скачать книгу бесплатно
– А я?
– Ты завлитом будешь. Да».
Такие строили они планы. Но чтобы воплотить их в жизнь, сначала нужно было выздороветь. А это было непросто («Записки на манжетах»):
«Ночь плывёт. Смоляная, чёрная. Сна нет: лампадка трепетно светит. На улицах где-то далеко стреляют. А мозг горит. Туманится…
Строит Слёзкин там. Наворачивает. Фото. Изо. Лито. Тео. Тео. Изо. Лизо. Тезо… Ингуши сверкают глазами, скачут на конях… Шум. В лупу стреляют. Фельдшерица колет ноги камфарой: третий приступ!..
– О-о! Что же будет?! Пустите меня! Я пойду, пойду, пойду…
После морфия исчезают ингуши. Колышется бархатная ночь…»
Вот как оно обернулось! Ему опять кололи морфий! Ему, с таким трудом излечившемуся от наркотического пристрастия? Значит, Булгаков вновь был на волоске от рецидива коварной болезни?
К счастью, всё обошлось. Несмотря на практически полное отсутствие квалифицированной медицинской помощи, Татьяна Николаевна спасла мужа и на этот раз – выходила. В мае 1920-го он с трудом, но встал на ноги. Ходил с палкой, опираясь на руку жены.
На этом история доктора Булгакова, который на досуге сочинял статьи-фельетоны, закончилась. Начался новый виток жизни. Вчерашний военврач принялся всерьёз овладевать профессией литератора. Профессией, которой предстояло стать главным делом его жизни.
Глава вторая
Становление мастерства
Литературная секция
На всём Северном Кавказе уже прочно установилась советская власть, а Михаил Булгаков продолжал ходить по Владикавказу в шинели белогвардейского офицера. Другой верхней одежды у него просто не было.
В книгах о Булгакове почему-то не указывается, до какого звания дослужился он у белых. Косвенные сведения дают основания предположить, что оно вполне могло быть полковничьим (возглавлял медицинскую службу полка). Но пусть он даже был майором или капитаном, всё равно белый офицер у красных должен был чувствовать себя не очень уютно. Два раза в месяц ему надлежало являться в местное отделение ЧК для перерегистрации. На вопросы об образовании он теперь отвечал, что закончил естественный факультет университета, а не медицинский – чтобы не мобилизовали.
А в городе уже многое изменилось. Об этом – в дневнике Юрия Слёзкина:
«Белые ушли – организовался ревком, мне поручили заведование подотделом искусств. Булгакова я пригласил в качестве заведующего]литературной секцией».
О том, как начиналась служба у большевиков, рассказано в повести «Записки на манжетах»:
«После возвратного – мёртвая зыбь. Пошатывает и тошнит. Но я заведываю. Зав. Лито. Осваиваюсь».
Через год, 1 февраля 1921 года, в письме к двоюродному брату Константину (он находился тогда в Москве) Михаил Афанасьевич подробно обрисовал свою жизнь периферийного литератора:
«Ты спрашиваешь, как я поживаю. Хорошенькое слово. Именно я поживаю, а не живу…
Весною я заболел возвратным тифом, и он приковал меня… Чуть не издох, потом летом опять хворал».
По поводу своих эпистолярных занятий Булгаков сообщал следующее:
«Я живу в скверной комнате на Слепцовской улице…. пишу при керосиновой лампе… За письменным столом, заваленным рукописями… Ночью иногда перечитываю свои раньше напечатанные рассказы (в газетах! в газетах!) и думаю: где же сборник? Где имя? Где утраченные годы?
Я упорно работаю…»
Из чего состояла это работа? На первых порах он принимал участие в просветительских вечерах, которые устраивались на летних эстрадах и в кинотеатрах. Об этом и написал брату Константину:
«Это лето я всё время выступал с эстрад с рассказами и лекциями».
За выступления платили деньги. Не очень большие, но для семейного бюджета весьма ощутимые. На подобное «жалованье» жили тогда многие из тех интеллигентов, кто волею судеб оказался в большевистском Владикавказе.
Местным властям были явно не по душе эти «рассказы» и «лекции» вчерашних белогвардейцев. И в один прекрасный день («Записки на манжетах»):
«Кончено. Всё кончено… Вечера запретили…
Ума не приложу, что ж мы будем есть? Что есть-то мы будем?»
Запрет лекций перекрывал источник поступления хоть каких-то денег. Ведь за работу в подотделе не платили ничего. Выручала лишь Татьяна Николаевна («Жизнеописание Михаила Булгакова»):
«Жили мы в основном на мою золотую цепь – отрубали по куску и продавали. Она была витая, как верёвка, чуть уже мизинца толщиной. Длинная – я её окручивала два раза вокруг шеи, и она ещё свисала… С тех пор, как родители мне её подарили, я всегда её носила не снимая… И вот на эту цепь мы жили!»
В литературный отдел, которым заведовал Булгаков, часто заглядывали гости – писатели, поэты. Среди них были и довольно известные личности.
«… Осип Мандельштам. Вошёл в пасмурный день и голову держал высоко, как принц. Убил лаконичностью:
– Из Крыма. Скверно! Рукописи у вас покупают?..
– Но денег не пла… – начал было я и не успел окончить, как он уехал. Неизвестно куда…
Беллетрист Пильняк. В Ростов, с мучным поездом, в женской кофточке.
– В Ростове лучше?
– Нет, я отдохнуть!!
Оригинал – золотые очки…»
В стране, завершавшей гражданскую войну, поэты и писатели искали тепла, участия. Но, прежде всего, им нужны были средства для пропитания. Лишь двадцатисемилетний Борис Пильняк рискнул поехать просто «отдохнуть». Неслыханная по тем временам роскошь. Булгаков ни о чём подобном даже подумать не мог, ведь само его существование зависело от золотой цепочки жены. И пока было что от неё отрубать, он писал. Много писал. И не только рассказы и фельетоны. Пробовал себя в драматургии. В том же письме брату Константину сообщал:
«… на сцене пошли мои пьесы. Сначала одноактная юмореска „Самооборона“, затем написанная наспех, чёрт знает как, 4-х актная драма „Братья Турбины“.
О «Братьях Турбиных» впоследствии воспоминал и Юрий Слёзкин:
«Действие происходит в революционные дни 1905 г. – в семье Турбиных – один из братьев был эфироманом, другой революционером. Всё это звучало весьма слабо».
Булгаков тоже не был в восторге от этой пьесы. Но ещё больше расстраивало его другое, и он жаловался Константину:
«Ты не можешь себе представить, какая печаль была у меня в душе, что пьеса идёт в дыре захолустной, что я запоздал на 4 года с тем, что я должен был давно начать делать – писать…
… моя мечта исполнилась… но как уродливо: вместо московской сцены сцена провинциальная, вместо драмы об Алёше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь.
Судьба – насмешница.
Потом, кроме рассказов, которые негде печатать, я написал комедию-буфф „Глиняные женихи “… Наконец на днях снял с пишущей машины „Парижских коммунаров „в 3-х актах… Я писал её 10 дней. Рвань всё: и „Турбины“, и „Женихи“, и эта пьеса. Всё делаю наспех. Всё. В душе моей печаль.
Но я стиснул зубы и работаю днями и ночами. Эх, если бы было где печатать!»
Он торопился. Стремился наверстать потерянное. Он должен успеть. Потому и работал, стиснув зубы, днём и ночью…
Спектакли, поставленные по булгаковским пьесам, местная публика принимала хорошо. Может быть, даже слишком хорошо. И Михаил Афанасьевич, находясь под впечатлением тёплого приёма, на какое-то время даже перестал считать свои сочинения «рванью»:
«„Турбины“ четыре раза за месяц шли с треском успеха. Это было причиной крупной глупости, которую я сделал: послал их в Москву…»
В столице Советской России в ту пору проходил всероссийский конкурс драматических произведений, посвящённых Парижской коммуне – большевистский режим нуждался в революционном репертуаре. И Булгаков отправил свои пьесы в театральный отдел (сокращённо – Тео) Народного комиссариата по просвещению. Брату он признавался:
«Проклятая „Самооборона“ и „Турбины“ лежат сейчас в том же „Тео“, о них я прямо и справляться боюсь. Кто-то там с маху нашёл, что „Самооборона“ „вредная“…»
Многоточие после слова «вредная» поставил сам Михаил Афанасьевич. И сделал сноску в конце письма, продолжавшую незаконченную фразу:
«… и что её нужно снять с репертуара!.. (отзыв скверный, хотя исходит единолично от какой-то второстепенной величины)».
Это была самая первая рецензия на творчество Михаила Булгакова, вышедшая из-под пера столичного рецензента. И мнение его было резко отрицательным. Стало быть, в «Самообороне» содержалось нечто такое, что заставляло бдительного москвича насторожиться.
Самого автора «одноактной юморески» такой поворот событий, конечно же, опечалил:
«Отзыв этот, конечно, ерундовый, но неприятный, жаль, что я её, «вредную» „Самооборону “, туда послал…»
И, ни на что уже больше не надеясь, драматург просил брата: «Если она провалилась (в чём не сомневаюсь), постарайся получить её обратно и сохранить».
Сообщая о приёме, который публика оказывала спектаклям, поставленным по его пьесам, Булгаков ни единым словом не обмолвился о том, как к его творениям относились местные власти. Между тем владикавказская газета «Коммунист» встретила «Братьев Турбиных» очень недружелюбно:
«Мы не знаем, какие мотивы и что заставило поставить на сцене пьесу Булгакова. Но мы прекрасно знаем, что никакие оправдания, никакая талантливая защита, никакие звонкие фразы о „чистом искусстве“ не смогли бы нам доказать ценности для пролетарского искусства и художественной значительности слабого драматургического произведения „Братья Турбины“…
Автор… с усмешкой говорит о „черни“, о „черномазых“, о том, что царит „искусство для толпы разъярённых Митек и Ванек“. Мы решительно и резко отмечаем, что таких фраз никогда и ни за какими хитрыми масками не должно быть. И мы заявляем больше, что, если встретим такую подлую усмешку к „чумазым“ и „черни“ в самых гениальных образцах мирового творчества, мы их с яростью вырвем и искромсаем в клочья».
Любопытную деталь подметил периферийный рецензент. Он обратил внимание на то, что герои булгаковских пьес, созданные на потребу толпе «разъярённых Митек и Ванек», скрывали свои лица под «масками». И «маски» эти были не простые, а «хитрые». Запомним этот нюанс. С «масками» в произведениях Булгакова (да и в его жизни тоже) нам предстоит встретиться ещё не раз.
Критические замечания в адрес своих произведений Булгаков воспринимал очень болезненно. Но с рецензентом из газеты «Коммунист» вступать в споры не стал. Лишь посвятил ему (назвав «дебоширом») несколько фраз в «Записках на манжетах»:
«Господи! Дай так, чтобы дебошир умер! Ведь болеют же кругом сыпняком. Почему же не может заболеть он? Ведь этот кретин подведёт меня под арест!..»
Арест упомянут здесь не случайно – именно арестом пригрозили Булгакову за его статью в местной прессе. Об этом – в рассказе «Богема»:
«Фельетон в местной владикавказской газете я напечатал и получил за него 1200 рублей и обещание, что меня посадят в особый отдел, если я напечатаю ещё что-нибудь похожее на этот первый фельетон.
– За что?..
– За насмешки».
Даже не шибко грамотные комиссары из небольшого северокавказского городка сразу поняли, какая «собака» зарыта в дерзких статьях и пьесах бывшего белогвардейца. И чересчур осмелевшему литератору тотчас заявили о том, что большевики смеяться над собой не позволят. И произведений, противоречащих их вкусам и требованиям, публиковать не будут.
Такой поворот событий Михаила Булгакова, конечно же, не устраивал. И он начал подумывать о том, как бы поскорее покинуть негостеприимный Владикавказ.
Накануне бегства
16 февраля 1921 годы Булгаков отправил брату Константину ещё одно письмо, в котором просил его связаться с родственниками из киевского дома № 13 на Андреевском спуске: «Я тщетно пишу в Киев и никакого ответа не получаю… У меня в № 13 в письменном столе остались две важных для меня рукописи: „Наброски Земск[ого] вр[ача]“ и „Недуг“ (набросок) и целиком на машинке „Первый цвет“. Все эти три вещи для меня очень важны. Попроси их, если только, конечно, цел мой письменный стол, их сохранить. Сейчас я пишу большой роман по канве „Недуга“…
Сообщи мне, целы ли мои вещи и Т[асин] браслет».
Затем (после других просьб и поручений) Михаил Афанасьевич сообщал брату о своих планах на ближайшее будущее:
«Во Влад[икавказе] я попал в положение „ни взад ни вперёд“. Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать или в Москву (м[ожет] б[ыть] очень скоро), или на Чёрное море, или ещё куда-нибудь… Сообщи мне, есть ли у тебя возможность мне перебыть немного, если мне придётся побывать в Москве».
Выделенные нами слова («ещё куда-нибудь») явно намекают на то, что Булгаков по-прежнему не исключал возможности своей разлуки с родиной. Об этом же в апреле месяце он сообщал и сестре Надежде:
«На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи – „Первый цвет “, „Зелёный змий“, а в особенности важный для меня черновик „Недуг“… Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с „Сам[обороной]“ и „Турб[иными]“ – в печку.
Убедительно прошу об этом…»
Булгаков прощался. Со всеми родственниками. И с рукописями, очень для него «важными».
В связи с планировавшимся отъездом за рубеж возникал вопрос, брать ли с собой на чужбину жену? Михаил Афанасьевич колебался, не зная, что предпринять. Поэтому в письмах родным просто сообщал о том, что Татьяна Николаевна пока ещё с ним:
«Тася со мной. Она служит на выходах в 1-м Советском Владикавк[азском] театре, учится балету…
P.S. Посылаю кой-какие вырезки и программы… Если уеду и не увидимся – на намять обо мне».
Сестре Вере Булгаков написал немного подробнее о том, что успел за это время создать:
«… творчество моё разделяется резко на две части: подлинное и вымученное. Лучшей моей пьесой подлинного жанра я считаю 3-х актиую комедию-буфф салонного тина „Вероломный панаша“ („Глиняные женихи“). И как раз она не идёт, да и не пойдёт, несмотря на то, что комиссия, слушавшая её, хохотала в продолжение всех трёх актов…
Эх, хотя бы увидеться нам когда-нибудь всем. Я прочёл бы вам что-нибудь смешное. Мечтаю повидать своих. Помните, как иногда мы хохотали в № 13?»
Но какие бы планы ни строились, все они могли в одночасье рухнуть, узнай власти о медицинском образовании Булгакова. Его тотчас мобилизовали бы в Красную армию. Вот почему в письме (от 26 апреля) он в очередной раз просит сестру Надежду не вести никаких «.лекарских» разговоров…
«… которые я и сам не веду с тех пор, как окончил естественный и занимаюсь журналистикой».
8 мая владикавказская газета «Коммунист» сообщила читателям, что булгаковскую пьесу «Парижские коммунары» собираются ставить в Москве. Да, такие планы существовали. Но от автора потребовали переделок. Булгаков ничего исправлять не пожелал, и по его просьбе сестра Надежда забрала пьесу.
Тем временем подотдел искусств, в котором служил Михаил Афанасьевич, расформировали. Театр, где работала его жена, закрыли. И тотчас…
«… грозный призрак голода постучался в мою скромную квартиру, полученную мною по ордеру».
Пришлось срочно сочинять пьесу-агитку «Сыновья муллы», прославляющую новые большевистские порядки. Писалась она в соавторстве со знатоком местных обычаев, владикавказцем Т. Пейдзулаевым. В «Записках на манжетах» Булгаков назвал его «помощником присяжного поверенного, из туземцев».
«В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Её немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.
В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, кричали:
– Ва! Подлец! Так ему и надо!»
И наиболее темпераментные из зрителей палили в потолок из пистолетов.
Впоследствии Булгаков всячески открещивался от этой своей пьесы, а в рассказе «Богема» даже написал: