скачать книгу бесплатно
Ладно, беги?
Я даже не успела оформить чувства под какое-то определение, как оказалась уже на улице в несвежей одежде, с грязными зубами, с болью внизу живота, с ознобом и разряженным мобильным. Я стала противной себе и пошагала к метро, чтобы поехать домой. Мама, наверное, была на работе, да и с утра я не обижалась на нее более, а ненавидела уже только отца. Изобилие материнских обедов во сне вызвали у меня и отторжение, и жалость к маме. В первый раз из каких-то глубин неизвестности всплыл у меня этот образ обреченной бесконечной кухарки, перемалывающей все природные ресурсы, чтобы накормить нас с отцом. Ранее она мне казалась больше сухой женщиной из мира науки, но ведь у нее же оставалось время быть и поварихой, и уборщицей, и мамой, и женой. Она была человеком-оркестром и исполняла все роли кроме любовницы для моего папы, и он нас бросил.
Я поехала в университет. Не собиралась, но поехала. Каким подонком нужно быть, чтобы оставить свою девушку после первой ночи и поехать на охоту. У него был такой неприятный отец! И он так самодовольно посмотрел на меня, радуясь за своего любимого сынка, словно бы он со мной спал. Если папы мальчиков изменяют своим женам, то они омерзительны. Если папы девочек изменяют, то они просто несчастны. Наши женские энергии капризов, богинь, жертв, искусительниц, ев и лилит, обрушиваются на них с такой силой, что не выдерживают они более верности и уходят в блуд. Мой папа сбежал от меня, и мой парень сбежал от меня, и отец моего парня сбежал, и мой первый мужчина сбежал от меня, а мой дедушка давно умер. Все мужчины мои, куда вы все подевались? Сначала я испытала отчаяние, а затем наполнилась решимостью и поехала в университет, чтобы вырвать глаза у любовницы моего папы и устроить отцу скандал.
Я выскочила из автобуса напротив ворот территории университета. Кучки студентов стояли по бокам, и они были словно размыты для меня, я неуверенно механически помахала знакомым вечно громогласно смеющимся девушкам и пошла по аллее к зданию. Здание приближалось, как месса, меня трясло изнутри от предвкушения встречи с отцом. Какая картина из трех окажется для меня страшнее? Он, монотонно и величественно в своем одиночестве шагающий по коридору, с папкой подмышкой и каменным лицом, словно бы ничего не случилось? Он, в обнимку со своей любовницей, которая демонстративно виснет на нем, а он смеется в лицо всем вокруг, как мошенник, снявший маску? Или просто его отсутствие в университете?
Я вбежала в фойе здания и огляделась по сторонам. Было так много разношерстных людей, но не было ни отца, ни его любовницы. Реальность пробивалась сквозь мой затянувшийся сон. Я так изнервничалась, устала от неудобных, конфликтующих чувств. Во мне не было вообще ничего хорошего. Обида на отца и мать, обида на Глеба, зуд внизу живота, чувство несвежести, нежелание принимать реальность и попытки лишь прокрастинировать даже мысли, страх и просто отторжение себя. Я поднялась на второй этаж, где и увидела отца. Это был четвертый вариант, о котором я не догадывалась, но оказавшийся самым страшным для меня: он таки одиноко, величественно шел по коридору, как обычно. Строгий и страшный преподаватель статистики Георгий Павлович, которого боялись и уважали. Неприступный, авторитарный, сухой и влиятельный. Папа, которым я гордилась. Папа, которого я смела осуждать за низкую зарплату. Папа, который был правильным, как бог. Но только все в нем было уже не так, словно бы от него остался фантом. Походка стала более развязная и невротическая. Лицо оставалось строгим, но это уже было напускное, в глазах появились огоньки, которых в нем никогда раньше не было. Никто из студентов этого заметить не мог, они всегда воспринимали его как архетип, он таковым для них и оставался. Но я, знающая его столько лет и чувствующая каждую его морщинку, сразу раскусила притворство и десять миллионов появившихся противоречий.
Я нырнула в его глаза – черные глаза молодого дьяволенка на его уже стареющем лице мужчины среднего возраста и провалилась ко дну этого темного мутного озера его новых глаз. Воды этого озера имели такой острый вкус страстей, что я не забуду его никогда. А еще там было столько разных привкусов: и чувства вины, и обиды, и страха, и отчаяния, и слабости, и ярости. Какое-то время я медитативно застыла на глубине и замерла. Я его дочь, значит, это озеро досталось и мне по наследству. Я замерла на глубине и просто смотрела по сторонам сквозь мутную черную глубину. В озере плавали большие яркие рыбы и неведомые мне существа. Я словно вернулась домой, только не в мифологическую сказку, как когда-то мечтала, а в мой настоящий родительский дом. Там было неспокойно, но неизбежно, и в той неизбежности я просто замерла и спокойно зависала и сама, как рыбка, дышала водой, с изумлением разглядывая невиданных огромных рыб, зубастых акул и игривых карпов. Мне хотелось увидеть величественного кита, но его там не было. Время остановилось, мне сначала было спокойно и хорошо, оттого что я все поняла и приняла, приняла неизбежность изменений в моей жизни, которая происходила из моего источника – моего отца. Отец больше не был константным абсолютным покоем и тренажером для моих чувств. Раньше я могла на него обижаться, упрекать его, ненавидеть, любить, терять и находить, смеяться над ним, бояться его, а он все равно оставался неизменной аскетической мудростью, строгим преподавателем, человеком науки, моим незыблемым, величественным, любящим, строгим, снисходительным Папой. Все изменилось. Он стал турбулентным, слабым, страстным, неправильно влюбленным предателем, но как будто бы не виноватым, напрашивающимся на прощение, как милый чертенок, павший жертвой земных искушений юности. Я же сама состояла из того же материала, что и объект его искушения – его любовница, старшая меня всего на два курса и имеющая более холеное, женственное, вышколенное тело.
Такой стремительный разрыв с прошлым меня очень пугал, и я оставалась спокойной лишь от оцепенения. Я не могла больше просто дрейфовать в озере его глаз: он прошел мимо меня, посмотрел на меня так виновато, и там было столько покаяния и чувства вины, что в озере поднялась буря. Он попытался улыбнуться, захотел остановиться и все мне объяснить, но я выглядела такой напуганной, за ночь неравномерно повзрослевшей и нуждающейся в опеке, которую он не мог мне уже дать, и ему стало очень больно, он ненавидел себя, и ему ничего не оставалось, как пройти мимо. Я больше не могла дышать под водой, это медитативное ощущение странной сказки резко закончилось, и я поперхнулась, когда вода вновь стала мокрой и враждебной и заполнила мои легкие. Я начала задыхаться и судорожно выплывать наружу. Я умирала от удушья и агонии, когда в моих легких была эта черная липкая вода пороков отчужденного папы. Папы, который мне больше не принадлежал.
Папочка, пожалуйста, почему так быстро? Почему ты позволяешь мне утонуть и просто уходишь? Если бы меня спросили, что лучше – что ты бы умер или предал, я бы сказала, что умер. Я бы потом рыдала всю жизнь и убивала себя, что выбрала твою смерть, я бы мечтала тебя оживить и тщетно повторно выбрать твое предательство, чтобы спасти, но сначала я бы выбрала твою смерть. Но ты предпочел предательство. Я вынырнула на поверхность, и из меня полилась вода. Изо рта вытекала твоя черная материя, и, наконец, мои легкие высвободились, и я жадно вдохнула воздух – это было свежее дыхание моей начавшейся инициации к свободе. Я больше не есть просто твоя дочь, мы больше не связаны с тобой, и ты мне не гарант безопасности и стабильности более.
Я должна была научиться быть свободной, самостоятельной и взрослой. Теперь все мои страхи из гипотетических стали правдой. С того момента моя взрослая юность имела все права быть необузданной. Я ведь все равно по образу и подобию твоему, отец! Я – твоя женская звезда, твое продолжение, и кто тебе сказал, что я должна быть лучше тебя? Ты столько лет доказывал мне, что лучше тебя быть нельзя, что ты идеален, бесстрастен, такой правильный, что словно бесплотный, и вдруг ты оказался просто мошенником и страсти обвили тебя с потрохами. Не беда, что ты предал маму. Мама была некрасивой, склочной, обидчивой. Я могла любить вас по раздельности. Беда в том, что ты предал меня.
Теперь мне предстояли новые всевозможные оттенки свободы. Я измельчу все свои обиды музыкой, парнями, наркотиками, любовью к деньгам и удовольствиям. Я теперь буду взрослой, плохой и хорошей, во тьме и во свету. С того момента я была свободной.
Я не знала, каким цветом раскрасить этот круг мандалы. Он был таким неоднозначным. Вообще, выделить какой-то этап в жизни в период, как мне сначала захотелось при составлении мандалы, было очень сложно. Даже один день мог состоять из разных моментов и совсем не похожих друг на друга ощущений. Особенно в юности, моя жизнь мне казалась разноцветным конструктором, состоящим из множества разных деталей, которые так трудно обобщить каким-то единым цветом. Мне предстояли отношения с Глебом, и я ведь тоже испытывала к нему самые разные чувства. Я им и восторгалась. Я его и сторонилась. И гордилась. И опасалась. Я хотела не попадаться на глаза его отцу – холодному, циничному охотнику, который смотрел на женщин, как на свою добычу, и в таких же традициях воспитывал своего сына. Но была бы я с Глебом, если бы он был добрым, спокойным, уступчивым парнем? Наверное, нет, так как, осуждая его за цинизм и равнодушие, я тянулась к его казавшейся силе и высокомерию. Мне нравилось быть его добычей и нравилось отражаться от его холода. Я каждый день по-разному влюблялась в него.
Другие парни и мужчины также интересовали меня. Интересовали, как произведения искусства, как самые разные представители мира мужчин. Когда я была трезвой, все они мне были противны, но когда я была под веществами и алкоголем, мир мужчин и женщин казался мне ярким и пронизывающим.
Чувства к маме. Я до сих пор в них не разобралась, поэтому мне очень трудно передать чувства, которые возникали тогда. Они также были очень разными. Но по методу «что первое приходит в голову и снимается с языка» – здесь очевидно, чувство обиды и разочарования, а затем ощущение мягкости, желания быть с ней подругами, конкуренции, соперничества, страха стать такой же и страха потерять. Мама была проводником ужаса женского старения в мои миры юности, наполненные свежей молочной красотой. Мама была напоминанием смертности моей молодости и наличия на земле женского проклятья – старения. Через изменчивые мысли о маме я по-разному относилась и к отцу. Когда мама представлялась мне стареющей во всем виноватой склочницей, я была к папе снисходительна и даже разговаривала с ним как с другом, понимая его. Но порой мои глаза словно видели маму сквозь ее состарившуюся кожу, морщинки, тяжелый взгляд, сиплый голос и постоянные уколы в адрес окружающих, и я видела в ней девочку, спрятавшуюся в тюрьме этой оболочки. Эта девочка символизировала саму меня, а оболочка – женскую трагедию. Только недавно, может быть, несколько месяцев назад, когда я испытала потребность в психоаналитике-женщине, я стала находить красоту во взрослых женщинах и нашла совершенство в несовершенстве зрелого женского тела. Я же сама оставалась красивой, и очень боялась за крах своей красоты. Я боялась дня, когда проснусь, посмотрю в зеркало, а там уже буду я, испорченная возрастом. Под глазами будут тяжелые мешки синего или, еще хуже, серого цвета. Грудь потеряет упругость. Глаза потухнут. Волосы станут ломкими и появятся седые волоски. Я уже перестану быть девушкой, но еще не превращусь в бабушку. Как моя мама тогда. Возрастные женские архетипы тогда для меня ничего не значили, что нельзя было сказать о моем интересе к взрослым мужчинам. Юноши казались мне очень слабыми. Кудрявые, дерзкие, все время эрегированные, нервные, уязвимые, очень хрупкие и хотящие казаться сильными молодые люди, вечные мальчики отталкивали меня. Я встречалась с ровесником Глебом, потому что он был не таким, в нем сохранилась подростковая угловатость, но в нем уже был взрослый циник и агрессор.
Я привязывалась к нему все больше, особенно после того, когда увидела его отца. Глеб был молодой копией своего отца-охотника, более необузданной, дикарской, некультурной и необразованной проекцией своего грубого родителя, который убивал беспомощных животных и ел их. А я была девушкой сына охотника, и мне это нравилось. Обиды на моего отца отступали, я чувствовала себя жертвой, а жертве можно все: быть истеричкой, быть капризной, быть неудобной и ревнивой, а самой смотреть по сторонам и допускать измены. Я ведь жертва, ведомая выстрелами охотников, убегающая в глубины леса, чтобы спастись, брыкающаяся, зовущая на помощь сородичей. Я романтизировала эти страшные слова, играясь такими ужасными, запретными терминами, как «жертва», но фактически тогда не могла и на миллионную часть представить, что чувствует настоящая жертва.
ГЛАВА 6
С тех пор я видела папу всего трижды, два раза в те годы и один раз на моей свадьбе. Один раз он приходил за документами, второй раз – ко мне. Мы поговорили нормально, чувства были очень странные. Мама все время утверждала, что отец проиграл все наши семейные накопления и влезал в долги и что под вопросом оплата моего дальнейшего обучения в университете. Мне было уже все равно. Я не знаю, плавала ли в его больных глазах мать, наверное, все-таки нет, если она еще чему-то была удивлена. А я плавала и видела там такое, что пиранья азартных игр была одной из самых милых рыб в этом глубоководье. Мол, новая пассия требовала у отца денег, он выдавал себя за богатого человека и спустил на нее все наши деньги, ему не хватало, и он нашел дорогу в казино в надежде выиграть там большой куш.
Он был кандидатом математических наук и сильнейшим преподавателем статистики в центральной России, он долго готовился защитить докторскую. Цифры были его стихией: теории вероятности, расчеты, трезвая аналитика. Папа-лудоман – это было настоящим театром абсурда и затянувшейся психоделической галлюцинацией, поэтому я не могла больше нести в себе обиды. Обижаться на папу-лудомана все равно, что обижаться на Шляпника из «Алисы в Стране Чудес» или если бы меня уверяли соседи, что у мамы с рождения было две головы, только вторую она носила в дамской сумочке, завернутой в черновик папиной диссертации. Такая же, если не большая, чушь!
Не меньший абсурд – это попытка развести моего отца на деньги. Если Катя Анисимова, а именно так звали его любовницу, любила взрослых дяденек при деньгах, то, видимо, это была больная слепая девушка – где мой отец и где деньги? Веселая же получилась парочка! Горе-содержанка, которая из всех мужчин выбрала бюджетника-преподавателя, и мой папа в роли спонсора, просадивший все свои жалкие сбережения на эту дуру! Так он еще и влез в долги и кредиты и, хоть стойте, хоть падайте, пытался отыграться в электронных покерных клубах у метро.
Моя голова не выдерживала всей этой информации и нуждалась просто в эйфории быстрых никчемных университетских дней и ночей. Это был две тысячи восьмой год. Год, когда Москва еще надеялась стать клубной столицей. Год, когда в моде были джинсы на низкой талии, стразы, пошлые платья, расчеты в валюте, сигареты «Кент», мужской парфюм «Диор Фаренгейт» и казино. Когда у каждой станции метро мигало что-то пестрое, и это были игровые автоматы, а по Первому каналу рекламировали клуб «Вулкан». Мы тогда еще мало ездили в Европу, но то, о чем говорили на задворках московских университетов, было похоже на сцены из авторского европейского кино про студенчество, наркотики, гомосексуализм и маньяков-аутсайдеров, поэтому нам всем казалось, что мы были крутыми. В клубах было все дозволено. Можно было принимать все что угодно, укуриваться до тошноты, напиваться до реинкарнации, спать с кем попало, и атрибутами всех социальных достижений было коллекционирование наручных браслетов из различных заведений, знаний всех вывесок и интерьеров, имен сотрудников фейсконтроля и барменов. Хорошо, что тогда еще не было камер на смартфонах, селфи были еще чем-то новым и люди не вели фотофиксацию каждого шага. Сейчас бы нам, тридцатипятилетним, было бы очень стыдно за свои неоформленные пухловатые блестящие лица, переполненные бравурным пафосом и глупостью. Мы думали, что все только начиналось, многие мечтали разбогатеть, чтобы провести так жизнь. Никто и не мог догадаться, что сначала сгорит «Дягилев», а за ним посыпется вдрабадан вся клубная культура. Она падет жертвой смены государственного курса, преступных разборок и правового регулирования. Уже в девятом году закроют казино. В десятом сотрут подполья. В одиннадцатом все московские клубы начнут свой передел. В четырнадцатом году в ресторанах запретят курить. В пятнадцатом – среднему классу будет не до развлечений. А в двадцатом году начнется пандемия, все заведения закроются, и будет страшно выйти из дома. Мы тогда думали, что никогда не будет войн, что мы счастливое поколение людей, рожденных для секса и свободы, денег и путешествий. У нас не осталось даже фотографий той странной, больной и кажущейся замечательной эпохи конца нулевых. Старые поларойдовские красноглазые фотокарточки обрываются на нашем детстве. Редкие фотографии, выложенные в социальные сети, не сохранились после удалений страниц во время ссор с мальчиками. Маленькие тусклые фотки на айфонах первого поколения так и остались экологическими ранами в облаках айклауд, от которых навсегда утеряны пароли.
А раз не было фото – удобно было врать и хвастаться. Тогда у всех в гаражах якобы стоял «Хаммер», в каждую девушку был влюблен олигарх, а каждый укурок на все лето уезжал в Майами. И ни одной фотографии. Самые внимательные девушки и юноши вертелись в курилках, где обсуждали клубы, были подписаны на группы в тогда еще жидком «ВКонтакте», дружили с юнцами-промоутерами и врали-врали-врали про свои достижения, возможности, знакомства, курьезные истории. А я решила не врать, а просто прожигать свою жизнь в тех самых клубах, и мне уже стало давно наплевать на мнение окружающих, я действительно хотела ярких картинок перед собой и чаще бывать пьяной.
Последний раз перед тем как папа исчезнет, я встретила его в ночном клубе. Я была под наркотиками после очередной ссоры с Глебом и пошла тусоваться. Сначала там я встретила своего Первого Мужчину, от которого сбежала из мотеля. Увидев меня в коротком блестящем платье, он решил, что во всем был прав и я просто дрянь, которая не оценила его великой щедрости и прекрасного отношения. Он напичкал меня чем-то, что выдал за кокаин, хотя потом я поняла, что это был паленый мефедрон. Мне страшно захотелось беспорядочного секса, но только не с ним, но при нем, чтобы он видел, как я трахаюсь, и понял, что никогда меня не получит. Я повисла на каком-то человеке, вроде бы он был его приятелем, и мы танцевали, угорали, трогали друг друга, а потом пошли в туалет, где я облокотилась руками прямо на унитаз, смотрела на забрызганный выделениями ободок и нюхала себе подмышку с сильным запахом дезодоранта, чтобы отбивать туалетные запахи. Вдруг моего любовника что-то отшвырнуло в сторону, я упала на пол и увидела папу. Он влетел в эту кабинку, и первое, на что я обратила внимание, так это на его прекрасный костюм и новую прическу. На нем всегда хорошо сидели костюмы, но им не хватало дороговизны. Папа приоделся, стал выглядеть дорого и лощено, как кинематографический спецагент. И запах папиного парфюма был сложным, и вид у отца был испуганный и отчаявшийся, живой. И дрался он отлично, как супергерой, только вины в нем было и ужаса столько, что мне хотелось разреветься даже сквозь мефедрон, но только получилось, что я рассмеялась. Совести хватило срочно натянуть платье, поправить волосы и отвести взгляд от него, язык судорожно облизывал зубы, я шмыгала носом, а глаза ненормально блестели. Папа сделал несколько шагов назад, и позади него послышался адский смех его телки – Анисимова стояла позади него и не могла остановиться от смеха. Она повисла на нем, а он оттолкнул ее и побежал куда-то в толпу. Я приподнялась и захотела ударить Катю, перешагнула через любовника, который лежал на полу с расквашенным лицом и что-то ныл про «позвать охрану». Я подошла к Кате и увидела ее в первый раз так долго и близко и начала трезветь.
Она была красива, и с ней было что-то не так. Что именно, я не могла понять, и зачем она играла с моим отцом, я тоже не понимала. Мне захотелось поверить, что мой папа действительно разбогател, может быть, выиграл что-то на бирже. И чем дольше я смотрела на Катю, тем яснее понимала, что все это не было мрачной и причудливой сказкой. Отец действительно спускал на нее деньги и на себя, чтобы нравиться ей, я становилась наркоманкой и уже была готова к бытовой проституции за наркотики, мои отношения с мамой были разрушены, а ведь она работала на двух работах, чтобы гасить папины кредиты и оплатить мне следующий курс университета. Она сдала позиции и стала ужасно выглядеть, а я перестала называть ее мамой. И вся эта некрасивая стыдная семейная трагикомедия была разыграна на кукольном, правильном, молодом лице Кати, которая просто стояла, прислонившись к стене, и смеялась. Ее лицо и, конечно же, фигура были просто сценой этого театра, а вся наша семья была сборищем кривых кукол. Мне так хотелось ее ударить, но марионетка не может своей ватной плюшевой ручонкой дать пощечину продюсеру спектакля.
Я выбежала из клуба на улицу и позвонила Глебу, чтобы он забрал меня. Он сразу взял трубку, с тех пор как я начала вести клубную жизнь без него, мой рейтинг в его глазах вырос. Он приехал за мной на «бэхе». Мы катались по Москве, а затем поехали к нему. Я была истерична, начинался мой депрессивный эпизод длиною в жизнь, я хотела высасывать из него разные эмоции, чтобы наполниться. Он был для меня тогда просто батарейкой, как любой мускулинный туповатый студент. Мне хотелось его расшатывать на весь спектр эмоций: чтобы он послал меня, но потом вернул, чтобы целовал, обзывал, ругал, дал мне пощечину. Если бы это делал взрослый мужчина, мне было бы страшно и неудобно за него, а превращать необузданную мужскую молодость в свой персональный антидепрессант – в самый раз. У него плохо получалось, но мне этого было достаточно. Мне нужно было увести сознание куда-то очень далеко после встречи с отцом в туалете клуба. Я сидела на переднем сидении «БМВ», уже и без того очень пьяная и нанюханная, но продолжала пить что-то из бутылки, чтобы вообще ничего не осознавать, и продолжала нервно одергивать подол платья, как будто бы отец все еще наблюдал за мной. Мне тогда казалось, что всю жизнь я буду это делать, поправлять платье и неудобно скрещивать ноги и гадать, что именно видел отец. Я же понимала, что он видел все.
Мы остановились на смотровой площадке на Воробьевых горах. Я вышла из машины и подошла к краю и расправила руки, как птица, поднялась на бордюр, а Глеб остался внизу, держа меня за руку. Фоном ревел шум скопища байкеров и зуд моторов заезжающих сюда спортивных машин богатых студентов. Я посмотрела на Глеба сверху вниз, он лишь смотрел мне в глаза и улыбнулся. Это был самый умный, не пошлый, взрослый взгляд Глеба, который я видела, и это меня обезоружило. Я почувствовала себя полностью сепарированной девушкой в мире свободы, а Воробьевы горы показались мне таким же величественным местом, как та возвышенность где-то в Лос-Анджелесе, на которой целовалась каждая вторая парочка из голливудских фильмов на капотах припаркованного авто.
Ту ночь мы катались и гуляли до утра. Пили, блевали, трезвели, целовались. Он хотел заняться со мной сексом, но я не могла. На следующее утро, когда я была уже трезвой, я поняла, что еще не скоро смогу иметь с кем-либо интимную близость. Каждый раз, когда я пыталась снять с себя одежду, мне представлялся отец в клубе. Мы просто лежали с Глебом поверх одеяла, я в платье, он в джинсах и с голым торсом. Играла его музыка, мне хотелось выключить, но я не смела. Я курила сигарету прямо на его кровати и не знала, делало ли это меня менее невротичной, оттого что я становилась совсем свободной, или я скатывалась на дно. Мама перестала мне звонить. И опять же отсутствие от нее пропущенных радовало или пугало меня, этого я тоже понять не могла и не хотела.
– Завтра батя приедет. Мы опять поедем на охоту. Так что, если не хочешь с ним встретиться, как в тот раз, сегодня без ночевой.
Глеб разговаривал отрывистыми словами. Как говорили пацаны, «четко», делая ударение на каждое слово. Такая речь воспринималась уверенной, мужественной, настоящей. Я не любила такую манеру, потому что в моей интеллигентной семье так не разговаривали. Мой Первый Мужчина так тоже не разговаривал. И я знала, что мужчина, с которым я буду дальше, так говорить не будет никогда, но именно в Глебе мне это нравилось, это «заземляло» меня от бессознательных мыслей о моем истинном мужчине и всех его тенях. Так что из его уст эта фраза, отправляющая меня на три буквы из их фамильного клуба воинов, самцов и охотников, доставила мне особое удовольствие.
– Я поеду с вами, – ответила я, даже не поворачивая к нему головы, наблюдая, как дым обволакивал люстру.
Но ведь самке нельзя разговаривать с архисамцами в повелительном наклонении? Поэтому я сразу добавила:
– Вы же возьмете меня на охоту?
– Со мной, с батей и его друзьями? – усмехнулся Глеб.
– Да. В Англии и Франции джентльмены берут на охоту дам. Я могу надеть белые облегающие брюки, сапоги и кожаную бейсболку. В моей компании ты будешь выглядеть как знатный лорд.
Он усмехнулся.
– Надо у бати спросить.
А вот фраза «надо у бати спросить» не такая крутая, как бы «четко» ее ни чеканить.
– Спроси. Я пока съезжу домой, высплюсь и переоденусь. Я приготовлю что-нибудь нам на пикник. Тебе будет веселее со мной.
Когда пропахшая бензином «девятка» въезжала во чрево Кузьминок, мне стало снова нехорошо. Приближение дома отдаляло все, пусть даже искусственно простимулированное, хорошее настроение. Бегство подальше от дома – в клуб, к Глебу или на охоту, было временной инъекцией всплеска ощущений, которые по пьяни могли быть приняты за «позитив», как мы, болтающиеся по задворкам своего взросления девушки, называли любое состояние, когда не хотелось плакать или умирать. Но рядом с домом становилось не по себе. Здесь все вновь становилось осознанным – и раскол семьи, и обиды на мать, а клочья моих разорванных отношений с отцом валялись по всему двору рядом с домом, гонимые ветром, как окурки и пестрые бумажные рекламки по тротуару. Дом, какой же все-таки ты отвратительный! Сколько в тебе энергии бедности, порицания, тюремщины! Этот поганый двор, который каждый апрель мы причесывали на субботниках, убирая оттаявшие после зимовки экскременты соседских собак! На доске объявлений возле подъезда вечно кто-то пропадал: кот, пес, человек, паспорт. И все время менялись портреты порицающих теток из предвыборных агитаций в Мосгордуму или муниципальный совет. Они всегда носили парики, очки и синие учительские пиджаки и с прищуром смотрели на тебя каждый раз, замеряя длину твоей юбки, когда ты приходила домой из школы, из колледжа, из универа. Ничего здесь не изменится.
Три протертых кнопки на исцарапанном домофоне. Пропахший сыростью узкий подъезд с мешающими пройти коробками. Покосившаяся железная рамка, наполовину прогнувшаяся вниз: глядя на нее, я всегда думала – это такая защита от падения с лестничного пролета девятого этажа? В лифте с мерцающей лампой и треснувшим зеркалом, если застрянешь, можно придумать интересное занятие: считать сколько раз не поленился рекламщик шлепнуть печатью с телефоном взломщиков замков и сколько раз не поленился дворник замазать ровно по три цифры с каждой печати? Зачем? Я понимала бы, если бы это делали конкуренты, которые лепили бы рядом свои объявления, но почему любое коммерческое начинание нужно сразу пытаться загасить? Почему нужно срывать объявления репетиторов английского языка? Почему нужно все сдирать, разрушать, ломать, замазывать, уничтожать и с каких пор дворник выполнял функцию инспектора по наружной рекламе? Энергия бедности и разрушительности была на каждом миллиметре этой девятиэтажной тюрьмы для надежд.
Я подошла к квартире, дверь была заперта изнутри. Я постучала ключом по железному замку, так делали только члены нашей семьи, незнакомцы и гости звонили в звонок. Это было нашим паролем – «свои», устаревшее понятие. Само понятие свойственности и семейности уже казалось для меня в другой реальности. Поэтому на мой стук никто уже дверь не открывал? Я постучала еще несколько раз. Тишина. Я прислонила ухо к двери. А вдруг с мамой что-то случилось? Она не звонила мне уже несколько дней, дверь заперта изнутри, ни звука. Мое сердце застучало сто сорок ударов в минуту, и в эти мгновения я почувствовала себя полной сиротой. На какое-то мгновение, там, за закрытой дверью нашей старой квартиры, я представила маму, безжизненно лежащую на полу посреди кухни, а вокруг нее жутким образом разбросанные таблетки. Я бы позвонила папе, а он бы мне не ответил. Я бы писала ему страшные СМС, но его телефон был бы выключен, пока его руки гладили Катю. Я бы сидела на полу и кричала, вызвала бы скорую, полицию. Они бы увозили маму, в тамбур бы вышли отвратительные соседи-понятые. Они бы что-то квохтали, поправляя бигуди, а дядьки в серых куртках бы что-то писали, я бы плакала и кричала и мешала им писать. Затем я бы перебирала документы из семейной папки. Что требуют найти в таких случаях девушку в истерике, которая сама никогда не платила за квартиру и даже не знала, как выглядит СНИЛС? Одно было бы гармонично: как живописно вписалась бы карета скорой помощи в экстерьер нашего двора. Мне нужно было быть с мамой, сука, а не напиваться в клубе. Палец не отпускал звонок: его непрекращающаяся трель образовала страшную музыку в ритме эмбиент, и это была музыка страха потери мамы и предстоящего сиротства длиною в жизнь.
– Господи, ну иду я, иду, – из-за двери послышался голос мамы, и дверь открылась. Я посмотрела ей в глаза, выдохнула и растерянно вошла в квартиру.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: