banner banner banner
Железный доктор
Железный доктор
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Железный доктор

скачать книгу бесплатно

Я холодно прервал его, заявив, что я приехал в такую даль лечить, а не болтать.

– Лечите, Бога ради, лечите, доктор, у меня много для вас работы, только помогите. Вы не знаете, мой дом – больница безнадежно больных. Это не дом – ад… то есть для меня, по крайней мере… сам по себе дом прекрасный. Пожалуйте вот сюда, доктор, я вам покажу кое-что.

Мы пошли между высокими деревьями аллеи.

– Я всю жизнь вожусь с докторами и хорошо их изучил, это по большей части… мошенники.

Старик остановился, пристально взглянул на меня и рассмеялся каким-то глуповатым смехом. Я придал своему лицу холодный и обиженный вид.

– Бога ради, не сердитесь на меня, доктор. Мой порок – откровенность, и иногда я хватаю через край, хотя, в сущности, ругая врачей, я только отдаю им должное.

Я холодно и строго слушал все это.

– Не знаю, князь, кажется, медик совершенно лишнее лицо в вашем доме.

– Бога ради, не сердитесь, доктор. Мой дом – печальный приют больных, и я пригласил вас… но медицина все-таки не наука, это черт знает что… Вы хотите, конечно, сказать: зачем я вас приглашаю, если имею такое мнение о вашей профессии? Вы меня легко поймете, если вникнете в мое положение. О, оно отчаянное, потому что жизнь моего сына и моей дочери на волоске, и где искать спасения – не знаю. Вы скажете, что помимо докторов есть еще Врач Бессмертный в небе. Очень может быть. Дайте мне Его адрес – я пойду.

Он посмотрел на меня и рассмеялся смехом юродивого.

– Нет, я Его не знаю, не видел… Может быть, Он и там, но в какую дверь стучаться, этого мне никто не объяснил. Вы понимаете – надеяться приходится на то, во что не веришь. Я двадцать лет приглашаю докторов и двадцать лет их ругаю, и сознаюсь, не люблю я их; доктор и ворон – одно и то же… Один входит в дверь, то есть врач, другой садится на крышу – ворон: оба каркают. За ними тянется поп, гробовщик выступает последним. Так всегда у меня было… Посмотрите сюда, посмотрите.

Он остановился, и, к удивлению моему, я увидел, что очутился посреди могил, над которыми возвышались высокие мраморные памятники. Я с удивлением посмотрел на старика, решительно не понимая, зачем он меня сюда привел.

– Здесь я похоронил своих двух дочерей, здесь покоится моя старушка. Негодяи, они не могли вылечить – решительно ни одной. Нелли, Нелли! Ты не слышишь меня, крошка Нелли?!

Он склонился к мраморной плите, и из глаз его брызнули слезы. Имя «Нелли» он произносил певучим, дрожащим голосом, и в груди его точно что-то клокотало.

– Доктор, если вы не можете спасти моих двух детей, оставьте меня.

– Детей ваших… каких – мертвых?!

Во мне мелькнула мысль, что предо мной просто помешанный, но он поднял голову, посмотрел на меня и вдруг захохотал:

– Помилуй вас Бог, доктор, вы, кажется, принимаете меня за сумасшедшего. В живых еще остались сын и дочь. Ужасно! И не то ужасно, что эти умерли, а те больны, а то, что причина всему этому – я. Доктор, в моем лице вы видите последнего представителя князей Гелидзе, разбросавшего в Петербурге все свои миллионы, как тряпки. Но о них я не жалею: у меня и теперь земли столько разбросано по разным местам, что я никогда не мог добиться от моего управляющего, сколько у меня тысяч десятин… На деньги я плюю с легкой душой… Но, доктор, петербургские оргии сильно потрепали меня, в моих костях – яд, в моем мозгу – яд; я – негодяй. Мои дети – порождение греха и болезней. Негодяй ты, князь Евстафий Кириллович, негодяй!..

При этом обращении к самому себе он приподнял палку и довольно сильно ударил себя по голове. – Тридцать лет я в аду. Ад во мне, ад в моем доме. Я – развратник, и адский огонек, разлитый в моей крови, никогда не потухает, даже теперь, в шестьдесят шесть лет, – вот какое я животное. Теперь вы знаете, с кем имеете дело и почему больны мои дети. Пойдемте, я вам их покажу.

Он поднялся с камня и, с опущенной на грудь головой, опираясь на палку, быстро и не говоря больше ни слова, направился по длинной аллее к дому. Очень довольный, что он замолчал наконец, я начал взвешивать сообщенные им сведения и комбинировать их.

Сознаюсь откровенно, богатство этого человека, его обширные поля, доверчивость его характера и, наконец, болезнь его детей – все это воспламенило мое воображение, поселило в моей душе какие-то смутные надежды. Людские недуги – наша жатва, и если верить в добродетель, то это само по себе очень печально: мы по необходимости являемся какими-то воронами, питающимися мертвечиной, но усилить, продлить болезнь часто означает получить процент на процент… Как видите, я выражаюсь весьма банально, и, быть может, какой-нибудь мой коллега с отвращением отвернется, прочитав эти строки. Но вы, господа медики, можете ли сказать, положа руку на сердце, что вам никогда не приходили в голову такие соображения, а если и приходили, то вы всегда были очень далеки от малейшего соблазна? Я знаю, что на такой вопрос большинство из вас не может с полной правдивостью ответить: нет. Ваше колебание – результат шатающейся совести и отсутствия смелости ума, ну а я последовательнее и смелее вас. Только в этом и вся разница между нами. Нравственное чувство здесь, как видите, ни при чем; но я иду дальше, я полагаю, что милую мораль добра человек неглупый может совершенно упразднить при современном нашем безверии и знаниях. Мои воззрения могут показаться неприятной крайностью. Что делать? Так уже устроен мой несчастный ум: идти по пути логики, хотя бы эта дорога вела в пропасть, и потому послушайте.

Мы все более или менее атеисты, и, разрушив идею Бога на небе, на земле мы воссоздали трон для нового божества – холодного человеческого ума. К сожалению, наши знания делают вовсе неутешительные открытия: пустота в небесах, несуществование за могилой, разложение организмов и с этим конец нашего «я». Тела гниют, и из праха, положим, Спинозы или Дж. Стюарта Милля вырастет какая-нибудь чайная роза – утешение сомнительное, и все-таки интеллигенты иногда с гордостью говорят, что мы вечно будем существовать в указанном смысле. Скажите на милость, кой черт мне такое утешение – надежда, что из моего праха вырастет какая-нибудь там лилия. Мне важно одно: вечное существование моего «я», а наш ум положительно приводит к выводу, что наше «я» перестает существовать вместе с последним ударом пульса. Этот вывод не может не отражаться на всем моем поведении в течение жизни, потому что, согласитесь сами, ведь добро, любовь, красота души и все прочее в этом роде могут претендовать на признание серьезности только при условии веры в бессмертие нашего «я»; уверенность, что мы превращаемся в ничто, в сор и прах, делает жизнь в моих глазах пустой забавой, лишенной всякого смысла, и с этим вместе любовь, добро и прочее являются совершенными пустяками. Не все ли равно, как разыграть этот коротенький фарс, называемый жизнью – носясь на крыльях самых высоких идеалов или утопая в тине грубой чувственности, – ведь могильный червь одинаково уничтожит без остатка и следа как возвышенного мученика любви, так и самого последнего из смертных. Как вам угодно, а всякие прекрасные чувства понятны только при условии веры в бессмертие, иначе они по меньшей мере бесцельны и порождают невольный вопрос: зачем они? Апостолы любви оставляли и для себя кое-что, а именно – уверенность в свободный пропуск в надзвездные чертоги; но для меня, человека начала двадцатого века, вера – ничто, загробная жизнь – цветы воображения, жизнь по необходимости является лишенной прежнего одухотворяющего ее смысла, и потому всякие прекрасные чувства наши – не более как цветы нашей фантазии. Этот мир – царство неумолимых законов природы – рождения, смерти и жизни, и они ни добры, ни злы. Я хочу быть холодным и безразличным к добру и злу и людским страданиям, как она. Вас это ужасает, меня, наоборот, привлекает и дразнит мой ум.

Я долго шел рядом с князем, с удовольствием посматривая на его сад. И идея, явившаяся в моей голове, облеклась все в более соблазнительные краски.

Стройно возносящиеся к прозрачной синеве вершины тополей, чинар и лип образовывали целые зеленые шатры. Аллеи шли в разных направлениях бесконечными зелеными коридорами. Местами открывались маленькие озерки голубоватой прозрачной воды с плавно скользящими по ней парами белоснежных лебедей, которые, высоко выставив свои горделивые шеи, скользили по воде в невозмутимом покое. Кое-где возносились беседки из вьющихся виноградных лоз и плюща в форме высоких конусов. Местность пересекалась глубокими, отвесными провалами с виднеющимися внизу куполами деревьев, под которыми серебрились вечно журчащие ручейки.

Мы подходили к дому. Старик продолжал идти с опущенной головой. Не прерывая молчания, я стал всходить за ним по широкой лестнице из красноватого мрамора и очутился в огромной зале. Это была в полном смысле грандиозная комната, но такая мрачная и ветхая, что я с удивлением стал озираться. Она была очень высокая, узкая и длинная, обитая малиновым бархатом, который от ветхости местами висел клочьями. Яркий свет, врываясь в высокие окна, бросал светлые полосы на портреты грузинских царей. Это была целая галерея усопших властелинов Грузии, лица которых, казалось, выходили из рам и смотрели с не-обыкновенной мрачностью своими большими черными глазами. Царица Тамара, в царском золотом одеянии, с короной на голове, стояла, вытянувшись во весь рост и отражая в своем лице сияние небесной красоты и земной греховности и тления. Против портретов на противоположной стороне висели длинные старинные ружья, забрала, щиты – все покрытое ржавчиной. С потолка спускалась огромная люстра – черная от старости. Вообще, глядя всю эту картину богатства и разрушения, невольно казалось, что из дыр, виднеющихся в паркете пола, выходят по ночам целые армии крыс и безостановочно подтачивают бархат, позолоченные кресла и полотно портретов владык Кавказа.

Мы шли вдоль стены, где висело оружие, и остановились около маленькой дубовой двери. Отворяя ее, князь взглянул на меня почему-то очень пристально и, не сказав ни слова, пропустил в небольшую, увешанную коврами комнату.

V

На кровати, закрытое ярким одеялом, лежало какое-то длинное, исхудалое существо, черная бородка которого показывала, что оно было мужчиной. При моем появлении существо это тревожно заворочалось и, вытянув тонкую шею, уставило на меня два окруженные синими впадинами глаза; его большая голова с всклокоченными черными волосами затряслась при этом, точно оторванная, и по исхудалому лицу прошли конвульсии не то смеха, не то рыдания. При одном взгляде на этого человека я сейчас понял, что жизненный водевиль его можно считать оконченным и что мне, для большей благопристойности, остается только по всем правилам науки препроводить его в иной мир.

Тут же, около больного, сидела в кресле старуха грузинка. Белые, как снег, волосы окружали ее сморщенное, с глубоко ввалившимися глазами лицо. Она производила впечатление мумии, и только одно движение беззубого рта, вокруг которого торчали белые волосы, показывало, что она жива.

Я приблизился к больному, а князь сказал:

– Посмотрите, Бога ради, это мой сын.

– Давно он в таком положении?

– О, очень давно… Прошло уже лет восемь.

– Восемь лет – гм!..

Мои взоры в эту минуту упали на стеклянный шкаф, буквально сверху донизу уставленный всевозможными склянками с желтыми и белыми сигнатурками. Подошедши к шкафу и придав своему лицу серьезный и глубокомысленный вид, я начал прочитывать сигнатурки, нарочно время от времени испуская легкие восклицания, которые одновременно должны были выражать мое удивление и негодование, вызываемое невежеством врачей. Конечно, это означало только то, что я начинал входить в свою роль медика и политика одновременно. Я никогда не забывал, что для того, чтобы приобрести громкую популярность, необходимо держать себя так, как актер на сцене после поднятия занавеса, впрочем, с маленьким добавлением: медик должен и играть, и импровизировать в одно время. Гонорар обыкновенно бывает пропорционален силе этих талантов.

Прошло минут двадцать, в течение которых до моего слуха доносились отрывистые фразы больного и его отца. Последний сидел, нежно склонившись к нему.

– Голубчик, ну как ты?.. Может быть, тебе и лучше?

Больной заговорил, но я разобрал только отрывки из его фраз:

– Скучно мне… хоть бы… подохнуть, так скучно… Прикажи, чтобы пришла… эта… Прикажи ей прийти. – Нельзя, голубчик… Я тебе говорил – нельзя… Женщины не для нас с тобой, мой мальчик… Не повторяй этого больше.

– Скверный ты отец… собака… Мама сошла в гроб… дала место этой… Красавица твоя – Тамара… Ты лакомишься, лакомишься… старая собака…

В голосе больного послышалось злобное рыдание, похожее на рычание связанного зверя. Отец казался совершенно сконфуженным и безмолвствовал.

Немного спустя сын снова заговорил:

– Папа, папа!..

– Что, голубчик, что?

– Купи мне… лошадь…

– Хорошо, миленький, хорошо.

– Черную лошадь… Доктор вылечит – полечу в горы… к осетинам… Как хорошо среди простора гор… Дышать, дышать, скакать… Счастливые люди… какие все счастливые… Я один лежу – гнию… Жду последнего поцелуя… смерти…

Конвульсии пробежали по лицу больного, и он зарыдал, а старик, с видом отчаяния подняв руки над головой и уподобившись Моисею, взывающему на Синае к небесам, громко возопил:

– Гибнет… гибнет дом князя Челидзе. Подгнивают последние ветви гордого дерева Грузии. Я – ствол, в котором испорчены соки и на котором было много ветвей… Но опадают иссохшие ветви, осыпаются пожелтевшие листья… Дерево рухнет наконец с великим шумом.

Все это старик проговорил с видом трагическим и величавым, но я полагаю, что он был большим комедиантом: окончив свою речь, он вдруг обратился ко мне и, видимо внутренне смеясь, с выражением шутовства проговорил, указывая на больного:

– Доктор, надеюсь, что вы поддержите эту надламывающуюся ветвь великого дерева.

Я сделал вид, что не заметил иронии, и с самым серьезным видом медика, углубившегося в свою мысль, проговорил:

– Скажите на милость, ужели больной проглотил все это невероятное количество ядов в несколько лет?

– Да, – ответил он злобно.

– Очень жаль. Вы слишком часто переменяли докторов, и это всегда оказывает самое пагубное действие на больного. Лучше один посредственный врач, нежели выступающие один за другим десятки хороших – заметьте себе это (я выступал в роли политика, и ничего больше). Каждое из этих лекарств в отдельности есть довольно сильный яд – сулема, ртуть, каломель, морфий, – а все вместе представляет поистине адское снадобье, могущее свалить даже верблюда.

Старик желчно рассмеялся и совершенно озлился:

– Черт побери!.. Каждый из вас выглядит точно Спаситель, нисшедший с небес, каждый расхваливает свое пойло… в конце концов сами обвиняют друг друга в отравлении. Побойтесь Бога, да эти доктора хуже разбойников… Татарин-убийца в наших горах – по крайней мере, не драпируясь вашей мантией спасителя, – прямо кинжал в горло… Кто поступает благороднее, я вам скажу – разбойник…

Он желчно рассмеялся.

– Успокойтесь, – сказал я с невозмутимым хладнокровием. – Надеюсь, вы настолько умны, что сумеете, по крайней мере, оценить мое прямодушие: может быть, я единственный медик, решающийся высказывать горькую истину без обиняков….

– Это истинная правда, ведь вы человек порядочный. Господин Кандинский, простите меня, даю слово: вы будете моим последним доктором – и единственным, подобно тому, как вы единственный врач – честный. Послушайте, однако же, честным людям в наше время жить нельзя, подлецам лучше – они в фаворе теперь.

Я спокойно выслушал всю эту тираду и, когда он умолкнул, сделал следующее: вытянувшись во весь рост, я поднял руку кверху и с видом апостола, подымающего мертвого с ложа смерти, тоном, полным уверенности, проговорил:

– Ваш сын будет здоров.

Эффект получился чрезвычайный.

Князь уставил на меня свои круглые глаза, совершенно пораженный, а больной замотал головой, и по его лицу прошли конвульсии радостного смеха.

На этом, однако же, остановиться было нельзя, и я позаботился с помощью разных но сделать свое обещание эластичным, как каучук, и допускающим самые разнообразные толкования. Оракул в Дельфах изъяснялся с такой же двусмысленностью, и это не мешало ему пользоваться полным доверием сограждан.

– Да, он будет здоров, но это в том случае, если вы буквально будете руководствоваться моими предписаниями. Кроме того, вам следует знать, что мне предстоит борьба с двумя врагами: с ядами, которые принимал ваш сын, и с его недугом в собственном смысле…

Я подошел к больному и с видом глубокого внимания начал осматривать его, подымать его руки, ноги, и мне было невыразимо противно на него смотреть, отвратительно было чувствовать его кислый гнилой запах, гадко было видеть его идиотский смех или плач – не знаю. Я начинал ненавидеть его как своего личного врага, который мучает, терзает меня, унижает мою гордость. В глубине моей души шевелилась холодная злость, но мое лицо – о, я это знаю, – было невозмутимо и холодно. Как видите, быть медиком – адская работа, и особенно для человека с такой самолюбивой, гордой, холодной душой, как у меня.

Через некоторое время лакей-имеретин провел меня через несколько комнат в комнату моего пациента женского пола. Дверь раскрылась, и я остановился у порога.

Это была небольшая продолговатая комната, выкрашенная в небесный цвет, с амурами на потолке. Голубые гардины, голубой полог над кроватью, трюмо, покрытое чем-то голубым, зеркало в голубой бархатной раме – все голубое. В глубине комнаты я увидел и обитательницу этого голубого царства – совершенно эфирную барышню, – ей, видимо, оставалось только подняться и навсегда потонуть в своем любимом цвете – в голубом пространстве вечного эфира.

Она стояла в конце комнаты и на свои худенькие плечи своими нервно-дрожащими пальчиками силилась надеть что-то кисейное и воздушное, как она сама. Голова ее при этом свесилась набок, и ее черные волосы падали целыми волнами на ее кисейное облачение. Я ее нашел довольно эффектной. Ее маленькое, бескровное и белое, как мрамор, лицо казалось озаренным бледным светом, так как ее большие черные глаза светились болезненно-ярко. Она смотрела прямо на меня с выражением наивного испуга, девичьей стыдливости и какой-то светлой радости. У нее был очень высокий, белый, как мрамор, лоб, классический нос, маленькие бледные губы, такие тоненькие, что походили на два сложенных лепестка белой розы. Надо добавить, что она вся нервно вздрагивала и головка ее наклонялась и отклонялась, точно белая лилия во время грозы.

– Нина, не волнуйся, мой ангел… Это твой новый доктор, лучший, какой только есть, в чем он не замедлит нас убедить…

Я быстро направился к девушке и, поклонившись ей, сжал ее маленькую дрожащую руку в своей руке. Наши глаза взаимно встретились, и страшно сказать: глядя в ее глубокие, как море, глаза, устремленные на меня с восторгом, я сейчас же почувствовал, что мое влияние над нею может быть безграничным, если я только пожелаю этого. Не от мира сего, ее вид выразительно говорил о присутствии в этом хрупком теле души пламенной и нежной, для которой необходимы святые идеалы и беззаветная преданность. Бывают женщины, понять которых – значит победить.

Пристально глядя ей в глаза, я сказал чуть слышно, но тоном, заставляющим повиноваться:

– Постарайтесь быть спокойной и нисколько не волноваться.

К моему удовольствию, ее рука перестала дрожать в моей руке, и она своими тоненькими бледными губами улыбнулась мне, показывая ряды мелких белых зубов. Эта была улыбка застенчивая, нежная, доверчивая и полная какого-то тихого счастья.

Князь оставил нас одних.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал я ей властно и вместе нежно и, оставив ее руку в своей по праву медика – привилегия, которой я немножечко злоупотреблял, – усадил ее на маленький голубой диванчик. – Чем вы больны – скажите, пожалуйста.

– Я всегда была нервной… чрезвычайно… иногда меньше, иногда больше. В последнее время нервность усилилась. Вы сами все знаете… вы доктор.

Она говорила чрезвычайно кротким, нежным голоском.

– Вы здесь всегда жили в вашем имении?

– Нет, я жила три года в Петербурге… и… заболела.

Она стала порывисто, учащенно дышать, полураскрыв свои бескровные губки, как пойманная птичка.

– Вы кого-нибудь любили, вероятно, – тоном, полным уверенности, шепнул я ей на ухо, убежденный, что я не ошибаюсь.

Она отшатнулась от меня испуганно:

– Ах, Боже мой!.. Откуда вы это могли узнать?.. Вы волшебник…

И она рассмеялась нервным конфузливым смехом.

– Как медик, я должен знать вашу душу, прежде чем восстановить ваши телесные силы. К счастью, ее знать нетрудно: она смотрит с глубины ваших черных глаз, и к тому же изучать вас не только обязанность, но и приятное развлечение, потому что, признаюсь откровенно, вы интересное существо. Проза жизни, я полагаю, нисколько вас не коснулась: вы слишком высоко парили над миром на крыльях фантазии, с розами на голове.

Я говорил все это с легкой иронией в голосе, и она, слушая меня, прелестно улыбалась, показывая между губами тонкую полоску белых зубов.

– Вы еще подумаете, пожалуй, что в качестве врача я пожелаю обрезать вам ваши крылышки и спустить вас на землю. У меня нет на это никакого желания. Таких, как вы, нет на земле, и вы ее украшение и ее живая поэзия. Оставайтесь роскошным цветком посреди мира, его живой грезой, хотя и поэзия, и цветы, и грезы не более как невинный вздор; но умнее всех делает тот, кто, живя в этом мире, умеет видеть хорошие сны. Жизнь – область обманов и уныния, я был счастлив только во время своего отрочества, когда умел грезить, как теперь вы…

– Право!.. Вы разочарованы, бедный доктор, как теперь я… – вскричала она, всплескивая худенькими ручками.

Я продолжал ей говорить что-то все в этом роде и под конец, кажется, очень заинтересовал ее своей особой. Отсюда до любви – один шаг. Я видел, что она крайняя идеалистка, и потому дал ей взглянуть в зеркало, в котором все представлялось наоборот: земля небом, а я, простой смертный, ангелом. Вы скажете, что я лгал, коварно рисовался и завлекал свою пациентку. Этого я отрицать не буду, но обыкновенный врач прописал бы ей бесполезное железо по медицинскому шаблону и обманул бы ее тоже по шаблону и более грубо, нежели я. Да, я лгал, но мой обман был врачующей ложью, и вот доказательства.

Слушая меня, моя больная все более расширяла свои черные наивные глаза; ее сияющая восторгом маленькая голова подымалась все выше, точно она с каждым словом оживала, как цветок, согреваемый солнцем. Я понял ее болезнь. Представьте себе арфу, струны которой ослабевают, потому что по ней бьет грубая рука, но ее взял искусный музыкант – и инструмент заговорил, зазвенел усладительными звуками. Музыкант – я, арфа – больная, струны – нервы. Надо уметь играть на человеческой душе. Гамлет полагает, что это страшно трудно и что на флейте играть несравненно легче. Не знаю, я не играю на флейте, но на нервах дам с известным темпераментом разыгрываю иногда довольно удачно. Если бы Офелия была поумней, то она сумела бы перестроить все струны гамлетовской души на совершенно иной лад, и душа эта перестала бы издавать такие потрясающие бурные звуки, одинаково интересные как на сцене, так и в психиатрической клинике.

На стене висел портрет какого-то гусарика, облаченного в голубое. Увидев его, я наконец понял пристрастие бедной княжны к этому цвету и с деликатной насмешливостью сказал:

– Милая княжна, я догадываюсь, кто этот прекрасный юноша: цвет его костюма совершенно достаточно объясняет ваше святое чувство к нему, так как он предполагает чистоту и невинность небес, и натурально, если вы надеялись найти в этом господине сладкие отзвуки рая.

– Доктор, вы смеетесь надо мной – слабеньким созданием.

– Простите и позвольте мне откровенно сказать о нем несколько слов. Стоит только вглядеться в это шаровидное лицо с узким лбом, чтобы понять, что он не стоил вашего обожания. Я знаю, что вы объяснялись с ним не иначе, как языком ангела, но я уверен, что он слушал вас с улыбкой самодовольства и грубого фатовства: что можно ожидать от человека с таким лицом?! Вы мученица вашего святого призвания – жажды беспредельного обожания, – но пока вы найдете человека, достойного вас, горькие разочарования приведут вас к могиле. Вас понять может только человек, являющийся таким же блуждающим метеором в этой жизни, как вы, один из сотен тысяч.

Я умолкнул, предоставляя ей догадаться, что таким метеором являюсь я.

Она сидела, недвижно глядя вниз, и я только видел, как ее черные длинные ресницы чуть-чуть приподымались, и тогда ее взоры на мгновение встречались с моими. Когда я умолкнул, она, широко раскрыв глаза, начала смотреть на меня с выражением очарования и испуга и, страшно волнуясь, произнесла:

– Вы все знаете и читаете в моем сердце… Вы не доктор, вы – бог. Я так хранила тайну своей несчастной любви, но теперь она не тайна уже. Вы не осмеете меня – бедное, больное существо. Ведь вы добры, я знаю, так будьте же еще моим другом.

Вместо ответа я стал пожимать ее руки, и она посмотрела на меня, сияющая и радостная. В эту минуту вошел ее отец и, видя ее счастливое лицо, удивленно направился к ней. Я скромно удалился и, очутившись в мрачной зале князя, услышал восторженные слова моей больной: