Читать книгу Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы ( Сборник) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Оценить:
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

5

Полная версия:

Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

– Сергей Егорыч! Бога нет?.. Пускай по-вашему!.. За каким же ч-чертом бабу за попом посылать? P-раз нет – околевай без попа! Вы других все норовите сунуть… Нет, вот сами лезьте! Посмотрим!

На его крик выбегали мужики и, собираясь кучками, шептались меж собой.

Сергей шел молча, перенося крики, как удары кнута. Лишь в сенцах Минина он подождал мужика и из-за притолоки совсем внезапно и в упор глянул ему в глаза. Мужик умолк, колени его согнулись и ослабли, точно Сергей саданул его ножом. Так он постоял всего несколько мгновений, потом, быстро и совершенно уже не заплетаясь ногами, пошел прочь.

7.

Сергей долго и убедительно говорил с Романычем, наслаждаясь своим голосом, чувствуя, как злоба на мужика, хозяина раздавленной лошади, тонет в его непостижимом красноречии, и досадуя только на то, что хриплый кашель Минина перебивал его речь.

Потом, насытясь, он встал уходить. Он совсем не проникся умиранием Минина, а думал о красоте и возвышенности им сказанной речи. Он еще слышал свой вдохновенный голос, приятный и сладостный, как отзвуки песни, стихающие вдали.

Ему снова захотелось говорить. Он опять сел. Но Минин как раз закатился. Сергей подождал, подбирая слова и замечая, что в углах губ Романыча выступила мутно-красная и пузырящаяся пена. Невыносимый запах гниющей крови послышался ему. Как странно – он не замечал его до сих пор. Сергей почувствовал, что воодушевление его исчезло, как тонкая, блестящая ткань, брошенная в пламя.

Он опять встал и, еле подбирая слова, заговорил:

Сергей Егорыч Оплошать ты, конечно, Романыч, оплошал. Но, может, поправишься. Вполне можно поправиться. Ты дышишь по-дурному. Зачем ты этак дышишь? Эк, хрипит! Дыши ровней… А умирать – сегодня ты, завтра я. Помирать всем надо… Так, Романыч, сверху донизу все устроено… Ты не задерживай дух-то в нутре… Выдыхай его ровней. Видишь, кашель от этого… Эх!.. Эх!.. Черная какая кровь-то!.. Дурная… Ты о ней не жалкуй. В организме она все равно ни к чему… Ну, прощай… Я из ребят кого-нибудь пришлю к тебе… Ты открымши рот-то держи. Зачем ты зубы сцепил? Воздух хуже в груди спирается… Ну, покуда, говорю… А это ты из башки выкинь – собороваться… Брось! Мужикам на смех получится… И думать забудь! Нам с тобой все глаза повыколют… Слышишь?.. Романыч?

Он вышел, не закрывая за собой дверь. Аксинья подскочила к двери и хлопнула ею с таким остервенением, что в окне треснуло стекло.

От Минина Сергей зашел в волость и сказал коммунистам, что у Романыча надо дежурить по очереди: у него дух поддержать и бабу обезвредить.

8.

Пораженная яблоня засыхает медленно. Но наступит день – и последний вялый лепесток упадет в траву, и желтый лист, покрытый чугунными пятнами, ржавый, останется беззащитно трепетать на сухой ветке, окруженной цветом и благоуханием сада. И тогда медленно движение соков замрет.

Так же умирает человек в чахотке. С пунцовым румянцем и с невыразимым блеском глаз он ходит до последнего часа. Но случись ему прыгнуть с табурета – он умрет враз, выхаркнув последний кусок легких.

И только в этот миг сознание и мысли угаснут в нем.

Ни Бог, ни ужасы ада, о которых ежеминутно говорила Минину жена, совершенно не пугали его. В это он не верил. Он боялся только темноты, которую он ощутил прошлой ночью после того, как померкло зарево. Вернее, он боялся неизвестности, подкарауливающей его. Он не мог себе представить, как он, в котором есть еще полное ощущение себя и который сейчас испытывает чувство боли и даже вполне представляет, как мужики будут смеяться над коммунистом, если он причастится, перестанет вдруг все это испытывать.

Раз подумавши, что он, закопанный, будет лежать в непроницаемой темноте в полном сознании и даже будет слышать, что делается там наверху, над ним, Минин уже не мог заглушить в себе этой мысли. Он поверил в это. Ему представилось, что в миг смерти утихнет только боль, а сознание останется, и, даже закопанное вместе с ним, оно, как тоненький волосок, проникнет сквозь землю наверх, а сам он, бессильный встать, будет испытывать кошмар одиночества и досаду, что над ним все движется, все живет.

Мучительная жажда иметь какую-то щель, просветинку к этому живущему возникла в обрывках его чувств.

Днем при свете солнца мука эта была еще выносима. Но, когда стемнело, Минин совершенно перестал чувствовать боль в груди – так сильно овладел им страх темноты и безвыходности. Вечером к нему пришел коммунист Захряпин, сумрачный мужик. Минину он сказал всего десять слов и сидел молча, дежуря по наказу Сергея.

Один раз, едва откашлявшись, Минин неожиданно для самого себя проговорил:

Сергей Егорыч Овцы надо мною ходить будут… на погосте… Как же быть-то?.. Окся?..

Услышав это, Аксинья, молча сидевшая у печки, решительно подошла к нему.

– Лексей, прими причастье… лекше тебе будет… Прими, Лексей.

Минин через силу повел глаза на то место, где сидел угрюмый Захряпин. Он не видел его при свете едва тлеющей гаснички, в которой вместо керосина горело деревянное масло.

Вдруг Минин усиленно забился в какой-то судороге и тонким, пронзительным и необычайно тягучим голосом завыл:

– Аксинья… О-окся… беги-и…

Захряпин ровно проснулся. Он нагнулся к Минину и проговорил:

– Брось, брось, Минин… Курам на смех…

Но Аксинья, схватив его за ворот, рванула назад. Ее движения были так быстры и неожиданны, что он не успел сопротивляться ей.

– Яша-а, уйди-и!.. Аксишенька, беги скоре-е-е!.. – не переставая, выл Минин.

Тогда Аксинья удвоила силы. Подняв Захряпина, она яростно толкнула его в дверь.

– Ид-ди, ид-ди! Тебе чужая болячка-то не больна-а!.. – надрывно всхлипывая, простонала она.

Потом быстро открыла сундук, порылась там, достала огарок свечки.

Минин все еще выл, торопя ее.

Сняв икону, Аксинья прилепила к ней свечу, зажгла и поднесла к мужу.

– Перекрестись, Леня, – сказала она.

Он, перестав выть, только содрогаясь, всхлипывал.

Удушливый приступ кашля завладел им, он со стоном и хрипом через силу втягивал в себя воздух и кашлял снова и снова. Казалось, что мокрота, хлюпающая у него в глотке, задушит его. Взгляд его недвижимо утулился в пламя свечи и жадно поглощал его.

Не дождавшись, когда кончится кашель, Аксинья перекрестила его и сунула ему в руку икону, загородив ладонью пламя, колеблющееся от его кашля.

Он судорожно стиснул икону. На лбу у него выступили серебряные капли пота.

– Руку… пусти… от света, – хрипя, произнес он.

И умолк, пожирая взглядом яркое пламя свечки.

Аксинья накинула на плечи что-то рваное, похожее на шаль, и выбежала.

9.

Сергей спал, когда пришел угрюмый Захряпин. Разбуженный, он неохотно высунул из-под дерюги голову и спросил:

– А?

– Минин прогнал, – буркнул Захряпин и стал вертеть цигарку.

Сергей вспомнил о Романыче, и стало досадно, что нужно вставать с пригретого места. Он молча протянул руку за куревом.

Скручивая папиросу, он опять подумал, что нужно вставать. Но, когда коснулся пальцами ног холодного пола, он снова юркнул с головой под дерюгу, жадно стремясь насладиться теплотой, как приятным вином.

– Ну и черт с ним! Исключим из партии завтра… – раздраженно, почти крикнул он.

И они молча принялись курить.

Когда Захряпин уходил, в дверях с ним встретился священник.

– Сергей Егорыч спит? – осведомился он.

– Нет, – ответил Захряпин и повернул назад к Сергею.

– Как же быть, Сергей Егорыч? – заговорил священник, робко приближаясь к постели, – Аксинья крик подняла… бабы сполошились… Я-то, конечно, отказался.

– Ступайте… черт с ним!.. – протянул Сергей и, повернувшись лицом к стене, дотронулся ладонью к кирпичам и быстро отдернул руку: ему показалось, что он попал в холодную воду. – Черт, говорю, с ним! – еще злей крикнул он и залез под дерюгу с головой.

– Я тоже так думаю, Сергей Егорыч. Пускай! – высказался священник и поспешно ушел вместе с Захряпиным.

Оставшись один, Сергей попытался уснуть. Но сон не шел.

Так, уткнувшись с головой, он лежал, придумывая оправдание поступку умирающего коммуниста.

Внезапно Сергей вспомнил о пьяном мужике, с насмешками провожавшем его вчера. Воспоминание подействовало на него, как звуки тревожного рожка на солдата.

Он вскочил, быстро оделся и пошел к Минину, стараясь догнать священника.

Но священник был у себя дома и готовился к совершению обряда, повествуя бабам о том, что гонение на веру бывало и вдревле и что особенно самаринских коммунистов бранить не стоит… Люди они сговорчивые…

– Им так велено сверху, – добавил он.

10.

На этот раз Сергей не был так красноречив, как вчера. Войдя к Минину, он проговорил:

– Алеша… милый, что ж ты с нами делаешь-то?.. А? Сколько из нашей ячейки на фронте убили… а? А Ваню моего как летось в восстанье искромсали?.. Алеша… ни за что ведь!.. Ваню летось…

Сказал он это с такой неподдельной искренностью, что Аксинья сразу же отошла к печке и села там, где обычно ожидала, когда измученный страхом муж позовет ее.

Минин же, едва осиливая боль, отлепил от иконы свечку и, выпустив икону из рук, пытался столкнуть ее с себя. Сергей понял его и приподнял у него на груди одеяло. Икона сползла и упала за кровать. С трудом переводя дыхание, Минин долго пытался заговорить и не мог. Наконец шепотом он произнес:

– А свечку ты… не туши… Светло… Керосину нет… А то бы с лампой…

Сказав, он на одно мгновенье взглянул в темный угол избы, но тут же оторвал взор и снова впился в пламя.

Сергей взял у него свечку и прилепил ее на столбике кровати, в изголовье. Минин пытался повернуть голову вслед за ней, но у него захлюпало в горле, и он закашлялся, закатив глаза под лоб и не отрываясь, таким образом, от пламени свечи.

В это время в избу ввалились бабы.

– Вам чего тут? – привставая, гневно спросил Сергей. – Соборовать пришли? К-как же… вот… Вон он куда отшвырнул вашу икону-то! – указал он под кровать.

Бабы изумленно смотрели то на него, то на Аксинью. Аксинья молчала, не поднимая на них взора и тем давая знать, что она бессильна. Бабы убрались так же молча, как вошли.

Несколько спустя появился священник. Сергей встал ему навстречу и молча мотнул головой.

Священник исчез неслышно, точно растаял в темноте. Сергей снова сел у кровати и, бережно поправив Минину одеяло, посмотрел в направлении его взгляда – на свечу. Она уже догорала. В глазах Минина снова нарастало смятение. Он то и дело бросал испуганный взгляд в темный угол избы.

Вскоре свеча догорела. Свет ее уж от Сергея казался маленьким желтым шаром. Непроницаемый мрак быстро наполнял избу. В этой темноте даже Сергею становилось тягостно слушать хриплое дыханье умирающего.

Когда свеча померкла, Минин снова завозился на постели и закашлял. А когда кашель прошел, он вдруг завыл каким-то свистящим воплем:

– Аксинья… нет ли у тебя свечки-и?

– Нету свечки! – зло выкрикнула Аксинья.

Сергей едва разглядел, что она привскочила.

Вопли Минина превратились в какой-то невыразимо жуткий, нечеловеческий рев и хрипенье.

Иногда он прерывался кашлем и снова возникал. Видимо, Минин пытался что-то сказать, но у него получался только рев.

Сергей не мог перенести его воплей. Он вскочил, заметался около него, чувствуя, как помимо его воли в горле у него затягивается спазма, вызывая непреодолимое желанье глотать слюни.

– Романыч… молчи… Алеша, милый… молчи. Я сейчас принесу свечей… Алеша… сейчас… – тормошил он Минина. Наконец, не выдержав, он взвизгнул: – Молчи-и жа!.. – и, выскочив из избы, пустился что было сил к священнику за свечками.

Свежий воздух и то, что он не слышал более дикого воя умирающего, укрепили его вновь. Испытывая смущение, он объяснял священнику:

– Вы, конешно бы, по-своему истолковали: мол, в свечках святая сила… А по-нашему, просто-напросто: никто не захочет помирать в темноте…

– Постойте, Сергей Егорыч, я их заверну в бумажку, – услужливо перебил его священник, и Сергей, несмотря на то, что очень торопился, подождал, когда священник аккуратно завернул свечи.

Когда Сергей принес свечи, у Минина на груди стояла икона. Он цепко держал ее за края и вопил жене, которая заправляла мигающее, чахлое пламя гаснички:

– Аксинья… беги скорее…

Когда Сергей подскочил к нему, он завопил голосом, полным мольбы и свистящего хрипа:

– Сережа-а, уйди-и!.. Помру – тогда, что хошь, делай со мной.

Озлобленный Сергей стиснул сверток, скрутил его, потом скомкал, ломая свечи, и, бросив в угол, выбежал из избы.

11.

Умер Минин на следующий день, оставаясь до последнего момента в памяти. Событие, которое предшествовало его смерти, о котором узнали после, произвело потрясающее действие на всех.

Утром его перенесли на лавку в передний угол. Когда его переносили, он не выпускал икону из рук. Из окна прямо ему в лицо ударил яркий свет.

Он уже совсем не кашлял, чувствуя, что если закашляется, то мгновенно умрет.

Будучи не в силах повернуть голову к окну, он скосил глаза и жадно смотрел на свет. Казалось, он поражен им. Страх, во власти которого он был ночью, притупил его чувствительность и схлынул, подобно волне: ужас, каков бы он ни был, если он продолжается долго, перестает быть ужасом. То же произошло и с Мининым.

Глядя на окно, он заметил маленькую вещицу.

Это была стеклянная баночка из-под горчицы, которую Минин некогда приспособил под чернильницу. И он вспомнил, как в первые дни по вступлении его в партию он и Сергей сидели за столом. Сергей что-то писал и говорил ему:

«Ты, Романыч, хоть расписываться научись, на должности тебе нельзя без этого. В уезде сраму не оберешься. За тебя печать приложить да крест поставить… разве это дело?»

Потом Сергей четко вывел ему: «Алексей Минин». Это было самым трудным испытанием для него, которое он осилил. Буквы, которые он научился выводить, были какими-то беспомощными, подобно черным мурашкам, опрокинутым на спину. Но они ему казались красивыми.

Тогда он и приспособил эту баночку из-под горчицы, найденную в барском именье, под чернильницу. Плотно прикрыв ее деревянной затычкой, он привязал к ней нитку и носил ее на борту пиджака, как школьник.

Он испытывал чувства гордости, когда при мужиках не спеша ставил печать и выводил подпись, наслаждаясь их изумленьем.

Это воспоминание решило все.

В последних судорогах, рванувшись на постели, он зашипел, едва слышно подзывая дочь:

– Анна… Анна, беги за Сергеем… Беги скорей, скорей…

Но тут же он почувствовал, что не дождется Сергея. Придерживая одной рукой икону, он с невероятными усилиями потянулся к чернильнице и открыл затычку.

Когда пришел Сергей, Минин был мертв.

В левой окоченевшей руке он держал икону, на которой сверху донизу виднелась густая черная полоса.

Правая рука Минина свешивалась, касаясь пола, и палец на ней был до половины в чернилах, уже высохших.

Остров

1.

Из губернии Федор Михайлович вернулся только к вечеру и едва пробрался к себе на остров. Он остановился около одинокого дуба, отделившегося от леса и страшного своим ростом и старостью. Вглядываясь в его большое, как пролезть человеку, дупло, он ласково и утвердительно пошлепал по шершавой коре, точно ласкать дуб нужно было, точно дуб, как хорошая добрая лошадь, нуждался в его хозяйской ласке.

Сын не ждал его совсем; утром висел непроглядный, разъедающий остатки снега туман, а в полдень спокойно и величественно, как летом, калило солнце; лощины набухли водой, а дорога взрыхлела и стала немыслимой.

Мокрый по горло и прозябший, Федор Михайлович устало опустился на лавку, сосредоточенно посмотрел на высокого, миловидного, но очень печального сына и сказал:

– Хотя и советская власть, а правда в огне не горит и в реке не потонет.

Он скрутил жгутом полу мокрой поддевки и прямо на пол выжал струю грязной воды. Сын взял веник и принялся растирать лужицу. Он уже догадался, что в губернии отец выиграл тяжбу с поселком, но все же осведомился:

– Значит, наш опять?

– Ставь самовар, – не отвечая, приказал отец.

Парень бросил веник и полез на печь за самоваром.

– Уток не привязал? – спросил отец и пояснил: – Шел, селезней много, шикают.

– Тебя ожидал, – ответил сын.

– А сам не сварил башкой? – забранился Федор Михайлович. Не переодеваясь, он взял крестовину, поправил на ней силки и вышел.

На дворе встревоженным, зовущим криком кричала утка, а в ответ ей с простора сникающей зари нежным и взволнованным шипением отзывался селезень.

«Пораньше бы часом: пяток верный попался бы», – подумал Федор Михайлович и, переловив уток, поспешно направился к реке.

Не обращая внимания на обжигающий холод воды, он забрел по колено, поставил крестовину и опять бережно расправил силки. Потом привязал уток и бегом пустился к ближайшим кустам.

Испуганный и радостный крик утки, тяжелый всплеск воды, а затем мягкое шипение услышал он на полдороге.

«Подсел», – обрадовано подумал Федор Михайлович. Из-за куста он ясно разглядел, как крупный, матерый селезень, судорожно вытянув зеленую шею, быстро поплыл на уток. У крестовины селезень на мгновение настороженно и подозрительно поднял голову, остановился, но не совладал с весенним буйством крови, как-то беззащитно прошипел и рванулся вперед; не достигнув уток, он запутался в силке, взлетел, упал снова и забился в молчаливом смертельном испуге.

Федору Михайловичу он в этот миг показался поразительно похожим на зеленый, бьющийся на ветру платок.

Он снова забрел в воду, выправил селезня и схватил его за шею, чтобы привычным и сильным взмахом руки оторвать голову прочь. Но селезень вытянул шею вдоль спины и покрасневшими от страха глазами немигаючи смотрел в безбрежное пространство мутного неба и свинцовой воды.

– Прощаешься? – любовно спросил Федор Михайлович и снова схватил его за шею. И опять, увернувшись, селезень смотрел на небо, чуть покачивая головой.

– Проворный какой… Врешь, у нас, брат… – Федор Михайлович хотел сказать «крепко», но селезень внезапно рванулся, выскользнул из рук и быстро-быстро исчез вдали.

Федор Михайлович долго смотрел ему вслед, туда, где сливалось в полумраке и уж трудно было разобрать: небо это или вода.

– И до чего прикрасу много в миру! Птица и та жизнь обожает, – вдумчиво проговорил он и прислушался к едва уловимому, но мощному шелесту разлива.

Возвращаясь, он стронул чибиса, и тот с пугающим фурчанием крыльев носился в темноте перед ним, оглашая воздух режущим, неприятным криком:

– Ку-убырк-кубырк…

– Чего сполошился? Кто с тобой свяжется? Не режут тебя – орешь? Аль гнездо разорил? Мечешься, оглашенный! – сердито проговорил Федор Михайлович и опять подумал: «Вить как все в миру устроено! Луговка и та о своем гнезде соображает. Все своим чередом».

Уж от избы он посмотрел на взгорье, где редкими и смутными огнями рассыпались окна поселка, замыкающего его хутор. Тут же он вспомнил про свою тяжбу, ради которой в такую распутицу ездил в губернию. Вспомнил и проговорил, обращаясь в сторону поселка:

– Эх вы, ненавистники трудовой жизни! Луговка и та про свое гнездо смысл имеет.

В эти минуты так уверенно думалось Федору Михайловичу о своей незыблемой правоте в изнурительнодолгой тяжбе с поселком. Войдя в избу, он еще раз утвердил, обращаясь к сыну:

– Правда – она в любые века свой закон означает.


К вечеру совсем не предвиделось ненастья, но не успел еще Федор Михайлович распариться за чаем, как подул ветерок, накрапал дождь, а вскоре плавно и неслышно, как лепестки, летели крупные и водянистые хлопья снега.

Федор Михайлович подумал снять уток, но не осилил себя уйти из тепла. И уснул.

Проснулся он далеко за полночь. Оделся и вышел. Небо морозно вызвездилось. Оно напугало его своей бездонной прозрачностью; сквозь порывы ветра слышался далекий и смутный звон льдинок, приковывающих к себе слух тем, что Федор Михайлович долго не мог понять, откуда он исходит.

«Окраины замерзли, звенят», – предположил он. Но звон долетел со стороны леска, и Федор Михайлович догадался, что звенит дуб, высокий и черный в прозрачной бледности неба. Голая крона его, сплошь унизанная сосульками, тихо качалась в ударах ветра, и сучья, как тонкие черные руки, тянулись друг к другу и с едва слышным звоном чокались льдинками в каком-то молчаливом и мертвом пиру.

Федору Михайловичу на мгновение представился иным этот дуб: одетым в темную и душистую листву и под тяжестью этой листвы не шелохнулась ни одна ветка.

И вновь он видел перепутанные тянущиеся руки и слышал еле уловимое чоканье льдинок.

Это сравнение зеленого, нешелохнущегося дуба с мертвым, обледеневшим всколыхнуло в нем непонятное чувство тревоги: показалось, что никогда уж больше не распустится дуб в своей могучей и тяжкой силе.

– Ужель сохнешь?.. – шепотом спросил Федор Михайлович.

И стало душно ему в своем одиночестве в это мгновение. Он вернулся в избу и долго сидел на приступке печи, пытаясь вдуматься в свое встревоженное чувство.

Вскоре у него сложилось понятие, будто не он выиграл трехлетнюю тяжбу, а поселок. И странно, это чувство крепилось, хотя Федор Михайлович хорошо помнил, что выиграл в тяжбе не поселок, а он сам.

Не осилив душевной смуты, он разбудил сына и велел снять уток. Но когда сын оделся, Федор Михайлович растерянно покликал его:

– Володяшка, погоди… До утра постоят.

Изумленный сын молча разделся и лег и, приоткрыв угол дерюги, украдкой всматривался в отца. Через десять минут Федор Михайлович опять одиноко окликнул:

– Володяшка, не спишь?..

Сын натянул дерюгу на голову и согнулся, касаясь подбородком своих колен. Потом тихо ответил:

– Спать уж некуда больше.

И опять очень долго молчали оба. Казалось, Федор Михайлович спит, сидя на приступке.

– Чего ж спать?.. Выспался уж… – громко повторил сын.

Федор Михайлович вскинулся и взволнованно спросил:

– Володяшка, нам ведь определили?.. Да?.. Там… в губернии?..

– А я знаю? – раздраженно, откинув дерюгу, спросил сын.

– Ай, Володяшка, не в том речь… Укрепу на душе нет, бестолочь ты, душевного укрепу нет! – воскликнул Федор Михайлович и поник снова. Сын посмотрел на него и опять укутался с головой. Спустя некоторое время Федор Михайлович пришел к определенной мысли и почувствовал нестерпимое желание рассказать ее сыну. Он несколько раз поднимал голову, чтоб заговорить, – он знал, что сын не спит, – и все же оробел потревожить его, закутанного в дерюгу.

Так и не заговорил он с сыном и тихонько вышел наружу.

Утренняя заря опускалась с неба: бледным, слипающимся светом растворила она темную таинственность ночи. На взгорье мутным силуэтом маячили избы поселка.

– И что такое получится, ежели вся птица начнет яйца в одно гнездо складывать?.. И что ж такое получится? – испуганно спросил Федор Михайлович, обращаясь к поселку.

Потом долгим, пристальным взглядом осмотрел свой остров, замкнутый разливом и лесом. Помолчал. Поглядел на одинокий дуб и решительно промолвил, обращаясь к сыну и хорошо сознавая, что его тут нет:

– Правда – она нерушима вовеки. Она, Володяшка, в самой природе, правда. Луговка, скажем, имеет свое гнездо – имей. Рядом – иное гнездо. И по закону ему положено находиться. Другому.

И опять посмотрел на дуб, всякий раз утверждающий Федора Михайловича своей вечностью и ростом.

В синем рассвете посветлели обледенелые его ветви. И показалось Федору Михайловичу, что плакал ночью дуб и что сосульки на нем – большие застывшие слезы.

Федор Михайлович быстро зашагал к воде снимать уток. На полдороге он остановился, оглянулся на дуб, на его частые жемчужные льдинки и тихо заключил:

– Всплакнулось, горюн?..

Частыми подпрыгивающими шажками пробежал Федор Михайлович по острову и стремительно ворвался в избу.

Сын вскинулся к нему навстречу и громко, испуганно спросил:

– Что?

Отец молча стоял перед ним и, сотрясаясь телом, смотрел поверх его головы в потолок.

– Ну, что-о?.. – визгливо крикнул сын.

– Володяшка… Володяшка-а… – только и мог проговорить Федор Михайлович и упал в кровать, лицом в жесткую, как солома, подушку.


До обеда пролежал Федор Михайлович в постели не шелохнувшись, словно мертвый.

И до обеда неподвижно просидел на заступке сын, на том самом месте, где ночью сидел отец.

На дворе тоскующим мычанием корова просила пить, и было слышно, как оголодавшие лошади теребили пелену избы.

Но ни отец, ни сын не встали убрать скотину.

Внезапно Федор Михайлович приподнялся и бесцветными, неподвижными глазами уставился на сына.

– Володяшка… отберут, скажем, у нас третьяка в общее гнездо, кто его кормить-лелеять станет? Кто?.. Душу заживо червяки грызут, – потрескивающим голосом сказал он и опять рухнул в подушку.

Сын расслышал, как в пересохшем его рту шуршит язык. Но вскоре Федор Михайлович встал, не проронив ни звука, ушел на взгорье, в поселок.

bannerbanner