banner banner banner
Романчик
Романчик
Оценить:
Рейтинг: 4

Полная версия:

Романчик

скачать книгу бесплатно


Спутники твои и спутницы, вольготно разместившиеся в двух микроавтобусах и одной легковушке, с интересом разглядывались по сторонам. Все они были в этом строго расчисленном, закрытом для посторонних дачном пространстве впервые.

Ты же, наоборот, по сторонам старался не глазеть. Тебе хотелось, чтобы автобус как можно скорей миновал памятный сворот шоссе.

Как назло, близ этого сворота автобус и остановился.

Рядом с тобой сидела очень известная, богатырского сложения и, надо сказать, богатырского же ума женщина-философ.

– Смотрите, какая красавица! – неожиданно потянула она тебя за рукав. – Ну что вы в пол-то уставились? Я, конечно, понимаю: семья, рукописи, деньги… Надо в конце концов от всего этого отстраняться. Настоящая жизнь – это же радость радостная и ясность ясная! А ненастоящая – как раз ваша тоска да упрямство. Вам это любой философ вмиг докажет. Вон – девушка-подросток. С такой бы вам романчик и завести! А то все – мисли, концьепции… Чушь собачья!

Словосочетание «завести романчик» резануло тебя по щеке, как плохо закрепленное в бритвенном станке лезвие. Ты поднял голову. Однако девушка-подросток, на которую кивала случайная спутница, уже исчезла.

«Романчик! Ну да! Именно!»

Все, что происходило с тобой тридцать лет назад, что начиналось в Москве и никак не могло продолжиться здесь, в Жуковке, в эту словоформу как раз и укладывалось.

Конечно, романчик! Слегка пошловатый, в меру пристойный, со случайными заносами то в мелко-студенческое диссидентство, то в бегущую строку милицейских – как тогда любили выражаться – хроник.

Не роман, не повесть – именно романчик. Даже жанр изобрести для такого случая можно. Не было этого жанра, а теперь, глядишь, есть он!..

Ну романчик так романчик!

Ты всем корпусом развернулся к даме-философу и почему-то полушепотом спросил:

– Видите тот поворот? Там, чуть подальше, была когда-то дача Ростроповича. А жил на ней одно время Солженицын.

– Только не рассказывайте мне сказок, будто вы и тогда их всех уже знали. Что за мания у теперешних литераторов! Всех-то они знали, со всеми ручкались-целовались, во всем участвовали, все претерпели!

– Нет, я не то чтобы знал… У Ростроповича на занятиях я, конечно, бывал. Но не в этом дело. Дело в другом. Не знаю, как вам передать это… Так хочется иногда сказать правду, что аж зажмуриваешься! Всю правду, всю!..

Дама-философ недовольно пожала плечами и отвернулась к окошку. Разговор, затеваемый тобой, был явно не к месту. Микроавтобусы подкатили уже к воротам нужной усадьбы, и вся гурьба вывалила на чистенькую бетонку.

Встречал вполне симпатичный, ничуть не заносчивый, мало схожий с обрыдшими, то и дело мелькающими в телевизоре крупными дельцами, хозяин.

Мы пересекли гектарный ухоженный двор, и воскресный вечерок побежал себе весело к ночи, а также туда, куда ему на Руси бежать и положено: к столу.

Тебя, однако, что-то томило, тревожило. Ерзая на стуле, ты наклонялся вперед, в стороны, передвигал бессмысленно тарелки с закусками. Наконец, встав и извинившись, сказал, что тебе срочно нужно домой, на другой конец Подмосковья, в Сергиев Посад.

– По местам боевой славы решили пройтись? – понимающе шепнула тебе в ухо дама-философ и залилась беззвучным смехом. – Только про послезавтра не забудьте! Вы ведь послезавтра, в понедельник, придете? – спросила уже в полный голос она. – Понедельник – важнейший день! В понедельник в Доме русского зарубежья будет сказано такое… такое… – дама-философ обвела значительным взглядом неширокое наше застолье. – Так придете?

Отвечать ей ты не стал. Что тут было отвечать!

Ты возвращался назад, к тому самому свороту шоссе. Возвращался, потому что все на свете толкает нас к возвращению. И все действительно возвращается. Не на круги своя, конечно. А черт его знает куда. Возвращается, и плюется ветром, и течет мимо морей, и не оставляет камня на камне от ворот Иерусалима и аквапарков Москвы, от нью-йоркских башен и от домов обезображенного Багдада. Бог один знает, что вокруг творится и что будет твориться впредь! А мы… мы ничего по-настоящему не видим и мало что слышим. Но зато – вспоминаем и вспоминаем. И кому Бог не дал памяти, того он сделал счастливым.

«You never give me your money», – рыдал тебе в спину осмуревший от русской весны Пол Маккартни, запертый в черную коробочку на высоком этаже какой-то из дач.

«You only give me your funny papper», – чиликала сиплоголосая птица юности, застрявшая в проволоках и оградках поспешно тобой покидаемого загородного поселка.

Ты дошел пешком до центральной площади Жуковки и не узнал ее: рестораны и опять рестораны, лотки и снова лотки, шмотки, шмотки, шмотки! Дорогие, чуть подешевле, и опять – дико, невыносимо дорогие, даже роскошные. Неузнаваемы стали и люди: медово-сахарные улыбки, варенье по пятьдесят долларов банка и пелена, пелена в глазах – все застилающая, не дающая видеть ни правды, ни кривды!

Было ясно: мы заблудились, и все надо начинать заново, сначала. Ведь ни за что не определишь, чем вся эта льющаяся по улицам патока может обернуться, закончиться…

Но только – что для такого начала могло б и тебе, и всем нам сгодиться? Твой давнишний студенческий романчик? Или «романчик», только сейчас в голове созревающий?

Что-то низкожанровое, бульварное и в то же время жизненно-подлинное чуялось в произнесенном слове. Оно словно протягивало толстую воловью жилу между прошлым и настоящим. И жила эта, эта струна, нервно дребезжала и грозила порваться. Ведь ты не знал, что будет в этом романчике и чем такая затея может кончиться! И это незнание конца наполняло сладким ужасом…

Потому что дано человеку знать лишь начала. А концов он никогда не знает. Ибо все концы бережно сочтены и их трудно предвидеть, а удерживаются они в одной, только в одной руке! И нам, этой руки не видящим, остается плутать, и спотыкаться, и шлепаться задницей в канавы и лужи.

Но для того и жизнь, чтобы, двадцать-тридцать лет поплутав, встретить наконец что-то новое – невиданное, неслыханное!

Встретить то, что бесподобней самой жизни.

Глава первая

«Последняя роза лета»

Утром в понедельник я не поехал в институт. Да и странно было бы в дыру эту ехать. Сидеть в оркестре? Дремать на лекциях? Квартет? Диамат? Истмат?

После воскресного возвышенного пира на Алексеевском кладбище и событий, вслед за пиром последовавших, это было бы просто смешно.

Началось воскресенье спокойно, даже элегически, в духе «Меланхолической серенады» Чайковского. Правда потом все поскакало, поехало! Сперва все еще в меланхолическом духе (Элеонор Ригби, которая где-то там жила и пела, и все такое прочее, но вдруг – умерла), а потом уже то ли в духе «Камаринской», то ли шут его знает в каком.

Так вот: утром в воскресенье, оставшись в общежитской комнате в одиночестве, я задернул на окне штору и медленно приоткрыл дверцу тумбочки. Из тумбочки вывалился добрый кус желтоватого некрашеного дерева.

Тут надобно заметить: в те далекие семидесятые годы я играл на скрипке и учился в знаменитом институте имени Мусиных. Однако заниматься на божественном инструменте мне тогда уже хотелось не слишком. Как бы в отместку за такое «нехотенье» вокруг скрипки стали взвихряться странноватые образы, возникать непонятные желания. Стали копиться силы притяжения и отталкиванья.

То хотелось сквозь прорези скрипки, называемые эфами, как-то по-особому глянуть на утреннюю луну, а заодно и на едва проснувшийся мир. То мечталось самому такую же скрипку быстро и ладненько смастерить. Допекали и слабо уловимые, оседавшие на пол дымком канифоли сравнения. К примеру, казалось: приемы скрипичной техники – это вовсе не приемы, а какие-то философские категории, познав которые, можно познать и освоить окружающий мир.

Ввиду всего этого я прекратил учить сольную программу – всех этих Мендельсонов, Сибелиусов, Шнитке – и сосредоточился исключительно на отвлеченных от самой музыки приемах скрипичной техники. То есть, попросту говоря, стал играть одни гаммы и арпеджио. Ну, правда, играл еще один этюд. Этюд этот был страшно сложным, однако назывался возвышенно и сентиментально: «Последняя роза лета». Сочинил его немец Генрих Вильгельм Эрнст. Нравился мне этот этюд – безумно. Больше всего не давала покоя основная тема произведения. Тема эта проводилась приемом пиццикато, причем не привычной к этому приему правой рукой, а левой.

Ну а в остальном – гаммы, гаммы! Их нельзя было сыграть со сцены, но они мне были дороже любых концертных пьес. И в первую очередь потому, что, играя их, можно было предаваться размышлениям и читать книги. А уж заодно оттачивать приемы скрипичной техники.

О, что за приемы это были! Что за дивная полузапрещенная образность наполняла эти простенькие ремесленнические упражнения. Образность, не затуманенная нудным пыхтеньем и натужными фантазиями давно почивших, а стало быть, ничего в современной жизни не петривших композиторов.

Колкое увесистое спиккато – и поскакала на чалых лошадках московская милиция, уже сдерживающая мелкую рысь, переходящая на шаг, теснящая угрюмый футбольный люд в Лужниках!

Влажно-стремительное французистое сотийе – попрыгаешь этак смычком по струнам, и вдруг затрепещет у щеки, легшей на скрипичный подбородник, холодноватая грудь второй институтской красавицы Ники Н.

А резкое рубленое маркато? Тут уж замаршируют по каменистой нубийской пустыне тоскующие от нестерпимого железного блеска собственных щитов римские легионы. А за ними вслед запрыгают в «козлах» и джипах наши доблестные военные советники: по Египту, по Сомали, по Анголе!

А деташе? А широко известное в русском народе пиццикато? («Пиццикапнем? Всего-то по тридцать капель? – Нее… Сначала пиццикнём, а то пузырь полный».)

А легкое ведение смычком близ подставки, называемое sul ponticello и напоминающее о временах пошловато-вкрадчивой, но и страх как влекущей средневековой гнусности?

Все консьержки Парижа и все девушки Рима! Все смиренницы Иерусалима и все персидские подушки под их круглыми попками! Все пиратские абордажи, равно как и веселые войны за рабство и сладостно-вековую от него зависимость были здесь, в этих приемах мелкой скрипичной техники!

Однако в тот день я не собирался посвящать свободное время каким-либо приемам. А в тумбочку полез, чтобы занять себя совсем другим делом. Полез, чтобы вынуть вытесанную собственными руками из столетней груши шейку будущей скрипки.

Здесь не худо бы помянуть: в последние годы я все больше играл на чужих скрипках. Одну одолжил мне на время друг моего соплидонского детства Валерик В. Другую выдали в институте. Это была крупная, как альт, светло-желтая, как утренний речной песок, с красноватыми бочками и необычайно глубоким звуком скрипка. Выдали ее потому, что моя собственная скрипка, сработанная в конце ХVIII века расторопными тирольцами под Николо Амати, напора придурковатых пассажей и других цирковых сложностей, беспрестанно изобретаемых современными композиторами, выдержать уже не могла.

Сглупа и от легкого природного чванства я стал мастерить скрипку собственную.

Начал, конечно, с головки и с шейки. Начал с них потому, что трудно было представить все те события, которые могли произойти, начни я с нижних частей скрипичного тела.

Что скрипка – сидящая спиной и лишь на минуту изящно поджавшая под себя ноги молодая женщина – это любому кретину было понятно.

«Я поймаю тебя в капкан, я рыбацкой сетью тебя прихвачу, – напевал я в тот день негромко. – Я проволоку тебя по улицам Москвы и римским площадям, по сухим каналам Дамаска и по жесткой траве горного Крыма. Грудь твоя отвердела, как китайский шарик для настольного тенниса. Круглые бедра гудят, как литавры. Я зажму тебя меж колен, проведу два-три раза рашпилем по еще не обточенным бокам!»

В самой середине этого русско-библейского речитатива вошел, отомкнув дверь собственным ключом, мой институтский приятель Митя Цапин.

– Дык я-то думал – тут никого… – бодро прокукарекал Митя и мазнул северным белым глазком по тумбочкам и портьерам. – Ну, думаю, все усрались и утонули. Дык хочь раз в жизни, думаю, от души на «брякалке» своей полабаю!

Под мышкой у Мити и была «встромлена» эта самая «брякалка»-балалайка, которую он ласково мясистой своей лапой пощипывал.

При этом трепливо-сладенькая «брякалка» все норовила из подмышки у Мити выскользнуть, по бархатной серой блузе съехать, ударить своим кованым уголком в полубосую – в купальных вьетнамских тапочках – Митину ступню.

Митя имел редкую музыкальную специальность: он был гусляр. Долгих упражнений гусли не требовали. Но в народном оркестре звучали выразительно: словно дробная ледяная волна пробегала по каменистому берегу, неся с собой звон прошлогодних бутылок и раздавленных оловянных фляг.

Митя был счастлив. И с наслаждением в этом блаженном гуслезвонном пространстве отдыхал. Изучал Митя, конечно, и другие музыкальные дисциплины, к примеру «общую балалайку» или «общий баян». К балалайке Митя относился терпимо, а вот баян ненавидел. Даже само это колдовское древнерусское слово будто бередило какую-то давнюю Митину рану. Услыхав баянные звуки, он начинал, как наколотый на булавку белобрюхий паук, дергать всеми лапками. И тут же, чтобы от дерганья этого освободиться, заводил во всю глотку:

Раздается на деревне перелив!
Провожают гармониста в Тель-Авив!

Впрочем, сейчас Митя не пел, а продолжал тихо пощипывать встромленную под мышкой балалайку. Делал он это малозаметно, но слегка напряженно. Походя при этом уже не на паука, а на льва, который изготовился сделать кучку: полусогнутые в коленях мощные лапы, белогривые поморские волосы в кольцах, нежно-славянский, бесформенный от долгого пьянства и тайных слез нос, базарные варенички губ с только что раздавленной в них вишней – все это вздрагивало, шевелилось. Возможно, от испуга. А может, для устрашения.

Но было как раз не страшно. Было смешно.

Митя это, видно, почувствовал и, передумав пугать, мирно спросил:

– Дык ты, я вижу, подбородниками занялся?

Мастерить подбородники для скрипки – это тогда было выгодно: 25 рублей штука.

– А чего, тоже дело! – В знак одобрения Митя положил гривистую голову на свое же плечо, словно бы играя на скрипке. – А то хошь, – мягко перешел он к другой теме, – на кладбище сходим? Выпьем, закусим, то-се… Погодка – ничего себе. Ну, погнали?

Рядом с Ново-Алексеевским кладбищем была шашлычная. Поэтому выражение «выпить – и в могилу!» считалось среди студентов нескольких вузов, включая сюда и мусинцев, в том далеком семьдесят третьем – ходовым и даже дежурным. По Митиной мысли, которую он тут же разъяснил и ярко расширил, мы должны были, кроме прочего, разыграть на кладбище в лицах известную песню: «А на кладбище все спокойненько…»

– От общественности же вдалеке… – ворковал Митя. – Ну? Секешь?

– Дай минуту подумать. Я тут хотел…

– Да брось ты! Воскресенье же! А как свиньи мы нажираться не будем.

– Ладно. Давай только стихоплета с собой возьмем.

– Дык непременно! Всеобязательно! – Митя заволновался сильней. – Про него-то я как раз и подумал!

Рифмоплет Гурбилишин (псевдоним Гурий Лишний) встретил нас кремневой строгостью. Он сразу же обвинил меня и Митю в дубоватости и скрытом антисоветизме.

– Знаю я вас. Вы идете на кладбище, чтобы разводить там дряблое политиканство. Вы люди среднего ума, – быстро, как полупустой чайник, стал закипать Гурий, – не ваше дело совать свои носы, – он с омерзением дотронулся до моего носа и до Митиного, – куда вас не просят!

Впрочем, пойти на кладбище Гурий согласился. Поставив, правда, одно условие: взять с собой Николая Ряднова, пожарника.

– Пожарник дядя Коля, – объяснил Гурий Лишний, – философ из народа. Сейчас он как раз на перепутье раздумий. Человек не среднего ума. Учитель жизни. Если вы, конечно, понимаете, что это такое. К тому же дядя Коля, в отличие от вас, обалдуев, умеет слушать стихи.

Здесь Гурий как-то напыжился и еще выше задрал треугольную, словно насаженную на двухметровую палку, голову. Голова огромно-карими стрекозьими глазами медленно обсмотрела потолок, после чего Гурий драматически сообщил:

– Пожарник дядя Коля – единственный, кто сдюжил, – он так и выразился: сдюжил, – те «поэмы молчания», которые мне удалось наперекор всеобщему равнодушию и хамству создать в последний месяц.

– Слушай, Гурий, а деньги у пожарника есть?

– Дядя Коля выше денег. Ни ему, ни мне деньги не нужны. Их достанете вы: люди средних способностей, среднего ума.

– Ладно. У меня есть. – Я хоть и обиделся на Гурия, но где-то почувствовал и его правоту. – Среднего так среднего, а выпьем – так, может, и сравняемся, – туманно пообещал я, и мы пошли к дяде Коле пожарнику.

Того не оказалось дома.

– Сдохните вы все! – вздрогнул внезапно Гурий, когда мы вышли из дядиколиного подъезда. – Я сослагаю! Внутри… Внутрях!..

Не дыша, двинулись мы на кладбище.

Правда, с полдороги я вернулся, объяснив спутникам: мне надо взять с собой на кладбище скрипку, потому что в последнее время я занимаюсь на ней опосредованно. То есть не вынимая из футляра. А только мысленно располагая скрипку в пространстве, в соответствии с линиями моего внутреннего слуха.

Пораженные Митя и Гурий дожидались меня перед витриной магазина.

Предстоял выбор напитков.

В тот незабвенный, но, к сожалению, хиловато уясненный в своем величии год магазин на Ярославской улице предлагал:

«Портвейн-72» («Пойло для людей средних мыслительных способностей», автор выражения Гурий Лишний). 1 руб. 77 коп.

Ром пуэрториканский («Напиток работников ЧК и красных пожарников», Гурий Лишний). 43 оборота в минуту. Цена – 3 руб. 60 коп.

Ром эфиопский («Жидкость для удаления волос с туловища кобыл Первой конной армии», Митя Цапин). 4 руб. 22 коп.

«Ратафия» («Польская водка для польских жаднюг», дядя Коля пожарник). 3 руб. 50 коп.

«Саперави» («Вино муз». Общее мнение). 0,8 л . 63 копейки.

«Солнцедар» («Здравствуй, здравствуй, негр мордастый! Краски я тебе принес!», Борислав Евсеев). 0,7 л . 1 руб. 17 коп.

Портвейн «Алабашлы», марочный («Полный отпад». Общее мнение). 4 руб. 72 коп.

Портвейн «Хирса» («Солнечной Грузии мочеполовые иллюзии», Гурий Лишний). 0,7 л . 1 руб. 72 коп.

Взяв шесть бутылок военно-грузинского и в то же время вполне музыкального вина «Саперави», сыру, две банки сардин с ключиками и пошатываясь от предвкушенья расслабы и неги, гуськом, через пролом в заборе, втянулись мы на кладбище.

Однако вместо неги и сдержанных, подобающих месту смешков хлынула вдруг на нас на всех дрожь и печаль: на кладбище было сыро. Оно почти полностью сползло в овраг. Только церковь Алексея Божьего Человека тихо сияла на горе.