banner banner banner
Каменные клены
Каменные клены
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Каменные клены

скачать книгу бесплатно


Дэффидду Симусу Монмуту принадлежал дом его родителей и еще – купленный в давние времена у Ваверси луг за домом, две сотни ярдов неплодородной земли с восточной стороны от шоссе.

Эти Ваверси плохо смотрели за своими воротами и совсем не смотрели за стадом, их меченные фиолетовыми ромбами овцы то и дело уходили с пастбища на дорогу и стояли вдоль обочины. Узнать об этом можно было по сердитым сигналам автомобилей, застрявших возле поворота на Ллигейн, иногда водители выходили из машин, кричали и махали руками, пытаясь напугать безмятежных животных, топчущихся в теплой пыли. Овцы были причиной раздора молодого Монмута с соседями: ему казалось, что сгонять овец с дороги должны хозяева стада, а Ваверси утверждали, что – хозяин луга.

Продавая землю после войны – во времена перченой ветчины, как говорил старый Монмут, – Ваверси выговорили себе право пасти там овец, они знали, что скудный луг нужен был владельцу лишь для того, чтобы отделить имение от дороги.

В купчей об этом ничего не говорилось, и Дэффидд в любую минуту мог запретить соседям топтаться в своих папоротниках, мог даже обнести луг проволокой и пустить туда собак, тем более что у него в доме жили два каштановых бриара, совершенно отупевшие от безделья. Но Дэффидд этого не сделал, и Саше это нравилось.

Еще ей нравилось его лицо, мягкое, как замазка, – казалось, что, прикоснись она к его щеке, пальцы уйдут в нее до самых ногтевых лунок. Правда, когда ей все-таки пришлось прикоснуться, оказалось, что на ощупь лицо Дэффидда напоминает камышовый султан, нет, скорее – перчаточную замшу, тонкую и слегка ворсистую.

Сашу, в отличие от многих, не раздражала ни его школьная, трогательно внятная речь – видите ли, фиалки, без сомнения, любят тень, говорил он, показывая гостям свою клумбу, – ни его утлая элегантность, ни любовь к елизаветинским поэтам. Ей нравилось, что учитель строит из себя, как говорила миссис Ваверси, и, если бы он взял, например, моду подписывать классный журнал «Д. С. Монмут, эсквайр», Саша бы даже не засмеялась: да, он был не как все, и она собиралась за него замуж.

Дом Монмутов расположился на обрыве, между двумя еловыми рощами, отделенными от угодий проволочной оградой, его створчатые северные окна смотрели на бухту, а южные – на Птичью пустошь. На террасе стояли каменные урны, из которых торчали пожухшие на морском ветру кусты барбариса, яблоневый сад за домом безнадежно зарос, потому что садовника у Монмута не было.

Александра приходила сюда не часто – дом казался ей пустоватым, несмотря на обилие гобеленов и потертых ковров, к тому же ей не нравился холодный каменный коридор, разбивающий первый этаж на две половины. Ей казалось, что это один из тех замковых ходов, что ведут в колодцы-ловушки или в потайные тоннели, откуда вечно слышатся звуки волынки, и что в доме учителя он неуместен, как, скажем, молоко красной лани в школьной столовой.

Таким же неуместным казался ей дуэльный пистолет с позолоченными полками, висящий в библиотеке, где учитель обычно спал зимой, чтобы не топить в спальне, – на кушетке возле маленькой чугунной печки. Предки Дэффидда были учителями и фермерами, никому из них и в голову не пришло бы вызывать кого-то на дуэль, но Монмут утверждал, что это фамильная вещь, и держал пистолет наготове – вычищенным и заряженным.

* * *

Есть трава земленица. Добра та трава очи парить, у кого преют, а парить с листом смородинным, а корень, у кого зубы болят, и клади на зуб, и от того уйметса.

Первую страницу дневника Саша написала, когда умер отец.

Несколько дней она ходила по дому, закусив губу, потому что слова, будто черная, смолистая нефть, хотели вырваться и затопить все вокруг, но обратиться ей было не к кому, последний собеседник – отрешенный, неласковый – уже покинул дом. Говорить с сестрой и мачехой было все равно что попусту растрачивать дыхание, так это звучало на английском, но Саше больше нравилась русская версия: швырять слова на ветер. Попытка выплеснуть черную нефть, занявшись делом – мытьем полов, стрижкой можжевеловой изгороди, – оказалась бесполезной, и, дождавшись вечера, Саша достала из школьной сумки сестры тетрадь и синий карандаш.

Некоторые думают, написала она на первой странице, что существовать можно только тогда, когда люди знают, что ты существуешь. Может, оно и так, а может, и нет. А вот ненавидеть – это я точно знаю – можно только тех, кто знает, что ты их ненавидишь. А иначе какой от этого прок?

На второй странице она в столбик написала несколько имен, которые теперь незачем было произносить. Лиза Сонли. Уолдо Сонли. Дейдра. Помм. Электрик Стайнбаум.

Служанка Дейдра из Абертридура – ужасная растеряха, зато красавица – рассказывала Саше про угольные отвалы, окружавшие шахтерские поселки наподобие крепостных стен, плавильные печи, рассыпающие красные искры, угольную пыль, привычную, как вкус горелого хлеба, ущелья, похожие на край света, где туман заползает в рот и лошади окунают копыта в пустоту.

Самым любимым рассказом Дейдры, от которого у Саши вся спина покрывалась мурашками, была история ллануитинской общины – поселка, сто двадцать лет назад ушедшего под воду целиком.

Все сорок домов и церковь Святого Иоанна Иерусалимского! Их проглотило проклятое водохранилище, говорила служанка, округляя блестящие голубые глаза, и Саше представлялось чудовище в голубой чешуе, разевающее пасть с голубыми зубами. Такие зубы бывали у нее самой, когда она возвращалась из леса с корзиной терновых ягод для цыганского сиропа, ягоды густо пачкали лицо и рот, а на дне корзины пускали голубоватый сок, оставляющий несмываемые пятна.

Когда Саше исполнилось девять лет и она стала писать стихи, Дейдра прочла несколько страниц, подумала немного и сказала с важностью:

– Ну что ж, детка, похоже, боги помазали твои губы майским медом и кровью мудреца. Так они поступают с теми, кому суждено складывать слова. Губы помазали даже барду Талиесину, ты будешь проходить это в школе.

– Кровью? Какая гадость, – сказала Саша и блаженно улыбнулась.

Табита. Письмо первое

Саут-Ламбет

Тетя Джейн, дорогая, у меня новости!

Во-первых, мистер Р. обещал перевести меня на второй этаж, там двойные окна с жалюзи и нет сквозняков. Больше не надо будет носить с собой шарф и шерстяные носки. Во-вторых, я починила кофейную машину и начинаю день с чашки эспрессо, только зерна молоть приходится помельче, иначе она засоряется и ужасно клокочет. Обошлось всего в девятнадцать фунтов.

В-третьих, у меня появился сосед по площадке. В той самой квартире, где жил этот ужасный человек со своей ужасной семьей, надеюсь, этот будет вести себя потише и не станет стряпать кесадильяс всю ночь напролет.

Он уже взялся за благоустройство: поставил звонок вместо двух голых торчащих проволочек и прикрутил на дверь номер 6. Я видела нового соседа мельком, он довольно высокий, хмурый, носит очки в тонкой оправе – оправа блестит, как золото, но, будь это золото, зачем бы ему селиться в Южном Ламбете?

Хобарт-пэншн все-таки жуткая дыра, на лестнице вечно окурки, несмотря на железные пепельницы на каждом углу, а у меня в ванной снова протекла труба, и приходится то и дело подставлять салатную миску. От этой хозяйки-австралийки с голубым перманентом не дождешься неоплаченных благодеяний, нечего и надеяться!

Да, так вот. Не знаю, как зовут нового соседа, надо бы подглядеть у консьержки в списке жильцов, но смотреть на него приятно, хотя толком поздороваться мне пока не удалось. Зато вчера я как следует его разглядела – в дверной глазок, пока он возился со своим новым звонком.

У него худое красивое лицо и сто лет не стриженные волосы пепельного цвета, хотя, на мой взгляд, к такому лицу подошел бы короткий убедительный ежик, на военный манер. Еще у него тяжелая походка, хотя весит он не больше ста сорока фунтов, и привычка выходить с зонтом. Глаза я пока что не разглядела. Передавай дяде Тимоти привет и скажи, что я пришлю ему эту книжку про кактусы, как только найду время съездить в центр и доберусь до Уотерстоунз.

Не простужайся, не выходи без шарфа.

    Твоя Табита

Луэллин

утром я купил билет в бэксфорд, но не уехал, потому что не смог

ирландский залив все так же катит свинцовые волны, зрение моего отца сливается с солнцем, вкус – с водой, речь – с огнем, но ни одно из перечисленных свойств не перейдет ко мне, как предсказывают упанишады, потому что я второй год не могу добраться до кладбища баллимерн, и в этот раз тоже не доберусь

я уже второй час сижу в трилистнике и думаю почему-то о поэзии – может быть, потому, что на моем билете грязновато напечатан портрет дилана томаса в рыбацкой шляпе с отворотами? вот так умрешь, а твое небритое лицо станет логотипом паромной компании

билет уже перестал быть билетом, но выбросить жалко, мятая бумажка с числом и часом несостоявшегося отплытия – это уже пятый билет, а может, и шестой, который я оставлю в корзине для мусора, пять раз по шестьдесят фунтов, это ящик пендерина в зеленой коробке с красным драконом или два ящика непроглядно черной водки файв, беспечальная неделя, поток благодатного молчания

я мог быть в бэксфорде через четыре часа, но не буду там и через четыре года, я пью холодный чай и разговариваю с хозяйкой гвенивер, она рассказывает о вчерашних похоронах зеленщика – с таким удовольствием, с каким рассказывают о венчаниях

у гвенивер чудесное лицо – густо напудренное, в щербинках и пигментных пятнах, оно напоминает мне старый корабль на паромной переправе, с облупленным носом и ржавыми перилами, которые суровый матросик по утрам подновляет белой краской, расхаживая всюду с кисточкой и пластиковым ведром

двадцать четыре белые гвоздики с зеленью, золотые виньетки, черные ленты прилагаются, говорит она с восторгом, ну да, точно такой венок я купил, когда в первый раз не уехал в ирландию – я сидел на этом же стуле, прислонив венок к стене, и провожал глазами отходящий от пристани паром с надписью норфолк на грязно-белом боку

что же это у вас все мрут тут, как мухи? спросил я у гвенивер, спросил и смутился: хозяйка уже много лет была вдовой, при мистере маунт-леви здесь был паб под названием кот и здравица, в нем было четыре футбольных телевизора и ни одной фаянсовой креманки с медом

когда я смотрю на эти креманки, то вспоминаю осовевших ос в блюдце с вареньем на веранде нашего дома, ос можно было вынимать ложкой и класть на траву, некоторые так и не просыпались от клубничного сна и лежали возле веранды, постепенно сливаясь с землей

…мрут, как мухи? ты слишком много рому подливаешь себе в чайную чашку, нахмурилась гвенивер, вынь эту фляжку из кармана и поставь на стол! что до похорон, то я, право, не вижу здесь ничего странного – в каждом городе бывает время, когда жители умирают один за другим, так города очищаются от людей, понимаешь, лу? некоторые люди это чувствуют и уезжают сами, не дожидаясь, пока на них свалится камень со скалы эби-рок или наедет очумелый велосипедист

я достал фляжку и вылил остаток рома в остывший чай, гвенивер взглянула на часы, поднялась и, сложив на поднос грязную посуду с моего столика, направилась в кухню – ей бы и в голову не пришло напомнить мне, что уже шесть часов, мой паром уже на половине пути в ирландию и скоро последний автобус на свонси отойдет от супермаркета в верхнем городе

я ведь – упаси, господи – мог подумать, что мое присутствие ей в тягость

* * *

кобальтовые тучи, с утра зависавшие над морем, потемнели, набухли и пролились коротким дождем, вода в канале сразу же поднялась шапкой грязной пены

направляясь в небесный сад – заведение, где к пиву подают маринованные яйца, потому что хозяин родом из чешира, – я решил, что переночую в комнате над баром, а завтра вернусь домой на радость начальнику

пробираясь по дуайн-стрит, я услышал за спиной медный звон и посторонился, прижавшись к стене: вверх по улице ехала пожарная машина, двое парней в кабине были похожи, будто сицилийские демоны-близнецы, на повороте машина застряла, слегка прижав меня колесом к стене, стой спокойно, приятель, сказал один из демонов, появляясь со стороны насоса и протягивая мне руку, теперь не дыши и протискивайся потихоньку

я принялся отряхивать испачканное известкой плечо, стены на дуайн побелены на совесть, водитель ухмылялся из кабины, его напарник похлопал меня по спине: слушай, приятель, выйди вон туда и помаячь, чтобы никто с перекрестка не выскочил – а то на хай-ньюпорт выгорит весь переулок, там еще четыре дома в огнеопасном кустарнике – шевелись, парень! по дружбе, да, парень?

по дружбе – думал я, стоя в луже и сурово оглядывая улицу, – нет никакой такой дружбы, приятель, и слово-то неудачное, в нем ужиное из-под камня скольжение, рыбий жир в чайной ложке, какая еще тебе дружжжба, пожарник?

все эти люди, встреченные в зябкой толпе, зацепившиеся за тебя заусеницей жалости, щербатым краем зависти, – все эти люди только тем и хороши, что с ними можно словом перекинуться, а с другими и перекинуться не о чем, только тем и хороши, что без них забыл бы, каково это – брать чужую руку в свою, стучать по плечу, улыбаться, на ходу прижиматься безучастной щекой

или вот еще – разговоришься с ними по пьяному делу, разгрузишь трюмы, наскачешься от радости и думаешь, что приблизился, завязал узлы, практически причалил, а утром проснешься на пристани – только лохматый кусок веревки в руках, уже заселенный муравьями, а друзья твои отдали швартовы, у них свои дела, трезвые, крепкие, самый малый ход вперед

не прошло и двадцати минут – я как раз вышел из якоря, терпения не хватило добраться до чеширской пивнушки, – как пожарники снова показались на дороге и, заметив меня на обочине, остановились

повезло этой ведьме на хай-ньюпорт-стрит! с сожалением сказал старший демон, открутив кабинное стекло вниз и выставив острый локоть, все дождем залило, даже разгореться толком не успело! о поджоге мы, конечно, доложим куда следует

что же ведьма – жива? спросил я, чувствуя, как в левый ботинок потихоньку затекает вода, а что ей сделается! пожарник обернулся к водителю, и оба улыбнулись весело и страшно, на, возьми вот! водитель протянул мне глянцевую карточку из окна кабины, не ровен час, у тебя что-нибудь вспыхнет, не стесняйся, звони

* * *

они сговорились заранее, в этом нет никаких сомнений: когда я сел за столик в пабе, они беседовали так гладко и оживленно, что я почти сразу понял – это заговор!

сегодня у плотника было нарочито пресное лицо, а у суконщика дрожала верхняя губа, как будто он вот-вот заплачет, а может, у меня просто перед глазами все дрожало – я ведь перед небесным садом еще в якорь зашел на стаканчик – так дрожало, что кошку суконщика, спящую на стуле, я поначалу принял за оставленную кем-то грязную шляпу

представь, она завела двух здоровенных псов, чтобы никто к ней в сад не залез, заявил суконщик, скосив на меня глаза, еще бы – там ведь могила ее убитой сестры, ясное дело, народу такое не нравится, вот кто-то и бросил ей за забор подожженную тряпку с бензином!

ну, положим, могилу никто не видел, возразил плотник, а насчет собак – лет десять назад ей привезли из приюта двух щенков в чесотке, и она их выходила

да брось, отмахнулся суконщик, все знают, что она может порчу наслать – вот и лейф говорит, что у него крышу чуть не снесло ураганом, стоило ему с хозяйкой кленов поссориться, так что ворота ей за дело подожгли, и это еще не конец

зато она до сих пор заплетает косу, гордо сказал плотник, а в детстве у нее был красный велосипед, один такой на весь город, из ирландии было видать, как спицы блестят! особенно зимой, на свежем снегу, на нем потом и сестра ее младшая каталась, александрина

и где теперь эта сестра, проворчал суконщик, а твоя ведьма ни дать ни взять шумерская царица, та, например, обиделась и повесила голую сестру на крюк!

убийство ради царского трона – еще куда ни шло, я наконец вмешался, чтобы доставить им удовольствие, или, скажем, замужество из мести

верно, от шумеров до кельтов рукой подать! провозгласил суконщик, поглядывая в сторону кухни, откуда к нам не спеша направлялся патрик, бутылки с пивом он держал между пальцами за горлышки, будто подстреленных уток

Саша Сонли

Хорошенькое дело: выйти из дома в рассуждении выпить чаю в деревне, попасть под дождь, пройти половину дороги в мокрых ботинках и вспомнить, что чаю выпить теперь негде. Резные красные двери чайной для меня закрылись, хотя я ничего плохого не сделала Гвенивер Маунт-Леви. Как, впрочем, и никому другому в этом городе.

Dim gwerth rhech dafad, как сказал бы отец, страшно любивший местные ругательства, не думай об этой ерунде, так это стоит понимать, хотя речь там идет об овце, которая шумно испортила воздух.

Они любили мою невыносимую сестру, звали ее muffin и sugarplum, а меня не полюбят – даже если я подарю всем по серебряной ложке, и не пожалеют – даже если мой дом сгорит. Кто-то уже пытался поджечь его в понедельник. Если бы не ливень, огонь добрался бы до папиного сарая, полного опилок, и дому пришел бы конец – а так обгорели только ворота, угол гостиной и два оконных стекла лопнули.

Вот о чем хотела сказать мне соседка Прю, поглядывая на меня с сочувствием, вот какая вся правда. Ее кузина Финн подрабатывает не только в «Кленах», она берется за любую работу, за детьми присматривает, готовит на свадьбах, помогает на окрестных фермах. Она отлично знает, кто пришел сюда с банкой керосина, плеснул через забор и бросил спичку. Кому в деревне нужен керосин? Рыбакам, выходящим в море с керосиновой лампой на корме, и тем, кто по старинке обрабатывает деревья в саду – таких можно по пальцам пересчитать, но я не стану.

Ладно, кроме чайной есть и другие возможности. Выйти к старому форту, например, и смотреть, как в небе занимается холодная синева, а мелкое лимонное солнце выпрастывается из холмов понемногу. Потом добрести до грузового порта, подойти к ограде пристани, туда, где уши и рот забивает туманом, а тишина становится вязкой. Подняться на утес Эби-Рок и вспомнить, сидя на черном валуне, о чем я думала в то январское воскресенье, когда захотела смерти своей сестры.

Отсюда тело будет лететь вниз, пока не ударится о выступ скалы, потом оно упадет между камнями, похожими на спины морских котиков, лоснящиеся на солнце. Потом тело ударится о кипящую черную воду прибоя, но сестра не услышит всплеска, не услышит голосов взметнувшихся птиц. Так я думала, сидя на черном валуне, хотя вовсе не собиралась сбрасывать сестру со скалы. Просто когда думаешь о чьей-то близкой смерти, ярость быстрее проходит.

* * *

Двадцать первое июня. Письмо из отеля «Хизер-Хилл» пришло неделю назад вместе со счетами и брайтонской открыткой от миссис Треверскот. Эту даму я помнила довольно смутно, кажется, у нее был смешной подбородок долотом. Да, верно, было начало весны, они с мужем сильно замерзли, гуляя вечером по берегу, и я согрела им на ночь красного вина с гвоздикой. Люди бывают тебе благодарны за неожиданные мелочи и совершенно не замечают благодеяний, в которых заранее уверены.

А может, это были другие постояльцы, прошлой весной их было довольно много, я, помнится, даже растерялась и пригласила помогать родственницу Воробышка Прю. За семьдесят пять фунтов в неделю. В этом году пансион пустует и работы немного, но соседская Финн прижилась и вовсе не думает уходить.

Я распечатала письмо и оставила его на столе, чтобы мама прочитала: меня с великим почтением приглашали на кофе в отель «Хизер-Хилл». Мама читает все, и мой дневник, и мою редкую почту, я точно знаю, что читает – полгода назад я нашла двадцатифунтовую бумажку в самой середине травника. Как раз в тот день я собирала мелочь по всем ящикам комодов, чтобы купить кофе и туалетную бумагу, – в доме может быть шаром покати, но в нем должно быть и то и другое.

«Кофе в сумерках с Dura, в синей гостиной, в субботу, в пять часов пополудни». Меня в нашей деревне никуда не зовут, хозяева гостиницы об этом не знают, им еще никто не сказал. Конверт с приглашением лежал на видном месте, посреди кухонного стола, и как будто светился, так в темноте светятся окна большого отеля, когда смотришь на них с вершины холма. Иногда, в тихую погоду, оттуда доносятся автомобильные гудки и дивные невразумительные звуки чужого веселья.

– О боже, мне не в чем идти, – сказала бы теперь Младшая и принялась бы выворачивать шкафы у себя в комнате.

– Там будет слишком много чужих людей, – сказала бы мама.

– Мне нечего там делать, у меня с вечера клей заварен, – сказал бы отец и пошел бы в сарай клеить свои толстоногие стулья.

– Надень фамильный жемчуг, – сказала бы соседка Прю, – что ты его маринуешь!

– Тебе надо выйти в свет, рано или поздно это случается, – сказал бы учитель Монмут и перечитал бы письмо еще раз, надев свои очки, в точности такие, как на портрете Теодора Рузвельта, висевшем у нас в кабинете истории.

Там был целый ряд портретов, все веселые, с пышными усами, а женщина была только одна – королева Виктория, старая и несчастная, в сапфировой тиаре и кружевах.

* * *

В школе миссис Мол я была единственной, кто не носил в ранце россыпь купленных в супермаркете флаконов и палеток, девочки красились в тесной туалетной комнате, перед зеркалом, вклеенным прямо в кафельную плитку. Там всегда пахло острым девичьим потом, дешевой пудрой и немного – свернувшейся кровью.

У меня и теперь только два флакона: один с духами – духом благовонна подобно фиалкову корени! – и один с кремом для рук. На моем лице даже бледная косметика выглядит как синие полосы на женщинах племени гурупи. А вот мама всегда красила губы, помню, что на тюбике помады было написано амарант.

До гостиницы меня подбросил старший Эвертон на своем молочном фургоне. Перед тем как спуститься на цокольный этаж, я посмотрела на себя в зеркало, занимавшее в вестибюле половину стены. Вторая половина была занята картиной, изображающей вишгардский форт с шестью чугунными пушками.

Зачем я послушалась воображаемую Прю и надела бабушкин жемчуг? Похоронные туфли, впрочем, выглядели неплохо. Перекинувшись парой слов со знакомым консьержем, я вызвала лифт, проехала один этаж, вошла в гостиную и остановилась на пороге. Сидящие в креслах дамы повернули головы и стали меня разглядывать – молча, придерживая свои чашки над блюдцами. Вид у них был довольно обыкновенный, одна из приглашенных – бакалейщица миссис Андерсон – явилась в джинсовом комбинезоне, заправленном в резиновые сапоги. Бедные наши провинциалки, озерные девы в тюленьих шкурах.

Я расправила платье и села в свободное кресло. Закусок еще не принесли, посреди комнаты стоял столик с тремя кофейными машинами, вокруг столика кружил низенький человек в вязаном жилете: не переставая говорить, он крутил какие-то ручки, машины гудели и прыскали коричневыми струйками, щеки толстяка надувались и опадали, как будто он тоже производил кофейные порции, только невидимые.

Внезапно он повернулся ко мне лицом и оборвал себя на полуслове, желудевые глаза остановились на моем декольте и медленно прокатились по животу и ногам.

– Подойдите же сюда, дорогая! Какой сорт вы предпочитаете?

Он зачерпнул горсть зерен из огромной банки с надписью Dura и простер ко мне руку. Я покачала головой, отказываясь. Дамы очнулись и тихо заговорили друг с другом, высовывая головы из кресел, будто ящерки из нагретых солнцем камней. Надо было остаться дома и заняться стиркой, сказала я себе, пока распорядитель обходил дам, предлагая понюхать зерна из своего кулака. Тем более что завтра у меня паром в Дилкенни, а там меня ничего хорошего не ждет.

Я обещала помочь несчастной, избитой, беспутной chwaer wirion, но хочу ли я этого? И разве мы больше не враги? И как вышло, что свежая вонючая амбра последних лет осветлилась, затвердела и стала мускусной и золотистой? Неужто под действием морской воды и прямого света?

Выходит, вероломство в восьмом круге, где мучаются обманщики по любви и корысти, наказывается особенным унижением – помощью, приходящей от обманутого? Нет, семнадцатая песнь не годится, другое дело восемнадцатая: злые щели для обманувших тех, кто им не доверился.

Злые, маленькие, мокрые щелки!

* * *

Если бы я знала, что вечером этого дня навсегда перестану разговаривать, то ответила бы кофейному карлику что-нибудь приятное – просто чтобы пошевелить губами напоследок. Но я не знала и сидела молча, я совсем ничего не знала – ведь у меня не было божественного слуха, как у старика на прабабкиной иконе.

Мама часто показывала мне эту икону, потом она пропала бог знает куда. И мама пропала, хотя и появляется в доме до сих пор, но мы не разговариваем, я ее даже не вижу, в отличие от собак – они приветствуют маму тихим, недоуменным рычанием. На иконе был нарисован золотой старик с расходящимися от головы не то лучами, не то струнами, и мама сказала, что это божественный слух, называется тороки.

Когда заболевший отец садился на свой стул у окна, уперев руки в колени – так ему было легче дышать, – и прислушивался к тому, что делалось в доме, мне казалось, что из его головы выходят такие же настороженные струны. Я представляла, как они поднимаются в комнаты постояльцев, выбираются из дома, минуют сад, а потом, ослабев, проползают по пляжному песку и поникают у самой воды, будто красные водоросли лавербред, которые служанка Дейдра когда-то жевала вместо табака.