banner banner banner
Крысолов
Крысолов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Крысолов

скачать книгу бесплатно


Чертовски полезно, вынырнув из своего моря слез, попробовать и самому стать спасителем утопающих. Интересная мысль, которая пришла мне в голову именно сейчас. Раньше я не видела ее мотивом, но не исключено, что он тоже был. Где-то на подсознательном, интуитивном уровне. Как желание посмотреть со стороны на чужую беду, которая, возможно, тоже сильна и глубока и на фоне которой мои беды – мелочь. Вот такой тебе катарсис, вот такое себе нивелирование собственной боли. Но я не об этом. Мое наставничество стало новым забавным опытом для меня.

Кстати, стать наставником было до безобразия просто. Мне предложили, мотивируя материальной выгодой, и я, нуждаясь в этой материальной выгоде, на предложение ответила согласием. Потом, без лишних расспросов и разборов, меня отправили на какие-то курсы по основам этики, педагогики и какой-то другой, до кретинизма важной чепухи с набором прописных истин и вещей, которые нигде, кроме книг, в жизни не применимы. И вот, после того, как меня обучили, на скорую руку протестировали и посчитали вполне готовой для общения с неокрепшими умами подростков, я познакомилась с Олей.

На момент нашего знакомства Оле было десять лет. В нашем интернате она жила последние два, а до того успела только совсем немного поскитаться по другим учреждениям для никому не нужных детей. Девочка не была круглой сиротой, у нее была мама, но где находилась эта мама и что в данный момент делала, никто не мог сказать наверняка. Олин папа умер, когда девочке было около годика. Из личного дела я узнала, что он был многократно судим и из очередного заключения вышел с тяжелой формой туберкулеза, который в итоге его и угробил. Свое детство девочка провела с бабушкой, дедушкой и сводным братом в каком-то глухом поселке. Брат был значительно старше, потому, когда окончил техникум, уехал куда-то в другой город на работу. Больше Оля и органы опеки о нем ничего не слышали.

С бабушкой и дедушкой жить было не плохо, хотя дед долгое время страдал от цирроза и старческой деменции, не прекращал пить и целые дни лежал в бабушкиной комнате на застеленном диване и что-то говорил – пел, часто матерился, вспоминал каких-то родных, знакомых, а то и никому не знакомых людей. Олю он не обижал, даже по-своему любил ее – когда она заглядывала в комнату, ласково подманивал к себе и задавал какие-то вопросы – чем занималась, что ела, что бы хотела получить на день рождения в виде подарка. Очень популярной была шуточка, когда он звал девочку из другой комнаты:

– Оля!

– А!

– Ага!.. Оля?!

– А!

– Ага!

Так могло продолжаться до десяти раз, после чего дед заливался хриплым смехом вперемешку с кашлем и на какое-то время замолкал. Почему дед смеется, не понимал никто, но Оля никогда не отказывала ему в этой маленькой и странной игре.

Вечером дед вставал, пошатываясь, одевался – почти в любое время года в одно и то же: мятые шерстяные штаны, рубашку в синих и голубых полосках, старую стеганую куртку, и уходил. Приходил, очевидно, ночью, но Оля тогда обычно спала, потому не видела и не слышала.

А дед приходил сильно пьяный, иногда не один – с какими-то женщинами, пьяными друзьями, с которыми когда-то работал на заводе. Бабушка дралась с ними во дворе, гнала прочь и тащила пьяного деда в комнату, на диван. Стягивала со старика перепачканную мокрую одежду, тут же стирала, развешивала на радиатор и сама укладывалась спать, чтобы через час встать и пойти на дежурство – она работала медсестрой в местном родильном отделении.

Когда Оле было пять лет, дедушка умер. К бабушке переехала ее сестра, и Оля стала жить с двумя бабушками.

Когда Оле было шесть, случилась еще одна беда. Вместе с которой в жизни Оли навсегда все изменилось.

Девочка хорошо запомнила тот день – целый день небо было черным и было очень тревожно. Намечалась осенняя гроза, с приходом которой обычно оканчиваются последние деньки бабьего лета. Оля, которая уже ходила в первый класс, после занятий прибежала на работу к бабушке и до окончания ее смены сидела в медсестринской над прописями.

Потом зашла бабушка – на ней были высокие резиновые сапоги, как у рыбака. И дождевик – прозрачная целлофановая накидка. Приказала собираться быстрее.

Голос у бабушки был хриплый, мужской, но ласковый. И бабушка сама тоже была высокой, крупной женщиной с ровной, как будто окаменевшей спиной. Оля не могла припомнить, чтоб бабушка поворачивала в какую-то сторону только голову или торс – она всегда разворачивалась всем корпусом и казалась глыбой. И вот сейчас, поглядывая в окно, бабушка, не поворачиваясь, только одной рукой помогала собирать со стола тетради и карандаши:

– Добежать бы до дождя. Небо совсем обложило. Шустрее, деточка, шустрее.

Оля засунула прописи в сумку и стала обуваться. На ней были босоножки, из которых торчали пальцы. В чистой, теплой медсестринской девочка ходила босой, чтоб не запачкать пол.

Выскочив на улицу и взявшись за руки, бабушка и внучка побежали по пыльной дороге вдоль заборов, за которыми заливались собаки. Стало совсем серо, как во время затмения. Оля все время поднимала голову и всматривалась в небо, покрытое серо-черными разводами. Где-то далеко сверкало, но раскаты грома не доносились.

– Пойдем через поле! – скомандовала бабушка. Так было ближе. Они побежали по черным распаханным кочкам. В Олины босоножки набилась грязь, стерня больно втыкалась в ноги. Начинало капать. Девочка постоянно спотыкалась, повисала на бабушкиной руке, не поспевала.

– Ах ты, неуклюжая… – заворчала бабушка, схватила Олю на руки под дождевик и побежала дальше.

Под целлофановым куполом было душно, шуршало в ушах и чувствовалось, как по спине били капли, собирались струйками и текли долго и щекотно. Бабушка тяжело дышала, и в груди ее при этом что-то чуть-чуть посвистывало. Оля закрыла глаза и представила, что она не на руках, а на корабле. Было так уютно покачиваться на волнах, немного клонило в сон и начало мерещиться что-то сладкое, разноцветное. А потом раздался сухой, оглушительный треск и даже сквозь закрытые веки Оля увидела белую вспышку. Свет, как показалось, прошил ее насквозь, ледяным стремительным всполохом вспорол от макушки до кончиков пальцев, и в полузабытьи привиделось, что Оля растворяется в этом свете. Как крупица соли, упавшая в стакан горячего молока.

Долго-долго мерещилась огромная белая бездна, и Оля медленно, плавно, аккуратно опускалась на ее дно. Не чувствуя рук и ног, не чувствуя тела и вовсе, как будто и не было этого тела никогда, но была какая-то маленькая крупинка – Оля, и вот теперь она тонет и тонет и белый ледяной свет поглощает ее, растворяет и окутывает целиком.

Она пришла в себя через пять дней в больнице, в реанимации.

Как оказалось, в тот роковой день в них с бабушкой на поле попала молния. Бабушка погибла на месте, а Оля выжила. Чудом. Получила сильнейшие ожоги и потеряла слух. Но осталась жить.

В больнице Олю никто не навещал. За два месяца – никто. Только однажды где-то в глубине коридора перед открытой дверью в отделение потопталась какая-то женщина в мятом оранжевом пальто и в слишком легкой обуви не по сезону. Оля вскочила с постели и побежала за ней, срывая горло, кричала:

– Мама, мама!

Она уже была глухой, свой крик чудился странной вибрацией где-то в груди и животе, но хотелось быть услышанной, где же ты, мама, мамочка?

В коридоре никого не оказалось. Девочка выскочила на лестницу, кинулась вниз, в громадный больничный холл с высоким потолком, к тяжелой двери, наваливаясь всем телом, раскрыла ее и оказалась посреди заваленного снегом двора. В одном больничном казенном халатике и тапочках на босу ногу. На улице мело. Мимо пробегали тепло укутанные люди, вжимающие головы в плечи, чтобы снег не забивался за воротник, и за ними оставались длинные борозды в снегу, похожие на лыжню.

На Олю почти никто не обращал внимания – голый плачущий ребенок. Никому не была нужна. Она больше никому в целом свете не была нужна.

Так Оля осталась совсем-совсем одна.

После больницы она попала в приемник-распределитель. Тут дела были совсем плохи. Дети, которые сюда попадали, по большей части напоминали оголодавших волчат – некоторые дрались как безумные, нанося тяжелые увечья и окружающим, и самим себе. Другие забивались в углы и отказывались от всего, что бы им не предлагали, а третьи, с алчностью маленьких эротоманов, так нуждались и так требовали ласки, что готовы были тереться об чужие руки – не важно чьи. Любой взрослый – медсестра или няня – становились предметом их вожделения. Они караулили в коридоре, в палате, выпрыгивали (если могли) из постелей при их появлении, цеплялись за руки, полы одежды, ноги, волосы. Они нуждались в прикосновении. Хотя бы в шлепке. Пусть… Главное – не остаться одному. Забытому. Ненужному. Главное – чувствовать кого-то еще рядом.

Оле было тяжело. Глухой ребенок, еще не смирившийся со своим статусом инвалида, она не могла найти общий язык с кем-либо, кто встречался ей в этом диком месте – существует ли вообще этот язык между глухим и слышащим? Да и не хотела – ее пугали эти волчата, пугали воспитатели и няни с холодными суровыми лицами, пугал даже этот едкий запах, который витал во всех помещениях – поношенной одежды, сгоревшей каши, рвоты. Кроме того, ее мучили страшные сны, от чего по ночам она орала так, что няни вздрагивали от ужаса и прибегали к ее постели, хотя она сама просыпалась только тогда, когда ее хватали за плечи и начинали трясти. Она будила других детей, и выть начинали все вокруг. Ночи превращались в адище.

Так, без каких-либо особых дел и занятий – только в какой-то нелепой борьбе за жизнь, в постоянных драках, слезах, попытке скрыться от всех хоть где-то, хоть под собственной кроватью, Оля провела чуть больше месяца. Пора было решать ее судьбу. Местный врач вписал в личное дело, что девочка умственно отсталая, и, очевидно, мог бы подписать этим смертный приговор – в специализированном заведении для слабоумных сирот никто долго не живет. Но раз уж вселенная любит равновесие, с Олей, которой так долго выпадала поломанная спичка, внезапно произошел счастливый случай – выполняя президентскую программу, в регионе открылось учреждение нового типа. Новый экспериментальный детский дом-интернат для особенных детей. Назвали его соответственно – «Индиго». Какой-то безумный винегрет из штайнеровской методики, коррекционных программ для трудновоспитуемых и классов с необычной профориентацией. Кто-то из чиновников поставил себе галочку и выписал себе премию за особые заслуги в социальной сфере, а новый интернат так приятно было презентовать иностранным гостям, журналистам и всем заинтересованным. Но… доброе дело всегда останется добрым делом, какими бы не оказались его истинные мотивы. Спасибо за спасение Оли, загадочный чиновник. Спасибо!

Итого для обучения и воспитания по новой программе набралось около шести десятков детей, среди которых были и малолетние преступники, и «солнечные дети» – с синдромом Дауна, и глухонемые, как Оля, и слепые или с ослабленным зрением, и дети с патологией опорно-двигательной системы, и даже дети, признанные одаренными – вундеркинды.

Несмотря на то, что ничего доброго эта затея не обещала, Оле вдруг оказалось тут очень хорошо. Постепенно гремучая смесь устаканилась. Все нашли свое место, свое занятие и все потекло своим, каким-то особенным руслом. Не так, конечно, как в других интернатах. И для многих это оказалось спасением. Для Оли в том числе. Тут она много читала, рисовала, вела дневник, занималась с учителем по специальной программе и чувствовала себя спокойно. Как будто впервые получила опору и равновесие. О будущем, ввиду своего малолетства, она еще не думала, потому ее пока не посещали страхи и сомнения. У нее была еда, постель и все, что могло показаться интересным. Ее не обижали, не травили, как бывало раньше, а то, что никто не проявлял к ней чрезмерного внимания, ей даже нравилось. Она была счастлива в своем одиночестве. Маленький интроверт.

В экспериментальное детское коррекционное заведение, которое называлось «Индиго», я попала летом. Душный август. В кабинете заведующей просидеть пришлось часа полтора, не меньше. Тучная дама, обдуваемая вентиляторным бризом, с важным видом читала мне занудную лекцию о том, что такое особенные дети и почему предпочтительнее говорить не «инвалид», а «человек с ограниченными возможностями». Я ей явно не нравилась. Это читалось в ее маленьких глазках так же явственно, как ее имя на дверях ее кабинета. Наверное, ей вообще никто не нравился, и это тешило ее чувство собственной значимости. Я пыталась ей это простить, но в ее присутствии мне делалось неловко из-за моего великодушия и этой странной неприязни. При этом ее неприязнь только возросла, когда я сказала, что работаю в прессе. После этого она исполнила какую-то сложную модуляцию голосом, стала говорить на тональность выше, еще медленнее, нарочито подбирая простые слова, от чего ее речь стала похожа на урок в классе для умственно отсталых. Хотя несла она какой-то бред с элементами прописных истин.

Я покорно кивала, только изредка выдавая односложные ответы. Мне хотелось остаться безразличной (пусть даже только внешне) к ее странной неприязни и самой безумной природе этой неприязни, которая на ровном месте вдруг возникает между двумя совершенно незнакомыми людьми.

Я старалась не вслушиваться и не забивать голову. Заведующая напоминала мне жабу. Я пыталась представить, что она не говорит, а горько квакает мне в лицо. Именно горько, так как брови она держала домиком. При этом, удивляясь сама себе, я продолжала испытывать перед этой жабой что-то вроде благоговейного трепета. Это было чем-то родом из детства, из той школьной давней поры, когда самый страшный человек на земле и в жизни – школьный директор. До хрипоты орущая баба в допотопном костюме под цвет пыльных гардин в собственном тусклом кабинетике. Почему это так страшно?

– Вы знаете, что такое «индиго»? – спросила меня заведующая.

Я покачала головой:

– Нет.

– Полезно было бы знать. Это дети, особенно нуждающиеся в инклюзивном образовании, которое мы им предоставляем. При этом, стараясь выйти на высокий уровень подачи знаний, мы сталкиваемся с массой других сложностей – недостаток квалифицированных кадров для работы, дефицит учебных пособий. У нас есть наши постоянные опекуны и меценаты, силами которых закупалось все, вплоть до обычного карандаша…

Она подхватила со своего стола карандаш, повертела его перед собственным носом так, как будто увидела впервые. Карандаш явно навеял ей какую-то новую мысль, которая заведующую очень обрадовала, и она, так и не пояснив мне, кто такие дети индиго, переключилась на другое:

– А напишите, напишите о наших проблемах! Рассказали бы, как мы тут живем, какие у нас конкурсы, а какой хороший трудовой коллектив…

Но радость на лице заведующей была недолгой, светлая идея сменилась яростным желанием сделать мне разнос:

– Я помогу Вам разобраться в вопросе, если станете писать надлежащий материал. Именно надлежащий, вдумчивый. Странно, что нам прислали наставника с таким низким уровнем подготовки, без профильного образования, опыта работы в специализированных заведениях. У нас ведь особые малыши. Но спорить с выбором не буду – посмотрим, чем окончится эксперимент. У нас есть подходящий ребенок для Вас.

Она резко встала, поманивая меня пухлой рукой. Все это произошло так стремительно, что я даже не сразу сообразила, что случилось и куда она бежит. А жаба уже неслась вон из кабинета, даже не оглядываясь, поспеваю ли я следом. Она шла по интернатовским коридорам, и от нее зловеще пахло болотом.

В интернате было все, как и везде. Вот на стенах детские рисунки – или конкурс какой-то, или какой-то отчет перед меценатами. На подоконниках, под пелериной из короткого несвежего тюля – папоротники и драцены в исполинских керамических горшках. Пол из виниловой плитки – местами ободранной и очень скользкой.

Меня немного покоробило то, что потенциального подопечного мне уже подобрали. Без меня – моего мнения и моего участия. Я не была до конца уверена, но мне искренне казалось, что в выборе подопечного должна поучаствовать и я – черт знает как… может быть, рассказать о вкусах, интересах, предпочтениях и ближайших планах. И в том, что меня не спрашивали и со мной ничего не обсуждали, мне чудился какой-то подвох. Было неприятное подозрение, что все сделано для того, чтобы я «провалилась» – даже не знаю, может быть, я каким-то образом не сошлась бы с ребенком, не смогла бы найти общий язык, и тогда эта жаба смогла бы гордо полоскать меня по всем инстанциям, до которых бы добралась. Это бы сделало ее жизнь на пару месяцев веселой и счастливой. Потом она бы опять тухла в своем болоте без новых ярких впечатлений и побед над внешним миром.

А подвох действительно был. Оля была глухонемой. Десятилетний глухой интроверт. Провал для всех, кто ранее пытался достучаться до ее нутра. Достать из этого ящика что-то, кроме вызубренных уроков и рассказа о любимой книге, еде и игре. Очень складный и очень неискренний рассказ.

В момент знакомства для меня сразу рухнула львиная доля всех планов, иллюзий и надуманных мной стратегий покорения детского сердца. Я грезила совместным походом в консерваторию, занятиями в музыкальном классе (когда-то я и сама училась в музыкальной школе, но забросила), иностранным языком и даже записью видеосюжета на телевидении – знакомые телевизионщики сказали, что не стали бы возражать, если бы я привела на студию какую-то сиротку в рамках знакомства с профессией. И тут…

Оля ждала нас в игровой комнате – это такой кабинет, где стоит только пара парт и детских стульчиков, а пол застелен необычно чистым ковром и всюду лежат игрушки, конструкторы, раскраски, книги.

Оля сидела за столом, поджав одну ногу, и читала. При нашем появлении она явно нехотя подняла глаза от книги и сосредоточенно осмотрела сначала заведующую, затем меня, затем опять заведующую. Перехватив Олин взгляд, жаба громко (хотя глубина звука не играла в этой ситуации никакой роли) и активно артикулируя, сообщила:

– Вот, Оля. Это Вероника Игоревна, твой новый друг и наставник.

При этом я почему-то почувствовала себя собакой или чем-то и вовсе не значительным для нормальных взрослых людей – может быть, какой-то куклой. Заведующая повернулась ко мне и, заливаясь победным сиянием, невнятно пояснила:

– Не волнуйтесь, она читает по губам.

При этом я не сразу сообразила, что она имеет в виду. Только тогда, когда заведующая вышла вон, все так же победно сияя, как будто оставляла меня наедине с палачом, до меня дошло, что ребенок – глухой. И вот я стояла перед своим условным синедрионом, и в моей голове лопались мыльными пузырями все идеи, планы и надежды.

Оля сидела неподвижно и напряженно смотрела на меня. Мне было страшно. Судорожно сглотнув, я как-то сипло выдавила из себя:

– Можешь звать меня Вера. Или Ника. Как тебе больше нравится.

Оля опустила глаза, порылась в бумаге на столе перед собой и огрызком цветного карандаша прямо поперек рисунка какой-то детской раскраски написала большими каллиграфическими буквами: «Наша заведующая похожа на жабу».

Я посмотрела девочке в глаза, и у меня внутри как будто что-то наконец-то разжалось, я снова смогла дышать, говорить и больше не чувствовать себя так, как будто жду приема жизненно важного лекарства, а его все не приносят и не приносят. Я взяла Олину записку, прижала ее к груди и расхохоталась. И девочка засмеялась вместе со мной.

Так в моей жизни появилась Оля. Мой маяк в море слез.

Да, скажу честно, что первое время нам было нелегко. Забывшись, я часто говорила ей в спину, рассказывала что-то тогда, когда она и вовсе не смотрела на меня. Когда мы ходили в цирк, я могла наклониться и шептать ей в ухо. Потом меня сжигал стыд, а Оля умудрялась даже подкалывать меня этим, хотя чаще, почти с царской щедростью, она прощала мои проколы или делала вид, что не замечает их. Меня мучило, что наше общение почти полностью строилось в режиме моего бесконечного монолога, в котором Оля участвовала только на уровне кивающей или отрицательно качающей головы. Иногда она писала мне записки, но это долго, скучно, не всегда удобно. Я, конечно, училась языку жестов, но давался он мне еще хуже, чем все те иностранные языки, что я учила в школе, а потом в институте. Я всеми силами придумывала способы услышать друг друга. И я постепенно открывала Олю. К моему ужасу, она оказалась не просто умнее, но даже мудрее меня. Пусть детская бескомпромиссность и радикальный максимализм все же выдавали ее истинный возраст, но она была очень начитанной, обладала хищным умом, который хватал и проглатывал на лету, и мыслила так широко, что, на мой взгляд, была тем человеком, который, в принципе, вполне даже способен представить бесконечность. Она умела радоваться маленьким вещам и получать удовольствие, чему я стала учиться у нее, чуть ли не впервые обнаружив такую черту в близком мне человеке. Оля казалась мне настоящим чудом.

Вообще-то общаться нам было положено раз в неделю или реже, как мне удобно – на выходных, например. Когда я как наставник должна была изображать старшего друга и делиться опытом, обеспечивать досуг, развлечения и другие полезные и увлекательные мероприятия. Но как-то довольно быстро выяснилось, что нам этого критично мало. Тогда Оля начала писать мне письма. За неделю между встречами их у Оли иногда накапливалось два или три. Она передавала их мне при встрече, а я отдавала ей свои ответы, которые она читала тогда, когда я уже уходила.

А я придумала кое-что еще более банальное – я купила Оле мобильный телефон. При необходимости она могла написать мне сообщение или перекинуться парой фраз в вайбере. Кстати, телефон стал незаменим и тогда, когда в личной беседе Оля пыталась сказать что-то важное, а я никак не могла понять ее. Она нервно набирала на телефоне и тыкала экраном мне в лицо. Иногда она была так возбуждена и суетлива, что я не успевала прочесть, а она снова хватала телефон и снова что-то набирала.

Мне было хорошо с этим маленьким вундеркиндом. Странно, но с самого первого дня она оказалась каким-то лекарством в первую очередь для меня самой. Меня порой угнетало и волновало ощущение, что я просто не могу ей дать так много, как мне представлялось, когда я переступала порог ее интерната. Обездоленный, никому не нужный подросток, без тени смущения и лицемерия, не задумываясь о таких глупостях как такт или учтивость, в два счета рассмотрел во мне существо еще более обездоленное – никому не нужного взрослого, который давно и ничему в этой жизни не рад. Вот так незаметно мы как будто поменялись ролями.

При нашем сложном взаимном позиционировании Оля быстро стала для меня вдвойне важней. Мой наставник, который даже не пытался меня наставлять: не тошнит менторской моралью, не тычет в лицо примерами, не гонится за абстрактными идеями и идеалами, а просто окунает в жизнь с непосредственной беспечностью и, наконец, дает заметить и распробовать то, что всегда оставалось скрыто. Даже в детстве. При этом Оля многое брала взамен сама: с детской же непосредственностью вторгалась она в любую мою подноготную и копошилась в моих чувствах и мыслях, пытаясь через меня, через мой опыт понять и весь остальной «взрослый» мир, который находился за стенами интерната. И этот окружающий мир не то чтобы не нравился – в нем как-то слишком долго не находилось ничего достойного и интересного. И для нее, и для меня. Но мы искали. Нам хотелось быть живыми и все же однажды вынырнуть из наших морей слез.

Глава 3. Пашка

Есть вещи, о которых мне трудно говорить. Трудно говорить обычным человеческим языком – не подвываниями и плачами старухи, не сухим языком новостных сайтов и хроник, не матерными эмоциональными всплесками, где главное – невербальная сторона посыла. Трудно. Но рассказать это тоже нужно. Ведь это сильно изменило нашу жизнь.

Война.

Я помню, как началась война. Она не затронула нашего города непосредственно, но была где-то тут, рядом – в пределах нескольких часов на электричке, на расстоянии одного телефонного звонка. И она убивала по адресам, по которым мы когда-то ездили в гости, она выстраивала новые границы, создавала новые правила и условности: повышала налоги, отнимала чьих-то сыновей, лишала крова, веры в людей и человечество. И, конечно, она взрывала и насильничала и рушила все надежды, все планы, всю жизнь.

Я помню, как она началась, и случилось это не то чтобы внезапно, но… это случилось. В новостных хрониках это называется локальный конфликт. Новостные хроники назначают виновных и зачинщиков, призывают судить провокаторов, вводить новые законы, соблюдать договоры, заключать сделки. В жизни это ощущается совсем не так. Как будто начинается новый, страшный отсчет – военных дней, раненых, убитых. И жуть берет от того, что это может длиться еще день, еще месяц, еще год или даже годы. Всю жизнь. Война – это трагедия, но гражданская война – это трагедия, возведенная в квадрат. По ту сторону ведь тоже стоишь ты.

Вот так я могла бы об этом рассказать. Впрочем, знаете, при всем трагизме и с полной глубиной осознания, нельзя все время быть в тонусе от страха. Не получается бояться все время. Притупляется все, даже этот кошмар. Мы пережили подскочившие цены, стали спокойней относиться к потоку жутких новостей, перестали вздрагивать от громких звуков, оглядываться на шеренгу карет «Скорой помощи», которые неслись из аэропорта в больницу. А в городе между тем у каждого третьего уже было оружие, вывезенное с фронта. Ревнивый муж бросал в жену гранату, дети играли патронами в песочнице. А мы жили, жили, жили, как и раньше… Просто – жили. Ведь жизнь все побеждает.

Но будь проклята война и будь проклята человеческая натура, которая позволяет нам ужиться со всем, чем угодно.

Да, я помню, как началась война. В одну зиму, в один день. И тогда, той зимой, этот кошмар казался вспышкой безумия, которая пройдет со временем. Отпустит. Потому еще зимой все это не казалось таким страшным. Но с первыми оттепелями все стало еще сложнее. Безумие стало хроникой. Дни превратились в недели, затем – в месяцы.

Одной из таких весен сюрприз преподнес Андрюха, мой старший племянник. Ему пришла повестка. Вот так война тянулась и к нашей семье своими костлявыми хищными ручищами.

Андрюха держал в худых лапках повестку, и лицо его было серым. Время военное, откупаться, как раньше, не получалось – вопрос взят под строгий контроль, призывников отлавливали возле метро и кинотеатров, в спортзалах, в парках. Не попасть в армию могли помочь только очень серьезные связи, так что денег Машиного мужа вдруг оказалось мало.

Андрюха выдувал тощую грудь и строил из себя патриота:

– Пойду воевать! Получу медаль, и государство меня не забудет! Может быть, мне даже квартиру дадут…

– Посмертно, – убитым голосом говорила Мария и обзванивала всех, кому могла дозвониться.

Андрюха же продолжал браваду:

– А еще говорят, дают земельные паи. И вообще, у военных форма красивая!

Юношеский пыл сбил наш дед, который взял Андрюху за плечи и увез на денек на дачу – смотреть военные фильмы без купюр, от которых Андрюхе стало совсем страшно. Он начал ныть и паниковать. Маша и ее муж бегали по знакомым – искали тех, кто поможет спасти сына.

Вот в этот момент меня и выручил Пашка. Чертовски повезло, ведь я связи наживать не умею, пользоваться ими потом так неловко, так что никогда моя работа в газете мне ничем не помогала. Получается, то, что Андрюху отмазать от армии помогла именно я, было чудом.

Павел вообще умел появляться в моей жизни очень вовремя. Мы были знакомы еще со школы – он учился на два года старше. Потом и в институте сталкивались – Паша поступил на другой факультет, но в тесных коридорах или в библиотеке мы здоровались чуть не каждый день. Кажется, тогда и подружились. Помню, обменивались какими-то книгами, друг за друга писали рефераты. Хотя, если подумать, дружба была какая-то странная… Пашка держался не просто как друг – как родственник, как искренне близкий человек, а потом вдруг отдалялся, терялся, становился холоден и равнодушен.

Пашка вообще был довольно странным типом – одет всегда так, как будто донашивает костюмы деда – все старое, обтрепанное, не по размеру, но при этом может запросто пригласить в ресторан и там начать безобразно гусарить с купаниями коней в шампанском. Редко бывает в больших компаниях, людей как будто даже сторонится, но стоит с ним куда-то прийти, неважно куда – в горсовет или на закрытую вечеринку в клуб, обязательно окажется, что он тут кого-то знает, а иногда даже всех! Здоровается за руку, хохмит, делится сплетнями, обещает заглянуть, наведаться и не забывать.

Помню забавную историю, как мы с Павлом пришли в клуб, и сидит он там в своих обносках с гордым достоинством английского принца. Какая-то девица фыркает:

– Фу, обсос какой-то…

Но тут мимо нас пробегает директор этого клуба и к Пашке кидается как к родному, лично подносит кружку чая, предлагает заходить почаще. Поболтав с директором, Пашка поворачивается к девице и спокойно так сообщает, что ему статус не позволяет сильно уж выделяться. Девица слегка обалдевает и обращается ко мне, кто же этот загадочный принц-инкогнито. А я, уже прилично так приняв шампанского, почему-то не могу придумать ничего умнее и смешнее, чем сообщить, что Пашка содержит самый крупный публичный дом в городе. Девица обалдевает еще больше, но потом до конца вечеринки буквально ходит за Пашкой по пятам:

– Если не женится, то, может быть, на работу возьмет…

Впрочем, был долгий период, когда мы с Пашкой не общались – вот как-то жизнь развела, а тут вдруг он позвонил, как будто почувствовал, что нужен. И тут же, узнав о том, что Андрюхе пришла повестка, предложил дать контакты нужных людей или даже лично все уладить – просто потому, что нужным человеком, решающим проблемы с призывниками, оказался один из Пашкиных отчимов!

Легенда гласит, что у Паши было семь отчимов и все они исключительно полезные люди, никогда не отказывавшие нерадивому приемышу. Единственным бесполезным был биологический отец, который горько пил, продал все, что честно наживал в молодости, и давно уже осел где-то на чужой даче в пригороде. Паша говорил, что даже не знает, где именно. Надо понимать, в гости не рвался и от недостатка отцовской любви не горевал.

По характеру Пашка был натурой увлекающейся и ветреной. По окончании института (с красным дипломом, между прочим!) он нигде толком не работал, но постоянно затевал какие-то проекты, которые зачастую переставали его хоть как-то занимать, как только было раздобыто, куплено и оборудовано все, что для них могло бы быть нужно. Так были открыты и тут же перепроданы два магазина – спортивного питания и женского белья, утонул в бездне интернета вполне жизнеспособный и интересный портал знакомств, который мог бы стать альтернативой современных соцсетей, осталась нераспроданной партия китайских кроссовок, которые были в один из сезонов так популярны. Одному увлечению Пашка остался верен – еще со школы он не разлучался с фотокамерой и делал отличные снимки. Они иногда становились идеальными иллюстрациями к моим статьям на новостном портале или даже в журналах. Паша однажды даже выставку делал и был награжден за свои работы какой-то грамотой от местных властей. Хотя был достоин значительно большего, но ему, как всегда, было некогда долго и серьезно заниматься этим вопросом – отбирать и высылать куда-то свои работы, находить пути на фотографический Олимп, делать имя.

Паша суетился и бегал, ему до всего было дело. С камерой на плече он мотался по всему городу и зачастую о каких-то происшествиях знал раньше полиции. Очень полезный друг для журналиста. Впрочем, Пашка мой единственный, а потому – самый лучший и самый полезный друг без вариантов. Вот так сложилось.

Была в нем еще одна диковинная странность – он очень любил теории заговоров и увлекался всякой паранормальной чертовщиной. Временами он прибегал ко мне на работу, чтобы показать очередной снимок «чего-то странно светящегося в ночном небе» или прочесть длинную лекцию о том, почему на каком-то диком пустыре так забавно – кругами – растет трава. И о городе он знал потрясающе много (про все мистические скелеты в шкафу уж точно), так что если бы не его страсть к чертовщине, он бы мог любого краеведа и экскурсовода за пояс заткнуть.

С этим своим потрясающим увлечением он стал очень полезен мне с Олей. В хорошую погоду мы выбирались куда-то погулять втроем, и тогда мой добрый школьный товарищ взахлеб рассказывал о каждом доме, заборе и канализационном люке, который нам попадался. Оля, кажется, не все успевала понять и разобрать, но всегда оставалась в восторге от этих совместных прогулок. Она даже завела специальный альбом, в который рисовала все, что ей особенно запомнилось после прогулок с Пашей. Получалось не очень хорошо и внятно, но думаю, все равно было полезным занятием.

Пожалуй, самой интересной нашей вылазкой была прогулка на остров. Есть в нашем городе такой – небольшой пятак, скала посреди реки, аккуратно зажатая между двумя заселенными берегами. Паша этот «пуп земли», как он его окрестил, очень любил. Обещал написать о нем книгу, но особо в это верить не приходилось – бурная натура не позволила бы. Но не без восторга он рассказывал, что когда-то этот пуп был значительно более внушительным по размеру: высокой скалой с уступами. Тогда и города никакого не было, была только бурная река и дикое поле. Реку усмирили, когда поставили плотину, уровень воды поднялся, течение стало менее стремительным, а пуп стал совсем мал.

– В давние времена, – вещал Паша, закатывая глаза, как будто припоминая эти самые времена, – это была устрашающая, величественная скала посреди бурной реки. Многочисленные пороги и скалы поменьше и так делали это место очень опасным для судоходства, а наш пуп и вовсе был грозен, неприступен и очень опасен.