду маршрут королевской семьи. "Все впереди"-парировал я и мы вышли на улицу.
Города не было видно. Только мы и витрины, и открытая канализация. "Тут есть рыбки?" – спросил Мустафа у встречного тайца.
Зачем тебе, старик, рыбки. Мы у цели. Смотри, какое разнообразие: пиво "Сингха", пиво "Карлсберг", пепсикола, навалом вискаря. Ты видишь, они жарят мясо сразу на обочине – не говном из канализации тащит, так пахнет убоинка, свежатинка, понимаешь? Привыкли там у себя на родине к строганине, к отмороженным бычьим мозгам с лимоном – потеряли скромное обоняние, а буржуазия живет другими запахами.
Эй, бой, квикли, шримпс-шримпс-шримпс, ту бирс, салт-н-пеппер, райс унд вайс. Ченч но мо. Видишь, какая она головастая? В ней мяса много, за это ее уважают. А хочешь лобстера с пылу, с жару – со льда, а не из морозилки. Утром – на базар. Там рыбы, там сиа фуд, там такие краски, никакому королю не снились. Что он видел в своем Гарварде, в Итоне занюханном, в пресловутой пресной Сорбонне? Свой народ со стороны, с этикетки на консервах и презервативах разглядывал? Что он знает о простых тайцах, таких как мы с тобой: которые встают в кинотеатрах во время государственного гимна, которые посещают регулярно тайбоксинг и сидят в утлых забегаловках, жуя даже не шримпы, не лобстеры-кальмары, а заурядную парную свинину?
Мы, простые тайцы, даже не можем позволить себе съездить на Пот-Понг, как мы, нормальные российские охотники за королями.
Тук-тук, нам бум-бум, на Пот-Понг. Смотри, Мустафа, трогай руками, пожирай взглядом. Видишь, обступили нас, они хотят нас, им мало низкорослого местного населения, недостаточно чванливой Европы, пустопорожней Америки. Мустафа, – покажи, что у нас есть с собой: чтобы цены снизили, а мы вознесли бы наши акции до невиданных рейтингов. Смотри на сцену – парень, художник наверняка, рисует на женском человеческом теле. О чем говорит этот пейзаж, набросок, этот полуночный эскиз – о нас, о наших несбывшихся желаниях, о городе родном – о Москве. Не плачь, Мустик, не горюй, мы свое возьмем, тем более, что смазаны столь полюбившиеся краски. Тот, кто раньше был художником в прямом смысле ебёт свое детище. Она еще не успела сходить в импровизированный, походный душ, да что там душ краска не успела просохнуть за лопатками – а уж повалил оборотень свое полотно навзничь, отбросил ложные кисти, достал припрятанный по такому случаю мастерок – и ну за дело! А после, девчонка эта, в скороходовых туфельках пойдет в зал, сядет нам на колени, раскрутит тебя на сто баков. А ты и рад приобщиться к живописи – распустил свои мольберты павлином, приготовил жесткий, будто деревянный подрамник. Оставь ее себе, езжай в отель – десять баков швейцару, десять в рецептуру – валяй, отвлекайся от намеченного пути. Придется мне одному выслеживать, спускаться в китайские кварталы, подключаться к полицейской рации,