banner banner banner
Путешествие из Москвы в Санкт-Петербург
Путешествие из Москвы в Санкт-Петербург
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Путешествие из Москвы в Санкт-Петербург

скачать книгу бесплатно


Словно вчерашний день, разбитые дороги у Коврова, хозяин со слугами, умершие от голода дети, – все было в другой стране.

К Кремлю шёл то Большой Печерской, то улицей Минина, вспоминая город, радуясь ему и огорчаясь, как за старинными деревянными фасадами с резными карнизами, целыми резными панно над окнами, за каменными особняками в кружевах лепнины, возвышаются многоэтажные дома, словно надсмотрщики, или встают рядом, разрушая умиротворяющую старину, как золотые коронки, нарядно вставленные между белыми зубами.

Азиатская улыбка улиц.

Туристические автобусы вдоль кирпичных стен и башен Нижегородского кремля. Памятник Чкалову на постаменте, а внизу – огромный волжский простор, с зелеными вытянутыми по течению островами, белыми корабликами. И какая-то непонятная гордость, что это – Родина.

Серое интересное здание в стиле конструктивизма в Кремле. Восемьсот лет назад на этом месте стоял белокаменный собор. Но через 150 лет его разрушили, потому что нужен был символ могущества независимому Нижегородскому княжеству. Величественный собор украшали, здесь молился Иван Грозный, похоронили национального героя Минина. Но через 300 лет царь за спасение России одарил нижегородцев новым собором, а старый разобрали, потому что заброшенный, грозил обрушением. Еще через двести лет император Николай очень полюбил Нижний, и из лучших чувств развалил прежний собор, чтобы поставить более красивый и нарядный. А серое здание ветшает…

Каждый раз надо, надо, надо, пожертвовать прошлым, собрать все силы, чтобы воплотить насущную идею. Ломать и строить. Не застраивать, а повторять одно и то же – ломать и строить. Какая чудовищная грустная сила.

Обедать пошел на Верхневолжскую набережную в ресторан «Минин и Пожарский». Так же как и раньше здесь уютно, вкусно, такие же предупредительные официанты, как и тогда, несколько лет назад, когда мы объединились с Виталием, он купил мою маленькую компанию, я получил часть акций его большой, мы стали партнерами и благодаря его связям заключили крупный контракт с нижегородскими энергетиками. С него я достроил загородный дом и купил квартиру. Тогда я мотался из Москвы в Нижний чуть не каждые две недели, то сам за рулем, то с Сергеем. Выезжал в мороз, затемно. Оснеженные красные стены Кремля в желтом свете фонарей. Покрытые снегом остроконечные шапки башен. И темный, обдуваемый ветрами Чкалов на высоком постаменте в бледно-желтом рассветном небе, словно одинокая фигура в комнате с тусклой лампочкой.

А потом вспомнилось, как с Петром в Великом Новгороде ждали его жену, он тогда уже был женат и работал, а я студентом путешествовал на каникулах. Было так холодно, что мы переминались, схваченный морозом утоптанный снег буквально визжал под ботинками, а морозный воздух глотался как ледяная вода. В конце улицы стояла освещенная ярким зимним солнцем белоснежная одноглавая церковь Спаса Преображения. И от нее к нам по снежному тротуару шли парами и тройками молодые девушки, и их розовые от мороза лица в капюшонах, опушенных мехом, были поразительно все красивы. Было так хорошо, просто так стоять вместе и молчать. Так же хорошо, как сидеть теплым вечером на Верхневолжской набережной на скамье и с высокого берега смотреть как проплывает по темной Волге ярко освещённый многопалубный теплоход, а в воде косяком тропических рыб ему следуют отсветы огней.

Казань

С нижегородского нагорья узкая полоса дороги пошла вниз. Когда удавалось разогнаться, машину трясло на ухабах, после она вставала в очередь за виднеющейся впереди над крышами машин фурой.

День как березовая кора; солнечный, но тёмными пятнами находили тучи.

В лобовое стекло слепило солнце, в зеркале заднего вида перебегали шоссе призраки столбов.

Заправился под Нижним Новгородом. За кассой стояла такая женщина, что воспоминание о ней снова и снова оглаживало чресла.

Музыка бурлила юностью в груди, я ускорял и ускорял машину, обходя в несколько сильных гребков автомобили потока, и мчался по пустому шоссе.

С одной-двумя машинами мы соединялись в пары, в звенья и обгоняли попутные караваны, пропуская друг друга вперед, уступая место в колонне спрятаться от встречного автомобиля, и выходили на затяжные обгоны по встречной полосе. Кто-то отставал, кто-то уходил вперед, соединялись новые пары, мы неслись по трассе, тормозя перед полицейскими засадами, просвеченными сигнальным светом фар встречных автомашин, иногда вставая в длинные очереди вдоль сплошной линии разметки узкой полосы ремонта дороги.

В Чувашии появились радиопрограммы на нерусском языке, вскоре пошли названия населенных пунктов и рек на двух языках.

В Татарстане небо затянуло тучами. Застрекотал дождь. Под мостами вдруг на мгновение наступала тишина, вечерело, и снова светился пасмурный день и стрекотали капли миллионами насекомых крыл.

В Казань въезжал тоскливо, в заторе. Перед глазами транспарантом оранжевые немецкие буквы тыла фуры транснациональной корпорации. Дождь глухо чеканил на лобовом стекле прозрачные копейки, покрывал зрачок монетами, а через мгновение богатство смахивали щетки.

Навигатор в айфоне, как капризная барыня крепостного, посылал меня то навстречу одностороннему движению, то гнал в объезд по узеньким неровным улочкам, то загонял в глухую пробку, приводил к дорожным работам, перекрывшим улицу, пока я не взбунтовался и по карте не свернул под «кирпич» и не увидел гостиницу «Колви» – здание из красного кирпича.

Прогуливаясь, выяснил, что соседняя улица прооперирована до внутренностей теплоносных труб и под «кирпич» – единственный путь.

Погулял по Казанскому Кремлю с православным собором, светским дворцом и мусульманской мечетью, которые здесь соседствовали идеально, словно родные братья из древних сказок, у каждого из которых был свой особый талант.

С удовольствием поел в ресторане татарской кухни, пышном, как восточный дворец.

Снова пошёл бродить, удивляясь, отчего особенно привлекательными кажутся женщины в платках и длинных мусульманских одеждах, скрывающих фигуру.

Дождь усилился, я укрылся в здании железнодорожного вокзала. В главном зале на длинной скамье кричали и прыгали пятеро детей вкруг толстой мамаши. Её спокойное лицо, бесформенное тело, как мякиш хлеба, намокший в молоке, – неприятное воплощение материнства, – отвращали.

– Мама, держи, – молодой парень протянул ей билеты. Как штурмовая группа, где каждый знает свой маневр, без лишних слов и суеты, старшие взяли за руки маленьких, взрослые разобрали сумки и колонной вышли. Я посторонился к окну и видел, как старший сын брал по очереди на руки детей, целовал и поднимал на вытянутых руках с низкой платформы в тамбур электрички, после ставил сумки, и поддерживая снизу за руку, помог неожиданно проворно взбежать по двум ступеням матери. Двери захлопнулись, пробивая стекло стуком колес зеленая электричка набирала, завывая, ход, мы с матерью посмотрели друг другу в глаза, и я отвел к ее сыну, он шёл следом и махал рукой.

Чем не доволен? У меня самого трое ещё более шумных детей.

«Какой злой. Чем детишки мои ему не понравились? Шумят, безобразят, так ведь не куклы с выключателем».

Разве я не мечтал, чтоб после первой дочери родилось разом двое сыновей? Разве не молился всему, не клялся, не давал обеты, сжимая ладони между коленями в кабинете УЗИ, где живородный холм её живота просвечивали электронной лампой, разве не обрушилось счастьем известие о сыне и фантомная боль без второго?

«Есть такие, кто без детей хочет жить. Даже каплей не познав этой полной, подлинной жизни! Чем ему не угодили детишки; опрятно, чисто одеты, старший в институте в городе. Злой».

Разве я не рад большим русским семьям, или не нравится, что они не цифры в народонаселении, а живые люди?

«Маша, Маша, не толкай, он первый у окна сел… Садись рядом со мной. Хорошо Ванечку навестили, а в следующие он приедет, отец давно не видел, соскучился. Как все становятся похожи, вот приемыши Анюта и Андрей, не скажешь, что не наши, все в одну породу. Даже родной Боренька, если не знать, чужому лучше не родной, чем Андрюшенька».

Она права уже тем, что родила и растит шесть детей, когда ей следить за собой?

«Дети одеты-накормлены, в саду с ними занимаются, школьники в кружки ходят. Не богато, а на жизнь хватит, и от государства пособия, и отец работает. А вот не возьми из детдома Аню, а потом Андрюшу, тогда и Боря не родился. А чем ещё быть занятым? Как этот злой городской, деньги только видеть, не знать, что такое малыши? Чем растить деточек ничего лучше нет. А как не взять Андрюшу или Анечку. Придешь, они крохотки сидят, глазёнки большие и такие до боли серьезные, все понимают, деточки, знают, – их выбирают. Глазками голодными без матери-отца смотрят и ждут. Разве можно не взять? Да всех бы забрать, родненьких. Ох, Боженька, кто ж их оставляет, Боже ж ты мой?!!» – она прикрыла глаза в слезах, вспоминая лопоухого, рыжеволосого веснушчатого малыша, который сидел на пятках, на ковре в кубиках азбуки, и неотрывно, бесконечным взглядом смотрел на неё, когда она забирала Андрюшку. Как же болело сердце, как же не решилась она пригреть сироту. «Хоть прибрал бы кто его в семью. В казенном доме разве хорошо? – Мама, ты плачешь? Мама, мамочка, что случилось? – Хорошо, вспомнила больное», – Боря слез со скамьи и потянул к ней ладошки с растопыренными пальцами «мама, давай поцелю где болить», – «И я, и я, я в глазик», – сказала Аня, быстро перевернувшись на живот, спустив ноги в проход и ловя одной ножкой невидный пол. Поезд дёрнул, останавливаясь, и дочь, не удержавшись, хлопнулась на попу и заревела. Мама, блестя посеребренными глазами, посадила её на колени, и они успокаивались, целуя друг друга в лобик, чтоб быстрее прошло».

Вошел, шум детей в противоположность душевному уединению; поверхностное раздражение. Но вдумчиво; разумная приязнь к большой семье, уважение к родившей и воспитавшей шестерых. Однако искренняя брезгливость; как она опустошила свое лицо и тело равнодушно.

За окном номера в темноте огни. Шум работающих двигателей строительной техники, удары молотков. Поёт мулла. Из темноты сквозь грохот несется человеческий голос, словно зовет идти к людям.

Лежал в кровати и не мог заснуть, выжидал, когда на наживку голой кожи сядут надоедливые комары, с силой хлопал, удовлетворенно чувствуя погибший комочек под пальцами или разочарованно слыша, как удаляется комариный писк. Замирал и думал, прислушиваясь к нарастающему зудению, что уже завтра буду у отца в деревне, но главное, волновался от мыслей об удивительной усадьбе и представлял, как открою её людям, представлял, как тысячи туристов будут выходить из автобусов и гид в мегафон будет рассказывать обо мне, кто заново открыл её миру.

Усадьба

Проснулся к пяти утра. Туалет (сколько можно бурлить воду?!), умывание (раскрыты ледяными брызгами глаза, ресницы от холода жмутся семейками, капли на лице), чай из пакетика (уф, горячий), фотоаппарат (стой, танец с огнем, пойман у бедра), асфальт (не надо гнать), земляная дорога (уже не торопишься? – ось оставить пара пустяков), это здесь! (колотит сердце – придёт или нет? – первое свидание), просека в лесу, слепленные в фундамент кирпичи (остатки ворот? Кучи мусора, ворота впереди!!!); утро в горячке чувств, – больной с высокой температурой, – сознание твердеет, поднимается над жаром, ловит мгновение бытия и тает.

В аллее тополей, поросшей кустами, окопом тропа. Аллея как благополучный в прошлом, ныне опустившийся человек, (элегантный костюм кроил элитный портной, но пиджак уже засалено блестит на рукавах, протерт на локтях, перекошен штопкой, без пуговиц, брюки поросли бахромой). Из прохлады в жаркий свет поля высокой травы. Как в регулярном парке за ровной шпалерой стриженых кустов зонты гуляющих по дорожкам чеховских дам, над высокой травой белые купола борщевиков. Впереди, как подтопленный корабль, ныряет и вздымается в зелени дворянская усадьба. Из окон выплескиваются кусты, с ломаных стен стекают плющи.

Раздвигая траву с меня ростом, шёл вперед; стены углом на меня, словно корабельный нос, то погружались полностью, то всплывали на два дека, пока как выстрел не пробил аромат трав густой запах вони. Я прошёл ещё несколько шагов, отвёл рукой бьющий на сквозняке фонтан куста из угла бывшего подоконника, заглянул на земляной пол в битом камне, сверкнул осколок бутылочного стекла, как в лунном свете, словно яркая фраза с верой в лучшее, и погас в тени жизни. Зажав нос, я обернулся и побежал.

Накануне выжившей аллеей двухсотлетних сосен, скрипя снегом под скрип мачт, мы вышли в снежное поле, где на холме стоял обугленный трехэтажный дворец, с тремя колоннами между окнами до рыбьих костей прогоревшей крыши. Избиты белые колонны до запекшихся ран кирпичей.

– Папа, папа, а почему, а отчего, дома никого нет, почему крыши нет? Папа,а кто все это сломал, враги?

Село

После Ульяновска проехал по шоссе еще несколько десятков километров, потом свернул на пустую асфальтовую дорогу, с которой через несколько километров справа увидел село; тянулся застроенный зеленый длинный холм в одну улицу, словно мост между оврагами, после дорога сворачивала на круглый холм, весь покрытый усадьбами и кирпичными четырехэтажными домами, и спускалась книзу, где натекли окраины, как вода.

Неуклюже расцеловались с отцом, с его женой, пожали руки со сводным братом.

Посредине стола на кухне стояла бутылка водки, в тарелке штабель толстых и кротких соленых огурцов, рядом пирамида раскаленных ядер помидор, влажно светившихся, болотце маринованных грибов в хрустальной вазочке, просвеченной солнцем через щель занавесок, положившей ледяные осколки на синие и красные клетки клеёнки, на салатовых листах рассыпан розовый редис с белыми полюсами, чугунная сковорода с золотистым ворохом зажаренного щепками картофеля, на блюдце сало, нарезанное листами, с мясной алой каймой, в глиняной миске с низкими бортами, латке, как всегда звала ее моя бабушка, словно загорает на животе турист, раскинув руки и ноги, распластана курица в запеченном хрустящем панцире пупырчатой кожи, по соседству, в блестящей керамической рыбе под румяной растрескавшейся корой сметаны холмы куриных субпродуктов.

Ел с наслаждением. Брат подливал водку. Отец рассказывал, что послезавтра свадьба, женится племянник жены, его крестник, что перед моим приездом закончились дожди, что в совхозе платят мало, кое-кто работает на фермеров, но и у них деньги смешные, а работать от зари до зари, кто в администрации села работает, райцентр все-таки, хорошо платят на газоперекачивающей станции, многие подрабатывают отхожим промыслом, он, например, с бригадой дома строит и отделывает, – в год самое малое два заказа всегда есть, и всем конечно подспорье усадьбы, – есть, пить – все своё.

Как выпили бутылку, вошла жена отца, сказала, что если я не устал с дороги, надо навестить её мать, познакомиться. Отец с братом послушно встали, и я понял, что это некий ритуал, от которого не уйти.

Мы вошли во двор на соседней улице через калитку, пригнувшись под кроной груши.

Она встретила на пороге – низенькая, худенькая как девочка старушка, сгорбленная над палочкой, с круглыми и ясными глазами. Она ждала; был накрыт стол, лежали пирожки, огромная ватрушка, соленья, стояла бутылка зеленого самогона. Мы познакомились, она расспрашивала меня о семье, и неожиданно прямо спросила, не обижаюсь ли я на то, что отец уехал из Москвы, от меня, после развода с мамой обратно в село, женился здесь снова на её дочери. Я честно не обижался, да и бывал здесь каждое лето, в соседней деревне у дедушки с бабушкой. Она сказала не пустословно, а очень точно, что люди они были добрые и справедливые, если где какая неправда, завсегда стояли за правду. И этими словами она мне очень понравилось, не столько тем, что сказала хорошо о них, сколько тем, как точно выразила их сущность.

Говорили долго, но общая беседа, как наносные породы, растворилась, а остались, как несущий гранит земной мантии, только рассказы старухи.

Старуха говорила, что приходили жених и невеста к ней, – как голубки, сердце не нарадуца глядючи. Видно как не налюбуются, прям ангелы небесные. А старшу-то жалко как. Сгубила она себя. Мать то егойная, теща-то, халда, халда и есть. А сам он, сам-то как боров и глядит тако, срам один. Эх, сгубила она себя, внученька моя. Говорила ей, не ровня он тебе. А что свадьбу-то послезавтраво с утра прямо? Я то как ревела, када замуж выходила. Хоть и к любому, а из деревни родной то уезжать в дом чужой! Тут-то отец с матерью полюбят-приголубят. А пожили мы всего ничего, и война началась. А я брюхата и у меня Гришка малой. А щастлива я, что вернулся муж домой. Вот как. А сколько поубивали, Боже ж мой. Село пусто стояло без мужиков, бабы, да детишки, да старики. А как могли-то, весь день-ночь работай, когда спали-то, не знаю. А конопляник свой, праздник не праздник – работашь. Усады не возделашь – не проживешь. Тыквой одну усаду садила. Так тыква почитай до новой лежала, ей много спасались. А так на фронт все шло, и хлеба, и картошку, все выбирали дочиста. Хлеба не было, по трудодням-то крохи давали. Корова была – продали хлеба купить. Коза выручала, да кура-мать. Картошку прошлогодню скопашь, с крапивой сваришь, весной и ешь. Гришку пошлю, он кисленки наберет с ребятами, я просушу, смолочу и с мукой лепешку спеку. Гришка с голоду опух, живот надулся, ходит как беремянной. И смех и горе. А работала с утра до ночи, коли спала не пойму. Скресенье, не скресенье – работашь. В Октябрьску, на Пасху, на Петров день и на Перво мая не работали, а то и не отдыхали, как погода. А лошадей то забрали, и мы с бабами да с председателем пахали заместо скотины. Мать заболела, как на отца похоронка пришла, так слегла. Я к ней на пол дня спросилась, а то как же. Сперва подвез один, после с животом сама шла. Сестра моя старша мать к себе прибрала, тем и выжили. А сын у неё Ленька большой такой был бутуз, красивый. Как корешки есть стали, объелся с голодухи с ребятками в лесу да помер. Ох, горюшко-горе. А сын мой второй Васятка, вот как вас прямо зовут, помер в войну. А чем прокормлю то его, сама тоща. Гробик председатель сколотил мне, а он лехонький, я взяла его и понесла на кладбище. Вьюга! Со мой бабы да сын Гришка. Горе-горе. А ишшо почтальон идет по дороге, али на молотилку али на мельницы, ишет кого – похоронка знать, и молилася, Боженька, только не мне, кому хошь, а не мне, – и стыдно так на других-то, а все молишь все одно, так вот отца и отмолила. Хромой, но живой вернулся – а больше ничего и не нать. А папка пропал наш, где-то под Ленинградом, под Петербургом по-нонешнему. А папка ох добрый был и придумщик. Как каку поделку сделат, одарит. Замуж выходила – сережки повесил мне. А как ходили мы с ним по грибы. Он да брат его старшой, дядя Степан, не зна как, а вот сушь стоит, к примеру, а они корзину грибов завсегда принесут. А лес чистый был, грибов ягод полно. Лес берегли, не мусорили тама. А по полю идешь так по тропиночке, трава скотине то. А под деревней родник у нас был, там деревом обделано, ладно-красиво, черпачок берестовый завсегда. Щас то народ ругастый какой, смотришь, и понесла мат-перемат. У нас на деревне слово плохого никто не скажет. Не курил никто. А кто и не пил совсем, вот дядя Степан, да дед мой, ни капельки. Муж мой, так он до свадьбы, почитай до двадцати годов и не пивал ни разу. А батя по праздникам тока, да и не пили стока, выпьют чутка и веселятся под гармошку, песни поют, частушки, пляшут. Все своё было, еда своя, одёжа своя. Кажда минута занята. Отец баловал, а и работал. С семи годов ужо больша, ужо с матерью жать ходила. А грибы, ягоды, травы каки – так завсегда на детях. В вечор сидишь на завалинке, у отца на коленках, соту медову посасывашь, кто по улице идет, завсегда здороватца, и мы им в ответ. Лучшей всего у отца на коленках сидеть. А то дядя Степан придет, гостиниц какой принесёт, да хоть яблочко, а завсегда. Дядя Степан вообще работящий был, я так его не помню, какое-то пятно большое перед глазами, а батя говорил первый работник на деревне, а сослали его за то, что мельница была, раз мельница значит кулак, а какой кулак, когда все своим потом, с отцом да братьями состроил? Погнали их с деревни, всю семью, семь человеков, и сгинули все. В чисто поле зимой вывезли цельный поезд таких как он, говорят стройся, все и сгинули от работы да голода. Одна Прасковья осталась, приезжала к нам и все рассказывала, а мы все сидели и плакали, и дед плакал, и отец с братьями, прямо при нас при детях, я крепко запомнила – любили его все очень. А Прасковья побыла да съехала, чужа кака-то приехала, и мы все ей чужи, хоть и звали её, а не осталась, так и сгинула. А може жива. Дай Бог. А Гришка в войну заболел как плохо. Доктор приехал, а что сделат-то? Я и ходила за ним, и корову тогда продала, – Васятку только похоронила, батя помер, мать хворат. Как жить думаю. Отвары какие-то давала, мази, как корову продала, кормить сильно стала, поила, тем и спасла. А как вырос после войны в кузню пошёл, все смотрела – сам маленький, а руки толсты, ноги толсты, грудь вперед, и вспомянула, неужто со щепочки малой сделался таков. За одно Боженьку не устану благодарить, что муж мой вернулся с войны с немцем проклятым. Доченьки мои родилися, одна, вторая, а я мальчишку хотела, вроде как заместо Васятки, так загадала, что ли. Реву, сестра говорит, дура ты дура, девки рожаются, войны не будет, радуйся, а я смеюся и плачу, все вспоминаю, как гробик несу, к себе прижимаю, а он легонький.

Кладбище

На обочине шоссе вышел из искусственной прохлады салона в жару, пыльную, пропитанную парами дизеля, искореженную грохотом колонны самосвалов. Закинул за плечо сумку с рассадой цветов и водой, через арку красного кирпича вошел под сень тополей.

Вспомнилось, как был здесь последний раз зимой. Прошел арку и остановился, предчувствуя чудо. И восхищение чудом пришло. Высокие деревья в снегу с черными колесами вороньих гнезд на ветвях. Деревянные кресты, каменные фигуры, плиты, вороные ограды в пышном снегу. Пушистый, в редких следах длинный прямой путь среди могил. Каркал ворон. О, какая величественная красота! Час я бродил среди заснеженных деревьев, на продутом ветром поле и редких, возвышенных людей. И не было никаких глубоких размышлений о смерти, воспоминаний о боли, мыслей о неизбежном. Только любование красотой. А смерть только придавала подлинность этой красоте.

Шум автомашин затоптали подошвы в тихую дорогу плит, затерла листва. Воздух горько пах тополем. Справа и слева, в густой тени, с ослепительными всплесками солнца, каменные плиты с фотографиями, яркие высокие цветы, редкие фигуры сутулых статуй, деревянные и металлические кресты, трава в рост человека заброшенных погребений. В тени движутся моим шагом, внимательно разглядывают солнечные пятна, как живые глаза.

Я заблудился, ходил среди чужих могил и чувствовал, как печаль кладбища вбирает меня. Шел под палящим солнцем открытого поля тысяч могил и по сырым земляным дорожкам в тени деревьев. Вскрикивали сороки, хрустели крылья. Стучала лопата о землю. Пахло то хвоей, то липой, то травами на солнцепеке.

И я сильно жил, ощущая единение моей тоски и спокойной красоты кладбища.

Усталый, спокойный я пришел к их ухоженной могилке. На каменной плите, как в моей душе, рядом, выбиты в камне их лица. Перед плитой цветочный ковер, заботливо посаженный отцом.

Протер влажной тряпкой лица. Источившиеся от времени, они растворились в граните и постепенно пятнами проступили ярче и сильнее.

Я сажал свои цветы. Поливал. Сидел, смотрел в их светлые на черном камне лица. Зачем-то рассказывал им о правнуках. Плакал. Смеялся, как баба ругала меня за вырванный горох, а после жалела. Как втроем обирали куст смородины, и они переругивались от тесноты.

Вглядывался в их лица. Ничего не понимал про жизнь. Только вспоминал, как они звали меня маленького всегда по имени, Васенька. А больше никто и никогда. Теперь уже навсегда никогда.

Хотелось пить, я отпил из бутылки самодельного тёмного кваса, приготовленного женой отца.

Сидел на скамье у бани, завернутый в простыню. Пил из бокала, как говорила бабушка про кружку, холодный кислый квас, иголки бревен покалывали спину, но было легче терпеть, чем пошевелиться расслабленным телом. Лениво отвечал невидимому деду, который что-то мастерил на верстаке под навесом за баней, как учусь в университете. Он снова спрашивал, трудно ли мне, хорошие ли преподаватели, какой предмет больше прочего нравится. Я отвечал, пил холодный белый кислый квас, думал о бабушке, которая сейчас печет блины, расставляет на столе ватрушку размером с пирог на деревянном подносе, глубокую тарелку с белым гусиным пером, затопленным янтарным подсолнечным маслом с крохотными шариками пузырьков воздуха, стеклянную вазочку с зеленым липовым медом. Вспомнилось, как приехал, и бабушка прижалась ко мне, плакала и долго-долго не отпускала. А потом говорили, как вырос, каков молодец, вспоминали, как покусали меня пчелы, поднялась температура и меня возили к доктору… Последний глоток (с сожалением, в кружке нет, а идти надо в дом и тяжело и жарко и хочется отдыхать телом, прислонившись к покалывающим спину бревнам) кислого кваса, которого мне уже никогда не пить, от того, что как бабушка умела, так никто не сделает. Вспомнилось, как в тот приезд я больно ощутил, как они любят меня, но сильнее, искреннее, того мальчика, который приезжал к ним, а я для них любимый, но все же чужой, взрослый парень, и они, любимые мной, уже не те, прежние, кем были, и та любовь, она ушла навсегда и никогда в жизни мы не будем близки как тогда, в прошлом, в те летние месяцы детства. Обида на них, на время, мешала мне радоваться искренне той последней встрече. А через несколько лет один за другим дедушка и бабушка умерли, и это знание, что любят они не меня, а меня в детстве, знание, что при новой встрече, мы никогда не были бы столь родными, какими были в нашем прошлом, помогли пережить их уход. Но сейчас, не только детская любовь, но и та встреча, когда мы признавая и не узнавая друг друга, все же стремились вернуть то прошлое счастье, и даже то чувство разочарования, от того, что мы отчуждены временем, сейчас все соединилось в драгоценную память, как пыльца с горьких и сладких цветов претворена в удивительный мёд.

Слушал в машине их песни моего детства и проживал счастье боли от того, что они были, что умерли, но со мной.

Почувствовал, что я не рабочая машина, не воспитатель, не похотливое животное, а еще и нечто сверх, что может ещё страдать о давно умерших и принять светлым даром боль, может жить в неразумной, больной, но возвышенной тоске.

Я шел от машины и знал, что лучше прожить этот день не мог. Ни с детьми, ни с женой, ни с родителями или друзьями.

Только с ними.

Только так.

Свадьба

Рано утром мы сели в пахнущую бензином старенькую «Ниву», за руль жена отца (сводный брат возил молодых). Мы припарковались в колонне машин вдоль забора, прошли к распахнутым голубым воротам, где толпились люди. Отец представлял меня, я пожимал руки, мы постояли, послушали разговоры и вернулись в машину. В колонне автомобилей мы ехали по главной улице, вдруг одна машина начинала сигналить, и словно маленькие дети, когда закричит один, крик подхватывает другой, третий – так вся колонна разрывалась криками гудков, как детсадовская группа, медленно успокаиваясь, с резкими всхлипами, наступала тишина, и снова шумели на село.

Свернули на узенькую улочку, долго переваливались на ухабах, остановились у красного кирпичного дома в три этажа с белыми окнами. Раскаленным металлом белеет на солнце покатая крыша крыльца из рифленого железа, словно полукруглые русла ручьев, разделенные дамбами. По карнизу крыши крыльца трепещут на ветру искусственные цветы, воздушные шары, а один розовый шар на длинной нити с каждым порывом салютует в небо. На красной скучной стене украшенное крыльцо как ослепительный свет фар из темноты, как в скудный день звонок любимого человека.

Мы с отцом двигались в хвосте очереди по лабиринту дома. Где-то впереди бодрый девичий голос, как рыбак за удочку с легкой издевкой ловил жениха «женишок, а которого числа вы познакомились, помнишь?», «а в чем она была одета?», «а какие ей любимые цветы?» Неразборчивые мужские голоса что-то отвечали, гремел хохот, аплодисменты, а девичий голос, поймав на вопрос, ликовал «ошибочка вышла у вас здеся, женишок, просим свидетеля монеткой откупиться». Отец иногда представлял меня то одному, то другому человеку, я пожимал руки, и мы семенили дальше, до гостиной, где выглядывали на цыпочках из-за голов алое лицо невесты в темно-русых завитках волос. После медленно выходили, стояли во дворе перед крыльцом, мужчины курили, ждали, когда отъедут жених с невестой. Опять рассаживались по машинам и долго молча ехали, слушая, как перекрикиваются автомобили свадебного кортежа. Выйдя у двухэтажного здания с российским флагом, долго стояли толпой продавцов букетов в тени высоких елей. Поднимались по лестнице, рассаживались на стульях в зале, следили, как под музыку входили молодые, как в тишине, щелкавшей фотоаппаратами, отвечали «да.» Жена отца рядом со мной всхлипывала в платок. Отстояв в цветастой очереди, мы подарили молодым букеты. Жених и невеста улыбались, слушали поздравления, кивали и передавали стоявшим сзади родителям цветы, завалившие столы за ними.

Снова садились и недолго ехали, оглашая округу непрерывным гудением. Вылезали из автомобилей, хлопали жениху, который перенёс на руках невесту по мосту, смотрели, как молодожёны крепят к пруту ограды замок со своими именами. Вновь садились и вновь ехали и говорили, что с молодёжью на Горку ехать не стоит. Выходили на площади у посеребрённого десятиметрового солдата в плащ-палатке, с каской в согнутой правой руке, с опущенным к сапогу автоматом в левой, склонившего голову вниз, к горящему пламени в пятиконечной бетонной звезде. Молодые в тишине, так что было слышно гудение на ветру пламени, поднесли к вечному огню цветы, поклонились.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 20 форматов)