banner banner banner
Ногти
Ногти
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ногти

скачать книгу бесплатно


Снова подвернулся Гизлер. Душенька Гизлер, мой Ги-Ги. Радость моя, муза моя, скорбь моя. Где ты сейчас, малыш, когда время истекает, жизнь истекает? Я это шкурой чувствую…

Все мужчины – герои.

Мой Ги-Ги. Обделаться можно. Ги-Ги. Охуеть.

7

В ожидании женщины я не могу заняться чем-нибудь ещё. Я только жду. Гляжу в окно, сижу у телефона, прислушиваюсь к уличным шагам. Я истязаю член, как рядового. Лечь-встать. Когда появится она и, спустя лихорадочную минуту, размажет по бедру мой половой плевок: «Ты что, уже?» – я попытаюсь объяснить, что мы вдвоём с начала ожиданья.

Немногим известно: телефон – от сатаны. Шесть циферок-люциферок (чем хороша провинция!). Звонок. В трубке девичий голос, кто такая – не говорит. Договорились встретиться у метро, вечером, в половине десятого. Я для порядка спросил:

– А что мы будем делать в такое время?

Она смеётся:

– Что-нибудь придумаем.

Иду к метро на встречу, не зная с кем. Жду. Кто-то дёргает меня за рукав. Я оборачиваюсь и, спустя мгновение, извиваюсь в пыли, сбитый с ног оправленным в железо кулаком. Я ещё могу подняться, но притворяюсь мёртвым.

Мне не доверяют. Серая фигура присаживается на корточки. Рука в чёрной перчатке приподнимает мою поникшую голову за подбородок.

– Сомлел, пидор? – Рука превращается в пощёчину. – Теперь говори: спасибо за ремонт.

Я цежу сквозь битый рот:

– Спасибо, только я здесь ни при чём. Я не пидор.

На них для конспирации надеты маски персонажей русских народных сказок. У зайца коротко купированы уши, лисица полностью закрашена в чёрный цвет, у медведя облупилась морда. В детстве у меня была маска волка с оторванной челюстью. Я вспоминаю, как двоюродный брат Саша, деловито раздиравший маску на части, беззаботно убеждал: «Дедушка закрасит, ничего видно не будет».

Заяц по-домашнему шепчет:

– Дитё, совсем ещё дитё…

Что делает со мной простое звериное участие… Глаза выходят из берегов, я шумно дышу сквозь слипшиеся ноздри и рыдаю. У меня горячие и пористые щёки, и в каждой поре успела высохнуть слезинка.

Медведь, спекулируя отцовскими интонациями на вытянутых в трубочку губах, вздыхает:

– Ну кто ж дитё так ногами хуячит, а?! – Он дует мне в лицо. – Цюньчик-то хоть цел? – и прыскает жидким смехом.

Моя тряпичная душа не жаждет романтической гибели.

Дивная космогоническая сцена на рынке. Маленький истёртый алкашик говорит бульдожьего вида мяснику:

– Тебе Вова привет передавал…

– Рот закрой, падла, – отвечает огромный, в фартуке, мясник. Чавкает топор, врезаясь в тушу. Мясо брызжет во все стороны. На щеке алкашика повисает розовый, как пиявка, говяжий червячок.

8

Что же вы за люди такие?! Да вы замучили меня своим: «В тот день он выбрался на улицу с мыслью кого-нибудь убить. В рюкзаке у него были топор и нож. Навстречу женщина, топором её по голове, труп в кусты. Отрезал груди и давай жрать – в каждой руке по арбузному ломтю, попеременно откусывает от каждого – хорошо!.. Но они, груди, жирные! «Сплюнь, сплюнь немедленно!» Выплюнул! А во влагалище ветку засунул».

Совсем не так. Мужчина в старом драповом пальто и облезлой ушанке. На вид – взрослый, а лицо – детское, в редкой щетине. Я, семилетний, иду и монетками в варежке звеню. Он за мной как увязался, а я, строго-настрого предупреждённый, побежал… Куда?! От себя не убежишь.

9

Истинно говорю: мир катится к концу. Митрополит обрёл дар речи и произнёс по радио имя Божье в извращённой форме. В трамвай 12-го маршрута ввалился неопрятный клочкобородый старик с хозяйственной сумкой, прихваченной с боков изоляционной лентой, и вызвал жалость. Старику предложили почётное сиденье под компостером, но он отказался зловещими словами:

– Это место покойника.

Трамвай причалил к остановке, и не успел приятнейший мужчина с тубусом под мышкой присесть на злополучное кресло, как захрипел, ухватился за нагрудный карман, потом посинел и затих, выронив тубус. Все, кто стояли возле, отшатнулись, но одна прозорливая баба бросилась старику в ноги:

– Скажи, что ждёт!

И тот, не задумываясь, предрёк:

– Зима будет снежная, а весна – кровавая, – и вышел, грохоча бутылками.

По вагону прокатилось:

– Николай Угодник…

Очевидцы рассказывали, как на шестом этаже дома № 3 по улице Коржановской, на сияющем свежим цинком подоконнике стоял юноша в белых тряпках вокруг бёдер и звонко возвещал:

– Я забираю мой космос с собой!

Сердобольная толпа уговаривала в одно горло:

– Кому он нахер нужен, космос твой! Оставляй себе и слезай, сорвёшься, неровен час!

Юноша, с нарастающим звоном, в котором слились вызов с угрозой, возвестил вторично:

– Я забираю мой космос с собой! – лягнул пяткой кровельный лист, стрельнувший, как пистон. Юноша сдёрнул тряпки и показался толпе полностью обнажённым.

Народ так и ахнул:

– У мыша яйца больше!

Страшно закричал юноша, изо рта его вылетели кинжальные языки синего пламени, он притопнул, взмыл в воздух и штопором ввинтился в мутно-бирюзовую бездну небес.

10

Выбрался к морю, и солнце, воздух и вода в три дня сделали из меня кромешного урода. Обгорел, облез. Волосы свалялись и закурчавились, желваки под глазами налились плодовой тяжестью. Вдобавок я обильно покрылся ватрушкообразными прыщами: розовый пухлый шанкр, величиной с крупную горошину, в середине ссохшаяся сукровица.

Поначалу меня даже принимали за местного наркомана, и не особо чванливые приезжие добродушно расспрашивали, почём в посёлке анаша и где самый дешёвый портвейн. А потом я вовсе загнил, и люди избегали обращаться ко мне за советами.

Я пытался противиться заразе, покупал щадящие кишечник ананасовые йогурты, но паршивел и шелушился. На теле проявились экземолишаеподобные разводы и зудящие наросты.

Аптекарша, не поднимая головы, выудила откуда-то снизу «Трихопол» и презрительно швырнула на прилавок. Я прямо-таки сник от обиды и пояснил:

– Это что-то вроде грибка. Мне нужна какая-нибудь протирка на спирту или эмульсия, – и сунул ей под нос узорчатую, как удав, руку.

Аптекарша брезгливо отпрянула.

– Протирка тут не поможет. – Она умно скривилась и надела очки в толстой оправе. – Вам, молодой человек, к врачу надо. Может, у вас инфекция в крови…

– Псориаз?! – гадливо охнул я.

– Похоже на псориаз. Или хуже… К врачу! В Алушту!

На улице ко мне подошёл развязный испитой мужик, похожий на ведущего «Клуба кинопутешественников» Юрия Сенкевича. Он сказал сундучным голосом:

– Когда я пацаном работал в далёком северном порту Ванино, в механическом цеху случилось несчастье. Женщина попала волосами в токарный станок, и ей сломало шею.

– А у меня, – я пальцем потыкал в свои болячки, – горе. Что делать – не знаю. Подохну скоро! – задорно так сказал.

«Сенкевич» послюнил ноготь и сковырнул с моего плечевого прыща подсохшую гнойную накипь.

– Ты знаешь, что такое урина?

– Урина – это моча…

– Ты простудил кожу. – «Сенкевич» назидательно напряг указательный палец. – Когда заходишь в сортир, чем пахнет? Пахнет так, что глаза дерёт? Это аммиак. Думаешь, хирурги перед операцией дезинфицируют руки спиртом?

Я молчал, раздавленный невежеством.

– Знаешь, что такое – родная урина?

– Урина – это моча.

– Она всё может, родная урина.

Так я стал каждое утро обливаться золотистой мочой. Солнце выпаривало её до кристаллов, и я сверкал, как соляной столб. Соседи потаённо вздыхали. Я подслушал их глухие голоса:

– Мальчик нездоров. Стульчак бы надо обрабатывать после него. Хлорной известью.

Я перестал оправляться в нашем уютном фанерном сортирчике. Таясь, я поднимался чуть свет и уходил в далёкие камыши лимана, срал там, осторожный, как степной байбак, потом брёл на дикий пляж, подальше от пансионатов и пионерских лагерей.

Я бросался в море и уплывал на одинокий утес, чтоб в уединении праздновать закат моего тела. В шторм вокруг утеса всегда бились тяжёлые волны. Неудобный сам по себе, ребристый, скользкий утёс постоянно захлёстывало, и поверхность камня украшалась размозжёнными медузами и скальпами водорослей. На нём я холил, жалел своё больное тело, скоблил жёсткой мочалкой, ссал в пригоршню, обливался, обсыхал – и опять тёрся мочалкой.

От скуки я вылавливал быстрых крабиков, целовал им клешенки, крабики щипались, и я раскусывал их пополам. Когда на скрипучих, с рыжими полозьями, катамаранах проплывали счастливые семьи, я распластывался на камне, сжимался, как анус, и с ненавистью бормотал:

– Прокажённый, прокажённый!

Я жил на камне весь день, питаясь сырыми злаками и похищенными фруктами. Если становилось невыносимо жарко, я сползал в широкую расщелину у воды. Каменный выступ защищал меня от прямых солнечных лучей, я лежал не шевелясь, разглядывая свои длинные белые ноги, ранящие сходством с дохлыми рыбинами.

Но вечер густел, напитывался ночью, и я выплывал на берег. Я подбирался к сумасшедшим огням дискотек и, хоронясь в тени треугольных кипарисов, созерцал танцующее людство, пахнущее дымом, сосисками, алкоголем, молоками. Я вгрызался глазами в каждую танцующую пару, вбирал их запах, примерял их чистые тела. Недобрым пастухом, завистливым, наблюдал я вверенное мне стадо, пас до последнего аккорда, а после, в тишине, уходил на ночлег в свою конурку и спал там до рассвета чутким собачьим сном.

Однажды ранним утром с моего утёса я увидел бредущую по берегу пару: тощий брюнет и блондинка. Они, бедняжечки, шептались вполголоса, а я слышал каждое слово. Тощего звали Глеб, безымянная блондинка называла его так. Они шли в бухту Любви. На крымском побережье много таких бухт. Собственно говоря, так называют все труднодоступные местечки, куда можно попасть только вплавь или по крутой, в ладонь шириной, тропинке.

Любовники заметили меня, стоящего на камне, но не придали значения моему существованию. Я был для них заурядной деталью ландшафта: «Когда бы вы ни вышли к морю, всегда на камне будет этот странный йог-полудурок».

Последний шторм, как ловкий шулер, перетасовал водяные пласты, и вместо тёплой, как суп, воды, пришла ледяная зелень из самых глубин. В такой воде не купались даже дети. Только я, презирающий донельзя собственную плоть, плыл к моему убежищу.

Они решили пробираться в бухту по тропинке. У Глеба под худой спиной просвечивали рёбра, блондинка шла, гримасничая ягодицами. Мой взгляд упал на них и задержался, но тут же был пережёван, растёрт безжалостными, точно жернова, словами, которые шептали ягодицы.

Я привычно напоил мочалку, обтёрся и озяб, с отвращением глянул в мутно-промозглый омут, куда мне предстояло прыгнуть через мгновение. Ледяная вода будто содрала кожу. Со мной чуть не случился приступ удушья, но я не позволил себе утонуть.

Глеб и блондинка осторожно карабкались от глаз подальше. Я полз за ними по обрывистой стене, проворный, как таракан.

Парочка сидела на одеяле, придавленном в четырёх углах похожими на голые черепа камнями. Огромный кулёк с продуктами щёлкал на ветру. Любовники уже подняли весёлую возню, и тут, с отвесной стороны, явился незнакомец отвратительного вида, сухой и жилистый, в кровавых язвах. Он, не проронив ни слова, уселся ждать.

Уныло переглядываясь, любовники доели фрукты, свернули одеяло. Незнакомец встал во весь свой, как оказалось, исполинский рост и закружился в стремительном туземном танце. Извиваясь червивым телом, он плясал, и страшная тишина, что сопутствовала танцу, приближала чувствительных любовников к обмороку. Им было бы достаточно выразительно воскликнуть: «П-шёл вон, гнильё!» – и облезлый тиран сгинул бы и разложился в прах.

Сердце урода грохотало первобытным тамтамом. Сердца любовников мелко стучали, как скальная осыпь. Урод стянул плавки. Затравленным их лицам предстал жабьего цвета треугольник с чёрным гнездом, и из гнезда морщинистое горло.

Глеб вскочил на ноги, и раскаяние чёрным флёром упало на его лицо. Он пятился, осторожно переставляя ноги, пока не сделал шаг в пустоту. Потом был крик. Тощий Глеб падал на острые камни, торчащие из воды, как обломки гигантской вставной челюсти.

Я спал около суток и проснулся совершенно исцелённым. Ни прыщика, ни пятнышка. Гладенький, как античная статуэтка. А когда вымыл голову, стал такая лапочка, что жена моего хозяина вздохнула мне вслед:

– Господи, и хорошенький же какой… Прямо – артистка, и всё тут!

На пляже мне довелось быть свидетелем отвратительной сцены: компания подростков морально истязала взрослого юношу Борю. Особенно усердствовал один, именовавший себя Иннокентием. Жестокие играли в волейбол, и Боря, толстый, застенчивый и прекрасный, в лёгких сандалиях, пытался втиснуться в их круг, топтался в песке, руками призывая мяч, покрикивал, шутил. Но Иннокентий, а вслед за ним другие, злословили сперва иносказательно, потом открыто, и вся эта картина была настолько невыносима, что я отправился домой с осадком в сердце.

Капля

Александра Геннадьевна Тахтырова принимала ванну и плевала в потолок, а Серафим Дмитриевич Тахтыров пытался ворваться к ней под различными шутливыми предлогами. Александра Геннадьевна всё никак не могла доплюнуть до потолка, но заплевала и забрызгала водой кафельный пол и стены, так как во время плевания сильно подавалась телом вперёд, а потом опять падала в воду. Она вся разнервничалась, но не оставляла это занятие, так как дала себе слово не вылезать из ванны, пока не достигнет желаемого.

Тем временем Серафим Дмитриевич, после бесполезных сюсюкающих просьб, перешёл к угрозам и ругательствам, но Александра Геннадьевна не слышала его требовательных криков из-за плеска воды. Наконец, стремительно изогнувшись всем телом, Александра Геннадьевна с силой выдохнула воздух, и её слюна прилипла к потолку.

А в это время Серафим Дмитриевич, после изнурительных ударов с разбегу о дверь, выбил её и ворвался в ванную, но поскользнулся на каком-то плевке и упал, ударившись головой.

Александра Геннадьевна выволокла его и усадила на стул, а сама села ему на колени и стала так неприлично заигрывать, что Серафим Дмитриевич рассвирепел и даже решился поднять на неё руку. Александра Геннадьевна мгновенно уловила это и, слетев с колен мужа, молниеносно закатилась под кровать, а рука Серафима Дмитриевича, не найдя рожи Александры Геннадьевны, со всего размаху ударилась об пол, и Серафим Дмитриевич выбил себе два пальца.

Первую минуту, ошалев от боли, Тахтыров сидел смирно, а потом кинулся охлаждать распухшие пальцы. Для снятия нервного стресса он решил полежать в прохладной воде и, выпустив грязную, лёг в пустую ванну, чтобы свежая вода постепенно омывала его тело.

Серафим Дмитриевич был невысокого роста и потому настолько хорошо умещался на дне ванны, что его можно было в ней хоронить. Когда вода поднялась ему до подбородка, он захотел изменить своё положение, но, как говорится, не тут-то было – он застрял и не мог пошевелить ни головой, ни ногами.

Серафим Дмитриевич здорово перепугался, так как понял, что обречён на постепенное утопление. Он принялся жалостно звать Александру Геннадьевну, чтобы она его освободила, но та, зная подлый характер Тахтырова, преспокойно лежала под кроватью и не высовывалась.

Прибывавшая вода залила Серафиму Дмитриевичу рот, и он лишился возможности кричать. Когда он совсем отчаялся, струя в кране внезапно выдохлась и оборвалась. Серафим Дмитриевич лежал, боясь шевельнуться, чтоб ему не натекло в нос, ожидая, когда кто-нибудь придёт умыться. Но тут плевок Александры Геннадьевны, собравшись в каплю, сорвался с потолка и упал в ванну. Это и была та самая последняя капля, после чего вода затекла Серафиму Дмитриевичу Тахтырову в нос, заполнила лёгкие, и он захлебнулся.

На мгновение он ослеп

На мгновение он ослеп.

В линзы бинокля попали и тридцатикратно увеличились солнечные лучи. Несколько минут, чертыхаясь, Анатолий Дмитриевич массировал веки, пока не улеглись огненные футуристические пейзажи. Когда он прозрел, солнце уже провалилось в невесть откуда взявшиеся тучи и заморосил дождь. Под шинелью невыносимо парило.

– Ну, что скажете, корнет? – Анатолий Дмитриевич передал бинокль стоящему рядом юноше с нежным, как у сестры милосердия, личиком.