banner banner banner
Чемодан, вокзал, Россия. Сборник очерков и рассказов
Чемодан, вокзал, Россия. Сборник очерков и рассказов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Чемодан, вокзал, Россия. Сборник очерков и рассказов

скачать книгу бесплатно

Чемодан, вокзал, Россия. Сборник очерков и рассказов
Cергей Евсеев

Здесь обо всем, что пережил и передумал автор за семь лет жизни – в «роковой» ее период, когда начали стремительно рушиться привычные устои и ценности. «И наступила история», – как писал М. Булгаков о кровавых событиях в Киеве столетней давности. Но даже и в страшном суде не могло присниться, что та же «история» повторится и в XXI в. И, подхватив отдельных людей и целые семьи, понесет их в неведомую даль. И только одному Богу известно, что их еще ждет впереди. Ведь от себя самого – не убежишь.

Чемодан, вокзал, Россия

Сборник очерков и рассказов

Cергей Евсеев

© Cергей Евсеев, 2021

ISBN 978-5-0051-9899-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Ни о чем (вместо предисловия)

И снова – свет средь сплошной мглы: трепетный печальный огонек в одиноком моем окошке… И утренний крепкий чай, и чистый лист бумаги, и остро заточенный карандаш, и привычные – смятение, неуверенность и волнение перед этим нетронутым, кристально-чистым, как совесть праведника, листом. На всем белом свете – только ты и этот белый, не замаранный еще лист бумаги. И тусклый огонечек в твоем окне, который может служить маячком для кого-то заплутавшего в ночи. Только ты и лист бумаги… А между тобой и этим листом – километры дорог, пройденных тобою за прожитую жизнь, тысячи и тысячи встреч, впечатлений, мыслей и чувств. И, самое главное – твоя совесть и твое извечное желание излить свои чувства, выплеснуть их на бумагу. Что из этого всего получится – каждый раз загадка. Даже для тебя самого. В том-то и прелесть, и невыразимая радость, и неразгаданная тайна творчества. Самого процесса – невыразимый восторг. И, как у Цветаевой – извечная холодная тяга письменного стола.

Вот недавно мой старший товарищ и коллега по газете Алексей Черниченко обронил с досадой: дескать, писать в стол, увы, не умею. А я вот умею – и большую часть жизни пишу в стол. И это – мое спасение с самого начала, когда впервые с трепетом и волнением, просто неописуемым, взялся я за перо, еще будучи офицером. Ну, ладно, с газетным творчеством, можно считать, все ясно. Там действительно знаешь, для чего садишься за стол, к какой цели ведешь свое перо и, главное, в общих чертах представляешь своего читателя. С рассказами уже все значительно сложнее – читателя своего ты как-то худо-бедно нарисовать еще сможешь. Хотя с перспективами дальнейшими самого рассказа – все туманно и неопределенно. И уж совершенно непонятно для стороннего наблюдателя – зачем ты год от года пишешь всякие-разные наблюдения и рассуждения, зная точно, что это никому-никомушеньки, кроме тебя самого, не нужно.

Раньше дневник был бумажным – мысли твои, чувства и наблюдения сначала терпеливо укладывались в общую тетрадь. Теперь же он стал электронным, записи называются блогами. В результате – рассеялись в загадочном информационном пространстве, называемом сетью, твои чувства-мысли-душевные терзания, спрессованные в блоги, которые ты даже не пытаешься хоть как-то продвигать… А зачем? Первый блог, как я сейчас это понимаю, стал и моей первой публикацией в большой, не армейской прессе Назывался он «Бомжи и боссы» и был напечатан в самой тиражной и популярной в 90-е годы киевской газете «Киевские ведомости». В нем я с чувством поиграл с этими аббревиатурами: бомж – значит, без определенного места жительства, а босс – без определенных средств к существованию, приложив все это к участи бывшего советского офицерства, оказавшегося на распутье, зачастую и впрямь без определенных средств к существованию.

С этой заметкой я и пришел впоследствии, сразу после увольнения из армии, в свою первую редакцию. Это была киевская районка с претензией на общегородскую газету: «Горожанин». И, о чудо! – через некоторое время был принят в штат корреспондентом – удача для меня на тот момент небывалая. Первый мой редактор Яков Михайлович Махлин и выявил во мне однажды одну интересную особенность.

Однажды… Однажды в нашей газете случился вынужденный трехнедельный простой – у хозяина банально не было свободных денег на выпуск очередного номера. И мы, полтора десятка газетных тружеников, оказались в вынужденных отпусках с сохранением минимального жалования. И была весна – роскошная киевская весна, май месяц. Гонимый из дому этой самой весной, слонялся я как-то по городу и забрел, конечно же, на любимый свой Андреевский спуск, и посидел в раздумьях на вершине горы Воздыхательницы, как советовал в своем знаменитом очерке «Дом Турбиных» Виктор Платонович Некрасов. А после, задыхаясь от разнообразных весенних ароматов – цветущей сирени, свежей влажной земли, первой травы; тревожащих запахов Подола: реки, порта, свежего хлеба и… борща, – прошелся по сотни раз уже исхоженной булыжной мостовой этой чарующей, волшебной, будоражащей воображение старинной киевской улочки, в очередной раз вобрав душой всякую милую сердцу деталь, приветливый облик каждого хорошо знакомого старого дома за новым поворотом, каждую характерную черточку этой улицы и всю ее прелесть разом. Не исключая мимолетной улыбки пролетающей мимо девчонки на высоченных модных каблучках: цок да цок! – в развевающемся по ветру невесомом плащике…

И из всех этих весенних впечатлений и чувств однажды утром у меня родился небольшой очерк, нет – скорее, маленький рассказ-зарисовка. В общем – нечто неопределенное, сокровенное и оттого очень дорогое сердцу. Ни для какой цели не предназначенное – чисто для себя, для души, для свободного ящика письменного моего стола, доставшегося в наследство, к слову, от прежнего хозяина квартиры, известного, между прочим, кинокритика, эксперта в украинском кинематографе. Но это уже другая история…

Наши вынужденные каникулы неожиданно закончились. Помню первый сумбурно-суетный день в редакции: в конце недели сдача номера! Вызывает меня Яков Михайлович, – а я, надо заметить, среди пишущих был в «Горожанине» самым молодым, – и говорит: «Ну, что у тебя там есть в запасе?» Я от неожиданности только развел руками – тем более что до этого писал заметки в основном по заданию редакции. Яков Михайлович глядел на меня поверх своих роговых очков, держащихся на кончике носа, строго и с укоризной: дескать, номер чем-то нужно заполнять! Хотя сквозь эту напущенную строгость в глазах его проглядывали ироничные искорки. Здесь я и вспомнил про свой очерк ни о чем. И не очерк даже – попробовал бы я только заявить Якову Михайловичу, что написал очерк, выслушал бы целую лекцию об этом серьезном и трудном жанре в журналистике – а так, бог весть что. И говорю: так, мол, и так, есть у меня одна заметка… «О чем?» – спрашивает строго редактор. А я только неопределенно развожу руками, пытаясь сформулировать то, о чем я написал этот самый очерк – не очерк, в общем, заметку, и смущенно-виновато отвожу от начальника глаза: чем занимался целых две с хвостиком свободных недели, непонятно – получается, что гулял и любовался видами любимого города, следил за облаками, проплывающими над Старокиевской горой. «Неси!» – дошел до меня строгий окрик редактора сквозь напряженный гул мыслей в голове. Благо, я жил тогда в нескольких всего остановках от редакции, на живописной окраине Киева, названной кем-то Кадетской рощей, хотя исторически эта самая роща тянулась когда-то от кадетского корпуса (потом ставшего штабом киевского военного округа, а в новые времена – и вовсе министерством обороны) вдоль всего Воздухофлотского шоссе аж до выезда из города. В общем, через полтора часа моя разлапистая непричесанная рукопись лежала уже перед редактором. Он прочитал ее при мне за пять всего минут (Ну, вот – пишешь, пишешь по полдня и больше!..), снова внимательно посмотрел на меня поверх очков, как на первоклассника, и вымолвил: «За неимением ничего другого – пойдет и это».

Через неделю я с замиранием сердца листал, пристроившись у широкого окна в редакционном коридоре, свежеотпечатанный, пахнущий типографской краской номер «Горожанина». И вот наконец на третьей странице увидел широкую полосу с весело подпрыгивающими, словно дразнящими читателя буквами заголовка: «По спуску к облакам». Сам бы я сроду не додумался до такого лаконичного и точно отражающего мои собственные чувства заголовка: вот ты поднимаешься по спуску вверх – туда, где Старокиевскую гору венчает ажурная, словно бы игрушечная Андреевская церковь, творение архитектора Растрелли, и по мере преодоления этого сотни раз уже исхоженного в разное время пути душою и впрямь словно бы возносишься к самим облакам… Я долго еще поедал глазами каждую строчку своего вдохновенного «творения», спрятавшись от сторонних глаз в дальнем конце загибающегося шахматным конем (проще говоря, буквой «зю») нашего редакционного коридора. Как вдруг до моего уха донесся разговор двух проходящих от входа по направлению к кабинетам корифеев журналистики: Георгия Алексеевича Птицы, фронтовика, свыше 40 лет возглавлявшего журнал «Украинский спорт», и Якова Михайловича. Первый говорил с характерной живинкой в голосе: «А Сережа-то наш какой молодец, выдал зарисовку, гляди, как настоящий маститый писака!». – «Да, может, когда хочет», – сдержанно отозвался мой первый редактор. Потом, оставшись с глазу на глаз со мной в своем кабинете, он так же сдержанно заметил: «А у тебя неплохо получается писать в свободном полете!» Я вопросительно повел бровями. «Ну, в общем, когда над тобой не довлеет газетный жесткий ритм и не висит четкое редакционное задание», – пояснил Яков Михайлович. А потом еще заметил напоследок, задумчиво глядя на шелестящие свежей листвой березки и клены за окном: «Так и есть – самое ценное и лучшее мы пишем для себя и, как правило, в стол».

Вот и повелось с тех самых пор: самое сокровенное – для себя, стало быть, в стол. И если из всего написанного за последние четверть века «для себя» что-то неожиданно становилось востребованным и выходило в свет: в виде газетной статьи, книжки или поэтического сборника – считаю это подарком судьбы. И продолжаю писать эти вот свои нехитрые заметки «ни о чем», обозначая таким образом немудреные вешки собственного нелегкого в общем жизненного пути. И выкладываю их в свой блог в интернете, как будто запуская в космос.

И если оттуда время от времени доносится чей-то сдержанный, как в свое время от Якова Михайловича Махлина, отклик типа: «запись улетная» или «стих зачетный» – я испытываю чувство удовлетворения и благодарности. Значит, и впрямь – все не зря, не зря!

А на этих страницах, дорогой мой читатель, я собрал очерки, написанные в стол, по следам своих журналистско-газетных заданий, поездок и командировок, а также в результате размышлений и воспоминаний, что называется, на злобу дня. Подобный материал обычно не попадает на страницы газеты, поскольку выбивается из общего ее формата, или просто навсегда остается в «долгом» редакторском ящике, – это связанные с журналистской работой (и не только!) личные мои наблюдения и впечатления, которые часто с течением времени оказываются куда весомее и содержательнее собственно газетных заметок. И их накапливается подчас на целый чемодан, известное дело – без ручки, который, как следует из расхожей поговорки, и нести тяжело, и выбросить жалко.

…Да, чемодан без ручки! Вот только кто, скажите, мог знать тогда, много лет назад, когда я, относительно молодым еще киевским журналистом, только начинал писать эти очерки и рассказы – что из всего этого в конце концов выйдет. А вышло так, что мой «Чемодан без ручки» за это время, в силу бурно развивающихся внешних событий, превратился в итоге в «Чемодан, вокзал, Россия». Такие дела.

Инопланетянка

Вагон метро заполнен почти под завязку, несмотря на довольно поздний час: без четверти девять вечера. Это уже вторая волна пассажирского часа пик, подхватившая всех засидевшихся за своими компьютерами офисных работников – «офисный планктон» (какое меткое и точное выражение), подгулявших студентов и всех тех, кто стремится честным трудом во внеурочное время заработать для семьи хоть какую-то дополнительную копейку. В общем, публика довольно разношерстная. Но вот что удивительно: большая часть пассажиров и здесь, в вагоне метро, похоже, продолжает заниматься своим кропотливым офисным делом, прилипнув взглядами к экранам своих карманных «компьютеров». Как будто и жизни больше нет на свете без этих вот разнокалиберных мониторов, хотя бы и самых миниатюрных. Да, большинство пассажиров вокруг уткнулись в свои телефоны, гаджеты, айфоны, планшеты и что-то там вычитывают, высматривают, выискивают. Кто-то смотрит, нацепив наушники, фильмы, а один парень в цветастых, до колен, шортах, широко расставив голые ноги, «мчит» с помощью своего планшета на гоночном, видимо, автомобиле в неизвестные дали, сбивая на пути дорожные столбики и периодически наезжая на внезапно появляющихся на экране пешеходов. Он так увлечен, что, наверное, уже напрочь забыл, где находится, потому и планшет свой держит точно, как руль автомобиля, при этом съезжая все ниже и ниже на сидении, в результате чего длинные его, как у цапли, ноги в конце концов перегораживают весь проход. Как сказал бы герой фильма «Ликвидация» Давид Гоцман: «Картина маслом!»

И среди этих людей, всех мастей, полов и возрастов, вожделенно вперившихся в свои мониторы, заблудившимся в дремучем лесу путником выглядит скромно одетая пожилая женщина с хозяйственной сумкой в руке. Она испуганно и отчужденно озирается вокруг себя, глядя на окружающих ее представителей «иного мира»: солидных мужчин и женщин, молодых людей и совсем еще «сопливых» парней и девчонок, сосредоточенно уткнувшихся носами в экраны своих карманных компьютеров. У нее такой вид, как будто она и впрямь попала на другую планету, в другое измерение, в общем, в другой мир, чуждый ей и непонятный.

«Станция Вокзальная», – объявляет диктор своим поставленным, «автоматическим» голосом, и бедная женщина устремляется к выходу, как к какому-то спасительному окну, которое поможет ей вернуться в привычную и понятную среду обитания. Двери за нею с мягким стуком захлопываются.

«Следующая станция «Политехнический институт», – привычным бездушным голосом провозглашает диктор. Два разных мира, два космоса разошлись в разные стороны, случайно повстречавшись на каком-то витке своих орбит.

«Здравствуй и прощай, седая бабушка! Уходи с пути, скорее, ну-ка!..» – неожиданно вспомнил я строки Маяковского, грустно глядя в густую темь за стеклянными дверями, стремительно уносящуюся назад – туда, где минутой раньше растворилась в пестрой толпе станции «Вокзальная» бедная усталая женщина, – далеко еще не старуха, по современным-то меркам, – унося с собой свои неведомые печали и заботы – подальше от этих чужих непроницаемых, и впрямь будто «инопланетных» лиц, уткнувшихся в разнокалиберные мониторы.

Нах хауз, или Мы ждали это время и вот…

Юности свойственно бунтарство. И не важно, в каком качестве, ранге и звании она тебя застает… Это я сейчас о своей «мятежной» юности. Заметим, не о студенческой или, тем более, творчески- хипповской, а о весьма суровой – курсантско-лейтенантской. Представьте, и нам, находящимся в строгих уставных рамках, тоже временами удавалось быть бунтарями и «революционерами». И нас тоже, как и нынешнюю молодежь, влекли площади, до краев заполненные возбужденной толпой – по большей части наших же сверстников. Площади, где было шумно, празднично и весело, а с подмостков звучали заводные мелодии рок-кумиров нашего времени, которые подобно пророкам выкрикивали со сцены умопомрачительные комбинации слов, похожие на откровения. Ну, например: «Мы ждали это время – и вот это время пришло!» Нас пьянили эти слова, ощущение свободы, полета, пьянящее чувство толпы и еще – предчувствие чего-то необычного, неизведанного, запретного…

А потом, после выпуска из военных училищ, многих из нас ждали города старой Европы: Чехии, Польши, Германии – другие, в общем, берега, где перед нашими изумленными юношескими взорами открывались совсем иные картины. Мы бродили, ездили на машинах, велосипедах и мопедах по завораживающим старинным улочкам Варшавы, Легницы, Праги, Лейпцига, Дрездена, Франкфурта-на-Одере и открывали совсем другой мир, по-прежнему пребывая в эйфории своей юности, свободы, счастья… В предчувствии чего-то нового, неизведанного. И по мере того, как мы преодолевали все новые и новые горизонты, чувство эйфории, восторга и благословенной свободы только усиливалось.

Юность – волшебная пора, когда тебя еще не давят и не тянут к земле бесчисленные житейские вериги. Когда жажду свободы не могут задушить даже строгие армейские порядки, вся та казарменно-административная система, частью которой были мы сами.

Что интересно, наши максималистские юношеские ожидания удивительным образом начали сбываться. «И тут наступила История!» – как писал незабвенный Михаил Булгаков. И юность закончилась. Хотя мы сами об этом еще и не догадывались.

После приезда осенью 1989 года главы Советского государства М. С. Горбачева на торжества, посвященные 40-летию Германской Демократической Республики, и его памятного поцелуя на партийном съезде с лидером страны Эрихом Хонеккером в Берлине начались демонстрации молодежи. Волнения с каждым днем все нарастали. К весне 1990 года старого партийного «босса» Хонеккера поменяли на молодого демократичного Эгона Кренца. Но колесо событий уже завертелось и остановить его было невозможно. После исторической встречи Горбачева с канцлером ФРГ Гельмутом Колем начался процесс воссоединения западной и восточной Германий. Лед тронулся. Под натиском возбужденной толпы рухнула знаменитая Берлинская стена. Устои послевоенного миропорядка, казавшиеся незыблемыми, пошатнулись. Железный занавес, разделявший два мира, в одночасье пал. На обломках Берлинской стены, как водится, соорудили огромную сцену. С нее рок-трубадуры со всего света пели сбросившему оковы народу Восточной Германии о свободе и любви.

А 3 октября 1990 года, в день объединения Германии, у Бранденбургских ворот, в том самом месте, где проходила Берлинская стена, состоялось грандиозное праздничное шоу вселенского масштаба. И мы с друзьями – совсем еще юные советские офицеры, лейтехи и старлеи – побывали на этом историческом концерте. Хотя это было и нелегко. И небезопасно. И рискованно. Во-первых, несанкционированное оставление пределов воинского гарнизона. Во-вторых, Берлин, в силу последних событий, связанных со стиранием границ между западной и восточной зонами оккупации (по итогам Потсдамской конференции 1945 года), тоже вроде как стал сплошь приграничной зоной, пребывание в которой для нас было строго запрещено – ведь старых инструкций никто не отменял. Ну, и наконец, в-третьих, в воинской части, в которой мы служили, в любой момент, в том числе среди ночи, как это не раз бывало, могли объявить учебную тревогу: сбор офицеров у штаба батальона через десять минут после сигнала. И в таком случае, при отсутствии командиров трех боевых подразделений – путь один: «нах хауз!». Причем в 24 часа, да еще и с серьезным взысканием, которое надолго затормозит дальнейшее продвижение по службе.

Но на то она и молодость, чтобы «творить чудеса» и совершать сумасшедшие поступки. И мы решились. Я и два моих друга, с которыми вместе, два года назад, сразу по выпуску из своих училищ, прибыли в часть, базирующуюся на западной окраине уютного немецкого города, находящегося на самой границе с Польшей – Франкфурта-на-Одере.

Это был субботний день: стояли, помню, погожие, солнечные и теплые осенние деньки. Всякими правдами и неправдами мы срываемся раньше положенного времени с парково-хозяйственного дня, переодеваемся в укромном месте, в одной из неприметных солдатских каптерок, в заготовленную заранее «гражданку»: джинсы, футболки, ветровки и вперед, на старый кайзеровский трамвайчик, останавливающийся аккурат на углу, возле забора нашей части, неподалеку от КПП. Затем от центра пешочком в две-три минуты преодолеваем квартал до банхоф-вокзала, впрыгиваем почти уже в закрывающиеся двери четырехчасовой с минутами электрички на Берлин, причем прицельно – в курящий вагон. Поезд трогается. За окошком, в лучах заходящего солнца быстро промелькивают маленькие уютные домишки под буро-красной черепицей, шпили готических соборов в отдалении на возвышенности, ряды современных блочных многоэтажек… А вот и знакомый автомобильный мост над путями – где-то за ним, совсем недалеко, остались наши дома и наша воинская часть, окруженная высоким кирпичным забором…

Мы вытаскиваем из сумки по бутылочке замечательного франкфуртского пива «Пилснер», закуриваем по сигарете «Кабинет» и пускаемся в воспоминания. О том, как два года назад в разное время прибыли в часть, как обустраивались, знакомились с офицерским коллективом, приноравливались, с какой стороны подойти к подчиненным бойцам, нашим ровесникам, и прапорщикам – вдвое старше нас. Как проводили выходные, осваивая окрестные гаштеты, бары и танц-холлы, как с помощью скудного запаса немецких слов, почерпнутых из русско-немецких карманных разговорников, пытались кадрить на танцах немецких девчонок… Как ездили на двухнедельные сборы молодых офицеров в Лейпциг. Как бродили по его завораживающим старинным улочкам, засиживались допоздна в барах, смотрели в кинотеатрах красочные эротические картины, хотя ни шута не понимали по-немецки. В общем, вкушали все прелести западной свободной, как нам казалось тогда, жизни.

Словом, было уже, о чем вспомнить за прошедшие два года, которые хоть и казались поначалу страшно тяжелыми от опустившихся на наши плечи ответственности и служебных обязанностей, но все равно при этом промелькнули очень быстро. Так, за неспешной беседой, за пивом и сигаретами незаметно пролетели без малого два часа пути до Берлина.

Веселая разноязычная праздничная толпа подхватила и вынесла нас к площади у Бранденбургских ворот. Все вокруг смеялись, улюлюкали и подтанцовывали в такт музыке. По возбужденной пестрой толпе то и дело пробегали яркие лучи прожекторов. Волна эйфории тотчас захватила нас в свои цепкие объятия и уже не отпускала до самого конца этого феерического вечера. На сцене сменяли друг друга рок-звезды мировой величины. Они исполняли свои хиты на фоне импровизированной, сложенной из огромных полых блоков, изготовленных из какого-то легкого синтетического материала, Берлинской стены. Самый запоминающийся момент представления – когда легендарный солист Пинк Флойда Роджер Уотерс под заводные аккорды своей композиции вдруг начал крушить эту огромную стену и она, на удивление, легко поддалась ему…

Мы с друзьями, войдя в резонанс настроению многотысячной толпы, подтанцовывали вместе с ней, выкрикивая в такт музыке ключевые слова песни. А на белом экране стены в такт той же мелодии вышагивали строем молотки со штангенциркулями: символ трудового народа Германской Демократической Республики, подобный нашему серпу и молоту. Помню, какой-то длинноволосый парень, пытаясь перекричать выступающих, орал мне прямо в ухо: «Вы студенты, да, студенты?»

– Почти! – неопределенно отвечал я ему и ответ мой терялся в бешеных децибелах, разносящихся со сцены во все уголки огромной площади.

– Чудно! – думал я про себя, – здесь еще и наши студенты, оказывается, есть. Слишком уж хорошо этот парень говорил по-русски. Хотя большинство восточных немцев в то время тоже неплохо говорили по-русски, но все же с акцентом. Это был наш парень, русский, это точно. «На кого же здесь учатся наши и как они вообще сюда попадают?» – мысленно удивлялся я.

Нет, мы не были студентами, мы были молодыми советскими офицерами. Оккупантами! Это слово всплыло на поверхность позже, где-то через полгода после описанных событий. Когда эйфория ликования сменилась приступами гнева у местного населения по отношению к нам: «Они получают наши марки и едят наш хлеб!» Словесными выпадами дело не закончилось: в наших офицеров, возвращавшихся со службы домой поздно вечером, в основном поодиночке, полетели камни – откуда-то из-за кустов, заборов и из темных подворотен. До этого ничего подобного не наблюдалось. Ведь мы находились в братской социалистической стране: дружба- фройндшафт, совместные пьянки с немцами на большие советские праздники, в том числе на 9 мая, дружеское похлопывание по плечам при встречах в городе: «Камраде! Зер гуд!»

А закончилось все достаточно грустно. Через полгода первые наши эшелоны потянулись на восток – начался вывод советских войск из Германии. К лету подошел черед и нашей доблестной краснознаменной бригаде связи возвращаться на родину: нах хауз. Интеллигентный, с благородной сединой на висках пятидесятипятилетний председатель франкфуртского общества германо-советской дружбы Харольд Швейцер, выступая перед огромным строем нашей части с трибуны, как всегда, четко, почти без акцента, произносил привычные в таких случаях слова: о том, что наша дружба останется навеки в людских сердцах, и о том, что все мы стали для города родными, и что наши дети, родившиеся здесь, являются полноправными гражданами Германии и всегда, по желанию, могут приезжать на свою фактическую родину. Харольд в этот день был в ударе, он говорил взволнованно и, чувствовалось, искренне. А в конце этой пространной речи на прекрасном русском языке голос его начал заметно подрагивать и на глазах появились слезы, которые отсвечивали на солнце, отчего были заметны многим из стоявших в строю, хотя расстояние до трибуны было приличным. Старика Харольда можно было понять: ему не хватило каких-нибудь четырех лет до выхода на пенсию с освобожденной должности городского головы общества германо-советской дружбы, то есть – дружбы с оккупантами. Работа, понятно, не пыльная: экскурсии, торжественные собрания по поводу различных официальных праздников, привычные речи с трибун и на бесконечных застольях с высшим офицерским составом. А впереди у него, как и у сотен тысяч других «социалистических» немцев маячили неопределенность, неясные перспективы с работой, социальным обеспечением, да и с пенсией тоже. И вообще – неизвестность, порождающая страх: какой она еще будет эта новая жизнь в объединенной Германии?

Вслед отправлявшимся в Советский Союз нашим эшелонам с личным составом и техникой играла бравурная музыка, летели цветы… А еще средь всей этой какофонии звуков чуткий наш слух выхватывал ставшие уже привычными за последние несколько месяцев оскорбительно-хлесткие, как неожиданная пощечина, выкрики: «Оккупанте, ком нах хауз!» То же самое наблюдалось и в Польше, и в Венгрии, и в других «братских» социалистических республиках.

…Кто же тогда мог подумать, что придет время и на ставшей родной Украине, которая вскормила и воспитала, выучила, поставила на ноги и дала путевку в жизнь, тебе, даже не в спину, а прямо в лицо, зачастую с «высокой» трибуны, полетит все то же хлесткое слово «оккупант».

Убегающий август

Короткий тот памятный август (последний месяц последнего нашего, прощального киевского лета), прежде чем в одночасье обернуться промозглым дождливым октябрем, все-таки подарил мне один чудный, можно сказать, волшебный, незабываемый день.

Это был один из тех томительно-ласковых дней конца лета, когда солнечный свежий ветерок буквально стучится в окно твоего тесного редакционного кабинета, словно бы шепча: «Лето, ах, лето!» Бывает же такое – природа вдруг ни с того ни с сего заговаривает с тобой своим замысловатым, чарующим языком, который ты давно уже разучился понимать, поскольку из ребенка, которому еще был доступен (хотя бы кое-как, через пень колоду, но все же, все же) язык деревьев, птиц, насекомых, в общем, всего окружающего тебя мира со всеми его тайнами и прелестями, – превратился в угрюмого дядьку, озабоченного порядком следования букв и слов в бесконечных газетных текстах, в которых их бойкие авторы как будто нарочно, перед тем как сдать в редакцию, все порядком перемешали, добавив изрядно лишних слов, букв и даже запятых. А потом еще напоследок и изъяли из опусов этих, и так уж до неприличия бедных, остаток живой души (если она еще хоть как-то теплилась там изначально), снабдив их так называемыми «врезами», написанными подчеркнуто казенным, сухим языком: факты, только факты и ничего кроме фактов! А тут этот легкомысленный знойный ветерок, весь насквозь пронизанный солнечными лучиками, словно косичка твоей курносой белобрысой соседки по парте в первом классе, переплетенная разноцветными ленточками.

И душа твоя так остро откликается на этот пронзительный зов, что ты, не в силах больше усидеть на месте ни минуты, ни даже и полсекундочки лишней, выскакиваешь как ужаленный из кабинета, на ходу пробубнив что-то невразумительное главному редактору. Дескать, нужно, пройтись по магазинам, закупиться продуктами, поскольку жены с сынишкой вот уже две недели как нет дома – они там, в Яремче—Коломые—Ворохте, в Карпатах, на свежем воздухе и таких же свежих молочке с творожком, ягодах и фруктах. Отдыхают, в общем, набираются сил и здоровья перед новым учебным годом. А завтра они как раз возвращаются рано утром, ни свет ни заря, а у меня, ясное дело, ничего не готово, в квартире полный кавардак (все силы и время отданы работе!) и в холодильнике, как водится, шаром покати. Словом, наврал с три короба своему начальнику, а что делать, если лето неожиданно позвало за собой. И кто знает, может, такого больше и не будет. Может, если не откликнуться сейчас на этот пронзительный зов, он больше и не повторится никогда. Ведь так бывает! В самом деле, бывает же так в жизни: ты, например, влюблен, безумно влюблен в курносую белобрысую девчонку, свою соседку по парте. И идешь, влекомый этим своим первым, ошеломительным, как ушат ледяной воды на голову, чувством, – вслед за этой девчонкой, и пытаешься с ней разговаривать о чем-то умном и возвышенном, и предлагаешь ей свою помощь, плечо, так сказать, свое подставляешь – ну, портфель там поднести до подъезда, к примеру, или чего еще. А она тебе в ответ – только «нет», «нет» и «нет»! Ну, ты еще ходишь, конечно, какое-то время, пребывая под воздействием мощного своего чувства, разбудившего внутри целую бурю неистовой силы и открывшего тебе окружающий мир совсем в ином свете, как будто раньше он был черно-белым, а теперь вдруг ни с того ни с сего стал цветным. А потом, в один прекрасный момент, разом успокаиваешься и перестаешь ходить этаким телком за противной этой девчонкой, потому что мир, став цветным, приоткрывает тебе многие другие завесы. Как будто кто-то сдернул пелену с глаз: а девчонок-то вокруг симпатичных тьма-тьмущая!.. Свет клином на одной твоей соседке по парте нет – не сошелся.

Так и лето: сегодня зовет тебя и манит, а завтра, глядишь, и обернется в одночасье неуютной и промозглой осенью с холодными ветрами и бесконечными дождями. Так в результате и вышло. Но я, не будь дураком, отозвался на этот неожиданный зов, за что и был вознагражден несказанно, можно сказать, по-царски. А именно – чудом возвращения, хоть и кратковременного, но все же, все же! – в вешнюю свою юность. А затем, еще не остывшим, не отошедшим как следует от «половодья чувств», «тепленьким», в общем, окунулся в годы свои молодые, офицерские, «с забубенной славой». Ну, а в конце, словно бы на машине времени – снова вернулся в день сегодняшний.

А дело было так. Возвращаюсь я после работы с рынка – решил все-таки время с пользой провести – весь перегруженный, в обеих руках авоськи со всякой всячиной, разве только в зубах еще одной, для полного ажура, не хватает. В общем, тащусь я еле-еле с этими неподъемными пакетами и авоськами, – называется, откликнулся на зов лета! – а тут еще в кармане мобильник как назло звонит, разрывается. Доковылял кое-как до школьного крыльца и поклажу свою на него сгрузил: нужно отвечать на звонок, рабочее время еще не вышло. Звонок редакционный, как в воду глядел: журналист из Львова звонит, Ваня Круглюк, отчитаться о проделанной работе хочет, а сам, слышу по голосу, уже слегка «подшофе», конец ведь недели, а как же! Ну, выслушал я его внимательно, подакал для приличия, чтоб разговор поддержать. Поговорили, в общем. И только я потянулся за своими пакетами, как тут меня к месту и пригвоздило, и накрыло с головой теплой волной: гляжу, идет по крыльцу ко входным дверям школы девица, вся в солнечном сиянии, свежая такая, и все при ней при этом – загорелая, цветущая, как будто только с моря вернулась (Ах, лето!), каблучками по ступенькам цок да цок. И я просто оторопел, застыл на месте, боюсь пошевелиться, чтоб не спугнуть в душе накатившую волну юности, чувств этих сумасбродных, фонтаном бьющих неизвестно откуда… И тут она неожиданно остановилась посреди широкого школьного крыльца и глянула в мою сторону, и тотчас лобик свой наморщила, на который косо упала густая темная челка, как будто что-то припоминая, а потом неожиданно улыбнулась, вспомнила, стало быть, это свое «что-то важное», ловко развернулась на каблучках и пошла прямо на меня. И девица, между прочим, далеко не тростиночка, напротив: ножки у нее литые, что аж джинсы, чувствуется, в бедрах потрескивают, не ровен час – лопнут от натуги. И все остальное тело пышное такое – под блузкой-распашонкой все так и колышется в такт шагу, а волосы – темно-каштановые, под каре стриженные. Словом, хоть и не в моем вкусе деваха, но все равно глаз не оторвать от неожиданного этого «видения». И под ложечкой отчего-то так потянуло-заныло, в груди защемило, а перед глазами разноцветные мерцающие круги поплыли и светящиеся мотыльки, как звезды, во все стороны от кругов этих разлетаться начали. Нагнулся я за пакетами своими, рванул с дуру что есть мочи и… хрясь! – у одного из них, чувствую, под рукой моей ручки лопнули, и тотчас яблоки из него покатились по бетонному школьному крыльцу прямо под ноги этой кустодиевской девице… Она остановилась, на корточки бойко присела (не побоялась же, что штаны лопнут!) и давай яблоки мои собирать и мне в кулек складывать, постепенно пододвигаясь все ближе ко мне и ближе… А из-под блузки у нее два мощных спелых плода выпирают – вот-вот наружу вывалятся. В глазах моих и вовсе потемнело, а в голове зашумело прибойно… Я тогда яблоко последнее, самое большое и красное, из-под ее руки хвать – и ей протягиваю: это, дескать, вам, угощайтесь.

Она яблоко из моих рук взяла задумчиво и неторопливо, вроде как с опаской, как будто оно не простое, а заговоренное, что ли, и спрашивает, сверля меня своим наметанным учительским взглядом:

– А вы не из пятого «бэ», случайно, будете?

И что вы думаете, чуть было не ответил по старой, школьной еще привычке (и откуда память-то взялась – четверть века уже прошло после школы), что из десятого «а» я. Но вовремя спохватился – стряхнул-таки с себя нахлынувшее ни с того ни с сего «половодье чувств», собрался с мыслями, вспомнил, наконец, что это сын мой из пятого «бэ», ведь всего два месяца, как из одной школы в другую, с гуманитарным уклоном, перевели его, и именно в этот самый класс записали.

– Да, – говорю, – из пятого «бэ»!

– А как фамилия? – спрашивает, так и сидя передо мной на корточках, и глазом ведь даже не моргнет, напротив – светится вся, улыбается, как будто не с дядькой взрослым, почти вдвое старше ее разговаривает, а с учеником своим десятилетним из этого самого пятого «бэ».

– Евсеев, – отвечаю, глядя прямо в ее кошачьи карие глаза, стараясь при этом не мигать, все-таки ж не семнадцать лет мне, когда мог впасть в полуобморочное состояние от одного только вида оголенных девичьих коленок. А сам, не опуская глаз, вынимаю из пакета еще одно яблоко и ей протягиваю.

– Это вам, – говорю, – Ирина Георгиевна (с перепугу-то сразу вспомнил имя-отчество новой классной руководительницы своего сына), угощайтесь.

– Спасибо, – отвечает и яблоко второе у меня охотно весьма из рук берет. И глаз ведь при этом, плутовка, не отводит. Затем этак медленно с корточек поднимается во весь свой немаленький рост и молвит оттуда, с высоты Эйфелевой почти что башни (я-то на земле, а она на метровом своем крыльце-постаменте плюс своих метр семьдесят с хвостиком на каблуках):

– Так я вам вчера вечером звонила! – радостно так восклицает, с детским почти восторгом, как среднего уровня ученица (ну, вылитая ведь школьница!), неожиданно получившая пятерку за ответ у доски. А потом, чуть тише и спокойнее, как будто спохватившись – чего, собственно, радоваться-то! – добавляет:

– И не дозвонилась…

– Правильно, – говорю, – я по четвергам работаю допоздна – сдача газеты в типографию. – А сам думаю: вот, блин, влип! Она, значит, звонила и не дозвонилась. А я, получается, сам пришел, как будто меня за руку кто привел и прямо из рук в руки передал этой взбалмошной училке: нате, мол, Ирина Георгиевна, пожалте, вот вам Евсеев старший в полное ваше распоряжение.

– Ну, пойдёмте тогда в класс, – этак загадочно молвит мне сверху, со своей невероятной вышины, эта самая Ирина, значит, Георгиевна и на каблучках своих довольно-таки бойко для своей комплекции разворачивается. И я, – куда уж деваться, коль приперли к стенке! – схватив свои авоськи, покорно, как телок на привязи, посеменил вслед за ней, чуть ли не спотыкаясь от охватившей меня всего внутренней дрожи. Хотя чего, спрашивается, и волноваться так – обычное ведь дело: молодая смазливая училка решила использовать дармовой труд отцов своих подопечных, чтобы привести в порядок перед началом нового учебного года свой класс, в который эти самые подопечные и зайдут первого сентября – неделя всего осталась – дружной многоголосой толпой после торжественной школьной линейки, посвященной Дню знаний.

В гулком и пустынном школьном коридоре меня снова бросило в жар – в очередной раз я ощутил душой чудесное возвращение в раннюю свою юность. И снова почувствовал легкое головокружение, едва успев справиться с предыдущим, вызванным неожиданным «явлением» молоденькой учительницы своего сына. А дело было все в том, что я как будто бы попал в собственную свою школу: те же коридоры, то же расположение лестниц, кабинетов, спортивного зала, столовой – в общем, все-все то же самое. Как я сразу-то, еще на улице, не понял, что это – «моя» школа. Ну, в смысле, точно такая же по архитектурному решению, как моя старенькая, 70-х годов постройки, школа, которая казалась такой новой, такой современной (куда там!), когда переступил ее порог в первый раз – ну, не в первый, конечно, класс перейдя, а в пятый, как вот и мой оболтус теперь. Только находится она за четыре с лишним тысячи километров отсюда: в краях, куда, как говорится, Макар телят не ганивал. И многие здесь вряд ли даже поймут, о каких таких местах, на столь умопомрачительные расстояния удаленных, идет речь. Ну, и бог сними. Ведь даже на расстоянии и в шесть, и в восемь, и во все десять тысяч километров отсюда тоже наверняка найдутся школы с точно такой же вот «современной» для тех далеких 70-80-х годов архитектурой. Потому что все мы жили тогда в одной большой (просто огромной!), дружной, красивой и счастливой стране под названием Советский Союз. О которой эта вот девица, что виляет сейчас впереди меня своими аппетитными, как шанежки, бедрами, наверное, только в учебниках в своем пединституте читала, да и то вскользь. Ведь есть сейчас, о чем читать и что смотреть по ночам по телеку, что нам в свое время было недоступно.

А я вот, старый пень, распустивший слюни перед юной училкой своего подрастающего сына, как раньше, по старинке, считаю свою бывшую, канувшую нынче в Лету родину, красивой. Потому что она и в самом деле обалденно красивая. Особенно если охватить ее всю взглядом из окна поезда, следующего из конца в конец по Транссибу – от Москвы до самых до окраин, аж до Тихого океана. За которым, между прочим, уже рукой подать до Японии, откуда вожделенные кассетные магнитофоны в те далекие 70-80-е годы попадали к нам только лишь посредством контрабанды. А дальше – и американские берега не за горами, к которым так много наших нынче прибило и так многих продолжает еще тянуть, как магнитом…

Да ведь и дружная, без всякого сомнения, была та моя прекрасная страна, которая осталась в далеком-предалеком детстве – закончилась вместе с ним, истекла золотой струйкой, как тягучий майский мед, да и канула в Лету. Потому что, к примеру, класс мой был сплошь «Третий интернационал»: от немцев до казахов и от прибалтов до китайцев с корейцами, не говоря уже о тысячелетней замеси всякого русского человека на монголо-татарской крови. Ну и вот еще почему: поедешь на север, поедешь на юг – везде тебя встретит товарищ и друг! Так пелось в песне, и так было в жизни. А что сейчас? Разделились резко и бесповоротно по национальному признаку на хохлов, кацапов и всех остальных… айзеров.

А между тем очарование юности, так неожиданно нахлынувшей в силу внешних обстоятельств, меня все не покидает. Напротив, даже усиливается по мере приближения к конечной цели. Вот и лестница знакомая, приветливо зовущая вверх, на второй и третий этажи, где кабинеты химии, физики, биологии – старшие, в общем, классы. А там – и «Ася», и «Вешние воды», и «Первая любовь», как водится – все там было, и всего много, и даже подчас с избытком: и новых знаний, и впечатлений, и влюбленностей, и первых разочарований тоже. От нахлынувших воспоминаний этих и чувств начинает глухо стучать в висках. А моя проводница в прошлое все цок да цок своими бойкими ножками на звонких каблучках по старой, видавшей виды лестнице, тоже родом из моих детства и юности, и влечет меня за собой, лукаво взглядывая чрез плечо – все выше и выше. Куда же, казалось бы, еще выше? Разве что – к облакам.

И вот мы резко останавливаемся возле двери класса – учительница моего сына, только что представлявшаяся мне моей одноклассницей (на кого же она в самом-то деле так похожа из наших девочек, из сборного нашего 10-го «а»? ), легко распахивает дверь и приглашает меня в пустой, без парт, остро пахнущий свежей краской класс. И снова легкое головокружение, ну, надо ж, бывают же такие совпадения: класс моего сына совпал по расположению на школьной карте с моим собственным. Только у меня был класс литературы с портретами классиков на стенах, а у сына моего, судя по изобилию видов Лондона – иностранных языков. Стало быть, и училка эта классная, Ирина Георгиевна, будет учить их правильному произношению неправильных английских глаголов. Я растерянно оглянулся по сторонам – за что бы еще зацепиться взглядом – знакомое, родное, все из той же, канувшей в Лету жизни. Нет, вроде бы больше не за что. Здесь все абсолютно новое, несмотря на старые стены: и доска, и окна из металлопластика, и шкафы…

– А где же парты? – удивленно спрашиваю я.

– А парты мы сейчас как раз и принесем из спортзала, для этого я вас, собственно, и позвала! – откликнулась учительница.

И уже через пару минут я вместе с подошедшими следом молодыми отцами одноклассников сына, засучив рукава, таскал на горбу эти самые столы-парты через всю школу по длинным-предлинным и таким знакомым мне коридорам в «свой» класс английского языка, закрепленный теперь за нашим пятым «бэ».

А после утомительных этих трудов, уже на выходе из школы, меня окликнул белокурый симпатичный парень на голову выше меня, с которым мы только что вместе таскали школьные столы, сразу показавшийся мне как будто знакомым, вроде как я уже видел его где-то до этого, и говорит:

– А вы, случайно, не капитан Евсеев будете?

– Да, – отвечаю, – Евсеев, точно!

Стало быть, и капитан, – про себя думаю, – поскольку звания в запасе мне почему-то не повышают, как многим другим. А годы идут, и по возрасту я уже и подполковника-то переходил, наверное, срока два, не то что капитана. А уволился я из нашей доблестной армии, уже тогда трещавшей по всем швам от избытка личного состава, в том числе и офицерского, и острого дефицита средств на его содержание, лет эдак с двадцать назад. Но здесь все понятно: кем тебя запомнили, тем ты и будешь до скончания дней – так было всегда. Стало быть, передо мной сейчас кто-то из моих бывших училищных воспитанников и, судя по повадкам, тоже давно уже с армией распрощавшийся. Я улыбнулся, как мог приветливей – трудно все-таки из детства и юности, где я ощутил себя благодаря этим вот старым школьным стенам, сразу возвращаться в зрелость, откуда родом мой теперешний собеседник.

– А, здорово! – говорю, протягивая парню руку, как будто сразу признал его – кто он, что и откуда. – Ты с какого, брат курса-то будешь? Шестьдесят второго?

Назвал наобум номер курса, который довелось вести уже под занавес, перед самым увольнением в запас (шестьдесят второй курс – это значит, 1992 года набора и 97-го, соответственно, выпуска).

– Ну да! – отвечает тот радостно. – Признали, значит? Я Чукин Володя! Помните?

Я кивнул – конечно, дескать, помню, старик, а как же. Разве ж такое забудешь? Не забывается такое ни-ко-гда!

Сели прямо тут же, на крыльце, поговорили, покурили, вспомнили, что было и чего, может, и не было вовсе. А через полчаса встали, пожали друг другу руки и разошлись – каждый в свою сторону.

А как же: это раньше, двадцать лет назад, была общая казарменная жизнь, общие интересы, устремления и цели. А теперь – жизнь у каждого своя и заботы тоже свои. Зато отныне у сыновей наших будут общие задачи, одни и те же школьные хлопоты.

Такое вот получилось дух захватывающее рандеву – из «золотой» зрелости (эх, осень, осень!) в юность и еще дальше – в детство. А потом в обратном порядке – в офицерскую молодость, и назад… в межсезонье. Эх, эх!… Лето, прощай!

Лекарство доктора Чехова

Проспал 155-летие со дня рождения Чехова. Да, каюсь, проспал! Хотя не должен был – самому-то мне доктор Чехов, дорогой наш, любимый Антон Павлович, считай, целый год спать не давал.

Первый инцидент случился где-то спустя месяц после моего 44-летия. Снится мне, значит, Антон Павлович и мило так, по-отечески улыбаясь, говорит:

– Ну, что, мил человек, 44 года стукнуло, значится, да?

– Да, – отвечаю, – стукнуло, Антон Павлович.

– Так, так, – задумчиво мурлычет под нос доктор Чехов. – Ну, и что себе думаешь?

– А что? – говорю, – Антон Павлович? – подобострастно глядя на классика.

– Так ведь возраст-то уже того, – говорит, и опять на меня с этаким прищуром сквозь круглые стеклышки своего пенсне поглядывает.

Я молчу, держу, значит, дистанцию, все-таки классик, мастер короткой прозы, учитель как-никак. Для самого Хемингуэя и то был учителем. А для меня… Да кто я, собственно, такой, думаю. Где я, а где Чехов с Хемингуэем. Вон, англичане с немцами до сих пор «Дядю Ваню» с «Вишневым садом» ставят, и аншлаги при этом срывают. Стало быть, жив-жив наш Антон Павлович!

И как в подтверждение этой торжествующей мысли оживился классик и в моем сне, и снова за свое:

– Так что ты, – говорит, – себе думаешь?

– А что? – отвечаю, во все глаза глядя на интеллигентного Антона Павловича, который весь как на портрете – в костюме-тройке и при галстуке, шляпу в руках мнет, как будто что-то очень важное изречь хочет!

И наконец изрекает:

– 44 года, значит, говоришь, да? И что?

– Что, – спрашиваю, и снова подобострастно ему в глаза заглядываю – все-таки доктор, хоть и писатель, может, заприметил во мне чего-то не то… Болячку, может, какую узрел своим проникновенным, подобным рентгену взглядом.

– А то, – говорит, – дорогой вы мой человек, что вот вам уже 44 года стукнуло, и что – ничего! – Антон Павлович развел руками в стороны. – А я-то в этом возрасте уже, значится, того!..

После этих слов писатель растворился, исчез. А я подскочил на кровати, весь в холодном поту, воздух ртом хватаю – не могу в себя прийти. Потом до утра проворочался – все никак уснуть не мог: последние слова классика так и остались в сознании!.. Пока добрался до работы – все, конечно, выветрилось, как и не бывало. Забыл, в общем, сон этот – с одной стороны, вроде и приятный, а с другой – сущий кошмар! Ну, и дело, стало быть, с концом…