banner banner banner
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

скачать книгу бесплатно


Она наконец передвигает забытую кастрюльку с супом на зажженную конфорку и внезапно решает отказаться от повиновения и в этом пункте. Не станет она сидеть сложа руки в квартире и дожидаться мучительств от этих господ. Нет, завтра же утром шестичасовым поездом уедет к сестре, в деревню под Руппином. Там можно две-три недели пожить без регистрации, уж как-нибудь они ее прокормят. У них там корова, и свиньи, и участок с картошкой. Она будет работать, в хлеву и в поле. Ей это пойдет на пользу, все лучше, чем вечно мотаться с почтовой сумкой – туда-сюда, туда-сюда!

Едва решив уехать из города, она оживает. Достает саквояж, начинает собираться. Секунду размышляет, не предупредить ли Геш хотя бы о том, что она уезжает, куда – говорить не обязательно. Но решает: нет, лучше ничего соседке не говорить. Все, что сейчас делает, она делает только ради себя, в одиночку. И втягивать никого не станет. Сестре и зятю тоже ничего не скажет. Впервые будет жить сама по себе. До сих пор она всегда о ком-нибудь заботилась – о родителях, о муже, о детях. А теперь осталась одна. На миг кажется, что одиночество придется ей по душе. Может статься, в одиночестве из нее все-таки что-нибудь да выйдет, теперь, когда у нее наконец найдется время для себя и не понадобится ради других забывать о собственном «я».

Этой ночью, которая так пугает госпожу Розенталь своим одиночеством, почтальонша Эва Клуге впервые вновь улыбается во сне. Ей снится, будто она стоит на огромном картофельном поле, с тяпкой в руке. Куда ни глянь – всюду только картошка, а она совершенно одна: ей надо прополоть от сорняков все картофельное поле. Она улыбается, поднимает тяпку, та звонко лязгает о камень, стебель лебеды падает наземь, а она все машет и машет тяпкой.

Глава 12

Энно и Эмиль после шока

Хлюпику Энно Клуге пришлось куда хуже, чем его «корешу» Эмилю Баркхаузену, которого после ночных невзгод жена – какая-никакая, а все-таки жена – в конце концов уложила в постель, хотя тотчас и обобрала. Тщедушный игрок на бегах и колотушек огреб намного больше, чем долговязый, костлявый шпик-любитель. Н-да, Энно здорово досталось.

Меж тем как он боязливо бредет по улицам, разыскивая свою Тутти, Баркхаузен уже встал с постели, нашел на кухне кой-какие харчи и мрачный, задумчивый усиленно ест. Потом нашаривает в комоде пачку сигарет, закуривает, сует пачку в карман и опять в мрачной задумчивости сидит у стола, подперев голову рукой.

Таким его находит Отти, вернувшись из похода по магазинам. Конечно, она сразу видит, что он ел, и, зная, что курева у него не было, мигом обнаруживает кражу из своего комода. И как ни напугана, немедля затевает скандал:

– Ничего себе – мужик лопает мои харчи и тырит у меня сигареты! Живо выкладывай курево, сию минуту! Или плати! Деньги на бочку, Эмиль!

Она с нетерпением ждет, что он скажет, но особенно не боится. Сорок восемь марок она уже истратила, попробуй отбери!

А из его ответа, хотя и злобного, заключает, что про деньги ему впрямь ничего не известно. Отти чувствует превосходство над этим болваном – выпотрошила его, а он даже не подозревает!

– Заткни пасть! – бурчит Баркхаузен, не поднимая головы. – И катись отсюда, не то мигом ребра тебе пересчитаю!

Она уходит, но кричит с порога кухни, просто потому, что последнее слово всегда должно остаться за ней и потому, что чувствует свое превосходство (хотя и опасается Эмиля):

– Смотри, как бы в СС тебе ребра не пересчитали! Не ровен час, так оно и будет!

С этими словами она удаляется на кухню. где вымещает обиду на ребятишках.

А Эмиль по-прежнему задумчиво сидит в комнате. Он мало что помнит о ночных происшествиях, но хватает и того немногого, что он запомнил. Думает он о том, что вон там, наверху, квартира Розенталихи, которую Персике небось уже успели обчистить, а ведь он мог столько всего прибрать к рукам! По собственной дурости все проморгал!

Не-ет, виноват Энно, это Энно начал хлестать коньяк, с самого начала Энно был выпивши. Без Энно он бы теперь имел кучу всякого барахла, белье и одежду; ему смутно вспоминается еще и радио. Будь Энно сейчас здесь, он бы шкуру с него спустил, с этого трусливого слабака, который всю музыку испортил!

Однако секунду спустя Баркхаузен вновь пожимает плечами. В сущности, кто такой этот Энно? Трусливая вошь, которая обирает баб, тем и живет! Нет, уж кто вправду виноват, так это Бальдур Персике! Этот юнец, этот сопливый гитлерюгендовский фюрер с самого начала задумал его обдурить! Заранее подготовился, выбрал козла отпущения, чтоб безнаказанно присвоить всю добычу! Здорово придумал, змей подколодный, кобра очкастая! Обвел его вокруг пальца, сопля паршивая!

Баркхаузен не вполне понимает, почему, собственно говоря, сидит сейчас не в КПЗ на Александерплац, а у себя в квартире. Видно, что-то им помешало. Он смутно припоминает две фигуры, но кто это был и откуда взялся, он и тогда спьяну не понял, а уж теперь тем более не понимает.

Знает он только одно: Бальдуру Персике он этого никогда не простит. Как бы высоко тот ни вскарабкался по партийной лестнице, Баркхаузен его из виду не упустит. Баркхаузен умеет ждать. Баркхаузен ничего не забывает. Этот сопляк – придет день, узнает он, где раки зимуют, в дерьмо-то окунется по самые уши! Да так, что никогда не отмоется. Заложить кореша? Нет, такого не прощают и не забывают! Замечательные вещички в розенталевской квартире, чемоданы, и ящики, и радиоприемник, – все это могло достаться ему!

Баркхаузен все думает, думает, одно и то же, а попутно украдкой достает серебряное ручное зеркальце Отти, последнюю память о щедром клиенте времен панели, рассматривает и ощупывает свою физиономию.

Тем временем хлюпик Энно глянул в зеркало модного магазина и увидел собственное лицо. И пришел от этого в полнейшую панику. Он больше не смеет поднять глаза на прохожих, но ему чудится, будто все смотрят на него. Энно бродит задними дворами и проулками, поиски Тутти все больше утрачивают смысл, он не помнит даже примерно, где она живет, и не понимает уже, где находится сам. Но заворачивает в каждую темную подворотню, всматривается в окна на задних дворах. Тутти… Тутти…

Сумерки быстро густеют, а ведь до наступления ночи просто необходимо найти приют, иначе его сцапает полиция и, увидев, в каком он состоянии, будет мордовать, пока он все им не выложит. А стоит рассказать про этих Персике – он со страху наверняка проболтается! – так Персике его вообще прикончат.

Энно бредет и бредет, все дальше, дальше…

В конце концов он выбивается из сил. Садится на скамейку и сидит, больше не в состоянии идти и что-нибудь придумывать. Потом начинает машинально рыться по карманам – сигаретка наверняка бы чуток его взбодрила.

Сигаретки Энно не находит, зато находит то, чего совершенно не ожидал, а именно деньги. Сорок шесть марок. Госпожа Геш еще несколько часов назад могла бы сказать ему, что в кармане у него есть деньги, прибавила бы бедолаге уверенности в поисках ночлега. Однако Геш, понятно, не хотелось признаваться, что она, пока он спал, обшарила его карманы. Геш – женщина порядочная и сунула деньжата на прежнее место, правда, после короткой внутренней борьбы. Найди она их у своего Густава, выгребла бы не раздумывая, но у чужого мужика, не-ет, она не такая! Конечно, три марки из сорока девяти Геш забрала. Но ведь не украла же, вычла по праву, за еду, которой угостила Клуге. Накормила бы и бесплатно, но с какой стати даром кормить чужого мужика, у которого есть деньги? Это уже слишком.

Так или иначе, сорок шесть марок весьма взбадривают приунывшего Энно Клуге, теперь-то пристанище на ночь наверняка обеспечено. И память тоже опять включилась. Где живет Тутти, он по-прежнему понятия не имеет, но вдруг всплыло, что познакомились они в одном маленьком кафе, куда она частенько захаживала. Может, там знают, где она живет.

Энно встает, продолжает путь. Прикидывает, где он сейчас, и, увидев трамвай, который может доставить его поближе к нужному месту, даже влезает на темную переднюю площадку первого вагона. Там до того темно и тесно, что никто особо не обратит внимания на его лицо. Потом заходит в кафе. Нет, не поесть, он шагает прямиком к стойке и спрашивает у буфетчицы, не знает ли она, где Тутти, может, Тутти до сих пор здесь бывает.

Резким визгливым голосом буфетчица на все кафе вопрошает, какую Тутти он имеет в виду. В Берлине этих Тутти пруд пруди!

Оробевший хлюпик смущенно отвечает:

– Ну, Тутти, она тут все время бывала! Темноволосая такая, полноватая…

Ах, вон оно что! Нет, эту Тутти они больше знать не желают! Пусть даже и не думает сюда соваться – о ней здесь и слышать никто не хочет!

С этими словами буфетчица возмущенно отворачивается от Энно. Клуге бормочет извинения и поспешно покидает кафе. В растерянности, не зная, как быть, он стоит на ночной улице, когда из кафе выходит еще один посетитель, пожилой, на взгляд Энно – довольно потрепанный. Делает шаг-другой в сторону Энно, потом, собравшись с духом, снимает шляпу и спрашивает, не он ли только что спрашивал в кафе про некую Тутти.

– Не исключено, – осторожно отвечает Энно Клуге. – А почему вы спрашиваете?

– Да так. Просто могу вам сказать, где она проживает. Даже готов проводить вас до ее квартиры, только взамен и вы сделайте мне небольшое одолжение!

– Какое такое одолжение? – еще осторожнее спрашивает Энно. – Не знаю, что за одолжение я могу вам сделать. Мы же с вами незнакомы.

– Ах, да пойдемте же! – восклицает пожилой. – Нет-нет, сюда, так короче. Дело вот в чем: у Тутти остался чемоданчик с моими вещами. Может, завтра утром быстренько вынесете его мне, пока Тутти спит или ходит за покупками?

(Пожилой, видать, совершенно уверен, что Энно останется у Тутти на ночь.)

– Не-ет, – говорит Энно. – Не вынесу. Я в такие дела не лезу. Извините.

– Но я могу точно вам сказать, что лежит в чемоданчике. Он вправду мой!

– Тогда почему вы сами Тутти не попросите?

– Ну, коли вы этак говорите, – обиженно отзывается пожилой, – то, стало быть, Тутти не знаете. Это ж бой-баба, иначе не скажешь! За словом в карман не лезет, да что там, у ней не язык, а бритва! Кусается и плюется, как макака! Недаром ее и прозвали Макакой!

Пока пожилой господин набрасывает словесный портрет очаровательной Тутти, Энно Клуге с ужасом вспоминает, что Тутти действительно такая и есть и что последний раз он увел у нее портмоне и продуктовые карточки. А в сердцах она впрямь кусается и плюется, как макака, и, пожалуй, немедля обрушится на него, Энно, если он сейчас к ней сунется. Все его фантазии насчет ночлега у Тутти – в самом деле только фантазии…

Внезапно Энно Клуге с легкостью решает отныне жить по-другому – никаких историй с бабами, никаких мелких краж, никакой игры на бегах. В кармане у него сорок шесть марок, вполне хватит до ближайшего платежного дня. Завтра он еще позволит себе отдохнуть, потому что слишком измучен, а вот послезавтра опять начнет трудовую жизнь. Всем покажет, что таких работников днем с огнем не сыщешь, и на фронт его нипочем не отправят. После всего, что случилось за последние двадцать четыре часа, он в самом деле рисковать не может и к Тутти не пойдет.

– Н-да, – задумчиво произносит Энно Клуге, обращаясь к пожилому. – Верно, Тутти, она такая. Поэтому я раздумал к ней идти. Заночую вон в той маленькой гостинице. Доброй ночи, сударь… Сожалею, но…

С этими словами он осторожно – каждое движение отдается болью в измолоченном теле – идет прочь и, несмотря на замордованный вид и полное отсутствие багажа, выпрашивает у потрепанного швейцара ночлег за три марки. В тесной, вонючей каморке забирается в постель, явно послужившую уже не одному постояльцу, вытягивается, говорит себе: отныне буду жить совсем иначе. Я вел себя как последняя сволочь, особенно по отношению к Эве, но с этой минуты стану другим. Взбучку я получил по заслугам, но отныне непременно стану другим…

Он тихонько лежит на узкой койке, руки по швам, и смотрит в потолок. Дрожит от холода, от изнеможения, от боли. Но не замечает этой дрожи. Думает, каким уважением и любовью, бывало, пользовался на работе и кем теперь стал – облезлый тип, на которого все плюют. Н-да, взбучка пошла ему впрок, теперь все изменится. И, рисуя себе новую жизнь, Энно засыпает.

Спит и семейство Персике, спят Геш и Эва Клуге, спят супруги Баркхаузен – Эмиль молча позволил Отти примоститься рядом.

Тревожно, тяжело дыша, спит старушка Розенталь. Спит и юная Трудель Бауман. Под вечер она сумела шепнуть одному из заговорщиков, что непременно должна кое-что сообщить и что завтра вечером им обязательно нужно встретиться в «Элизиуме», причем не привлекая внимания. Она побаивается, потому что должна признаться в болтливости, но все-таки засыпает.

Анна Квангель в потемках лежит на кровати, а муж ее в эту ночную пору, как всегда, в цеху, внимательно следит за рабочим процессом. В технический отдел по поводу рационализации производства его так и не вызвали, там тоже считают его полным идиотом. Что ж, тем лучше!

Анна Квангель, лежа в постели без сна, снова и снова поражается, до чего муж холодный и бессердечный. Как он воспринял смерть Оттика, как выпроваживал из квартиры бедняжку Трудель и Розентальшу – холодно, бессердечно, думая только о себе. Никогда больше она не сможет относиться к нему как раньше, когда думала, что он хоть немножко любит ее. Теперь-то она поняла. Он просто обиделся на ненароком сорвавшееся с языка «ты и твой фюрер», просто обиделся. Теперь она нескоро опять его обидит, нескоро опять начнет с ним разговаривать. Сегодня они ни слова друг другу не сказали, даже не поздоровались.

Отставной советник апелляционного суда Фромм еще бодрствует, как всегда по ночам. Мелким угловатым почерком пишет письмо, обращение гласит: «Глубокоуважаемый господин имперский прокурор…»

Под настольной лампой его ждет открытый Плутарх.

Глава 13

Победный танец в «Элизиуме»

В этот пятничный вечер танцзал «Элизиума», большого дансинга на севере Берлина, являл собою зрелище, которое не могло не радовать глаз любого нормального немца: мундиры, сплошь мундиры. И не столько вермахт, чей серый или зеленый служили насыщенным фоном этой красочной картине, в куда большей степени яркость обеспечивали мундиры партии и ее подразделений – коричневые, светло-коричневые, золотисто-коричневые, темно-коричневые и черные. Рядом с коричневыми рубашками штурмовиков виднелись гораздо более светлые рубашки гитлерюгенда, присутствовали здесь и Организация Тодта[12 - Организация Тодта – полувоенная правительственная организация в нацистской Германии, занимавшаяся строительством дорог.] и Имперская служба труда[13 - Имперская служба труда – организация, следившая за исполнением обязательной трудовой повинности всеми трудоспособными и совершеннолетними гражданами нацистской Германии.], попадались и почти желтые мундиры вермахтовских зондерфюреров, которых прозвали золотыми фазанами, а также политических руководителей и сотрудников Гражданской обороны. И принарядились таким манером не только мужчины, многие молодые девушки тоже носили форму; Союз немецких девушек, Служба труда, Организация Тодта – все они, казалось, направили сюда своих фюрерш, унтер-фюрерш и рядовых членов.

Немногочисленные штатские совершенно терялись в этой пестрой толчее, такие жалкие среди этих мундиров, ничего не значащие, как ничего не значил для партии штатский народ на улицах и на фабриках. Партия была всем, народ – ничем.

Потому-то девушка и трое молодых парней, сидевшие за столиком на краю зала, не привлекали особого внимания. Все четверо штатские, даже без партийных значков.

Двое – девушка и один из парней – пришли первыми; затем появился второй парень, попросил разрешения сесть за столик, а еще немного погодя – третий, с такой же просьбой. Парочка сделала еще и попытку потанцевать, несмотря на сутолоку. Двое других парней тем временем завели разговор, к которому присоединилась и вернувшаяся пара, разгоряченная и помятая в толчее.

Один из парней, лет тридцати, с высоким лбом и уже заметными залысинами, откинулся на спинку стула и некоторое время молча присматривался к толкотне на танцполе и к соседним столикам. После чего, не глядя на остальных, сказал:

– Неудачное место для встречи. Наш столик чуть ли не единственный, где одни штатские. Мы бросаемся в глаза.

Кавалер девушки, улыбаясь, сказал своей даме, однако слова его предназначались парню с залысинами:

– Напротив, Григоляйт, на нас вовсе не обращают внимания, в упор не видят. Эта публика думает только о том, что так называемая победа над Францией – повод танцевать две недели подряд.

– Никаких имен! Ни в коем случае! – резко бросил парень с залысинами.

На мгновение все замолчали. Девушка что-то чертила пальцем на столе, глаз она не поднимала, хотя чувствовала, что все смотрят на нее.

– Так или иначе, Трудель, – сказал третий парень, с лицом невинного младенца, – сейчас самое время послушать тебя. Что случилось? За соседними столиками почти никого, все танцуют. Выкладывай!

Молчание остальных парней могло означать только согласие. И Трудель Бауман, запинаясь, не поднимая глаз, сказала:

– Кажется… я совершила ошибку. Во всяком случае, не сдержала слово. На мой взгляд, это, пожалуй, не ошибка…

– Прекрати! – презрительно воскликнул парень с залысинами. – Так и будешь ходить вокруг да около? Хватит попусту болтать, говори прямо, в чем дело!

Девушка подняла голову. Медленно обвела взглядом парней, которые, как ей казалось, смотрели на нее беспощадно и холодно. В глазах у нее стояли слезы. Она хотела заговорить, но не могла. Поискала платок…

Высоколобый откинулся на спинку стула. Тихонько протяжно присвистнул.

– Хватит болтать? Да она уже проболталась! Гляньте на нее!

– Не может быть! – поспешно возразил девушкин кавалер. – Трудель не такая. Скажи им, что ты не проболталась, Трудель! – Он ободряюще пожал ее руку.

Парень с лицом младенца выжидательно, почти бесстрастно устремил на Трудель свои круглые голубые глаза. Долговязый с залысинами пренебрежительно усмехнулся. Затушил сигарету в пепельнице и иронически произнес:

– Ну-с, барышня?

Трудель собралась с духом и храбро прошептала:

– Он прав. Я проболталась. Свекор пришел с известием, что мой Отто погиб. И я совершенно потеряла голову. Сказала ему, что работаю в коммунистической ячейке.

– Имена называла? – Кто бы мог подумать, что безобидный Младенец способен спрашивать так жестко.

– Нет, конечно. Я вообще ничего больше не говорила. А мой свекор – старый рабочий, он никому словечка не скажет.

– Погоди ты про свекра, пока что речь о тебе! Имен ты, значит, не называла…

– Ты должен мне верить, Григоляйт! Я не вру. Я же сама честно призналась.

– Вы опять назвали имя!

– Неужели вам непонятно, – сказал Младенец, – что совершенно не важно, называла она имена или нет? Она сказала, что работает в ячейке, проболталась один раз, а стало быть, проболтается снова. Если известные господа возьмут ее в оборот да помучают немножко, она все им выложит, а в таком случае совершенно безразлично, сколько она выболтала до тех пор.

– Им я никогда ничего не скажу, умру, но не скажу! – воскликнула Трудель, щеки у нее вспыхнули.

– Хм, умереть – дело нехитрое, госпожа Бауман, – сказал тот, что с залысинами, – только вот перед смертью иной раз случаются весьма неприятные вещи!

– А вы жестоки, – сказала девушка. – Я совершила ошибку, но…

– Согласен, – сказал парень, сидевший рядом с ней на диване, – надо присмотреться к вашему свекру, и если он человек надежный…

– При нынешней власти о надежности говорить не приходится, – ввернул Григоляйт.

– Трудель, – ласково улыбнулся Младенец, – Трудель, ты ведь сказала, что имен не называла?

– Так и было!

– И добавила: умру, но не скажу! Верно?

– Да! Да! Да! – с жаром воскликнула она.

– Ну что ж, Трудель, – Младенец обаятельно улыбнулся, – как насчет умереть сегодня вечером, пока ты все не раззвонила? Это обеспечило бы определенную безопасность и избавило нас от уймы работы…

За столиком повисла мертвая тишина. Девушка побелела как мел. Ее кавалер пробормотал «нет», быстро положил свою руку поверх ее и тотчас же отдернул.

Тем временем танцоры вернулись за столики, и продолжать разговор стало невозможно.

Парень с залысинами опять закурил; заметив, что рука у него дрожит, Младенец слегка усмехнулся. А потом сказал темноволосому, сидевшему подле бледной, безмолвной девушки:

– Вы сказали «нет». Но почему, в самом-то деле? Ведь решение вполне приемлемое, и предложила его, как я понимаю, сама ваша соседка.

– Решение неприемлемое, – медленно проговорил темноволосый. – Смертей и без того слишком много. Мы тут не затем, чтобы умножать их количество.

– Надеюсь, вы вспомните эту фразу, – сказал тот, что с залысинами, – когда Народный трибунал[14 - Народный трибунал – судебный орган, учрежденный в Германии в рамках Министерства юстиции на основании закона от 18 апреля 1938 г. в качестве чрезвычайного суда, занимался делами о государственной измене, шпионаже и политических преступлениях, совершенных германскими гражданами.] приговорит вас, меня и ее…

– Тише! – сказал Младенец. – Идите потанцуйте немного. Танец вроде бы симпатичный. Заодно поговорите, и мы тут тоже посоветуемся…