Элис Манро.

Любовь хорошей женщины (сборник)



скачать книгу бесплатно

Однако мальчишки едва ли считали себя друзьями. Они никогда не помечали кого-то ярлыками, как девчонки: «самый лучший друг» или «почти самый лучший друг», частенько меняя один ярлык на другой. Каждый из примерно дюжины пацанов мог оказаться на месте любого из этой троицы и был бы благосклонно принят остальными. Большинство членов этой компании были в возрасте от девяти до двенадцати лет, слишком большие, чтобы томиться в собственных или соседских дворах, но слишком маленькие, чтобы работать, даже чтобы подметать дорожки перед магазинами или доставлять покупки на великах. Большинство мальчиков жили в северной части города, а это означало, что вскоре им светит работа вроде этой, как только они дорастут до нее, и ни одного не пошлют ни в Эпплби-колледж, ни в колледж Верхней Канады. Никто из них не ютился в лачугах, ни у кого родственники не сидели в тюрьме. И все равно существовали заметные различия между их домашней жизнью и между тем, чего от каждого из них ожидали в будущем. Но разница эта исчезала, едва мальчишки оказывались вне видимости городской тюрьмы и элеватора, и церковных шпилей, вне слышимости боя курантов на башне здания суда.


На обратном пути они двинулись быстрее. Время от времени переходили на торопливый семенящий шаг, но не бежали. Забыли о прыжках, плюханьях и выкрутасах, не вопили и не гикали. Богатства, принесенные потопом, принимались во внимание, но и только. Они шли домой, как настоящие взрослые: с хорошей неизменной скоростью, избрав самый разумный маршрут, неся в себе груз того, что им пришлось сделать, и того, что нужно сделать дальше. Перед глазами, прямо перед глазами у них стояла картина, отделившая их от мира, нечто подобное, видимо, есть у большинства взрослых. Запруда, машина, рука, пальцы. Они думали, что, дойдя до определенного места, начнут кричать. Они войдут в город, вопя, и разнесут по всему городу весть, и все замрут, услыхав ее.

Реку они пересекли как обычно – по карнизу моста. Но без чувства опасности, без куража или показной небрежности. Точно так же они могли бы двигаться по пешеходной дорожке.

Вместо того чтобы пойти по крутой дороге, ведущей и к пристани, и на площадь, они вскарабкались прямо на высокий берег и по тропке вышли к железнодорожным складам. Куранты отыграли четверть. Четверть первого.


В это время люди шли домой обедать. У офисных служащих был короткий день. Но работников магазинов отпускали только на часовой обеденный перерыв – все магазины по субботам оставались открытыми до десяти, а то и до одиннадцати вечера.

Большинство дома ждал горячий и сытный обед. Свиные отбивные, колбаса, или отварная говядина, или рулет по-деревенски. Обязательно картофель – пюре или жареный, запасенные на зиму корнеплоды, или капуста, или лук под белым соусом. (Некоторые хозяйки – побогаче или неумехи, – наверное, открывали баночку консервированного горошка или бобов.) Хлеб, сдобные булочки или оладьи, варенье, пирог. Даже те, у кого не было дома, или по каким-то причинам они не хотели туда идти, могли довольствоваться почти точно такой же пищей в «Герцоге Камберленде», или в «Купеческом отеле», или, подешевле, у запотевшего окна молочного бара «Шервилс».

Домой шли в основном мужчины.

Женщины уже были дома – они были дома всегда. Но некоторые женщины средних лет, работавшие в магазинах или конторах не по своей вине, а потому, что муж умер, или болеет, или вообще его нет, дружили с мамами наших ребят и окликали их даже через улицу (хуже всех приходилось Баду Солтеру – его называли Бадди) насмешливыми или задорными голосами, сразу наводившими на мысль, что они в курсе всех семейных дел, начиная с глубокого младенчества пацанов.

Мужчины не окликали мальчишек по имени, даже если хорошо их знали. Они называли их «мальчики», или «молодые люди», или, очень редко, «господа».

– Доброго дня, господа.

– Что, мальчики, сейчас прямиком домой?

– Ну, молодые люди, что за проделки у вас на уме с утра пораньше?

Все эти обращения были шуточными в той или иной мере, но разница между ними все-таки имелась.

Мужчины, говорившие «молодые люди», были более благожелательными или хотели казаться более благожелательными, чем те, кто говорил «мальчики». Обращение «мальчики» могло быть сигналом, что сейчас последует нагоняй за провинности, как неопределенные, так и конкретные. «Молодые люди» указывало на то, что говорящий и сам был когда-то молод. «Господа» звучало открытой насмешкой, даже издевкой, но не сулило никаких нагоняев и выговоров, потому что говорившему было все равно.

Отвечая, пацаны не поднимали взгляд выше дамской сумочки или мужского кадыка, четко и ясно здоровались, а то еще неприятностей не оберешься, а на вопросы отвечали «дасэр», «нетсэр» и «ничего такого». Даже в этот день взрослые голоса, обращенные к ним, вызывали тревогу и смущение, и они отвечали, как всегда, сдержанно.

На одном из перекрестков им пришлось разделиться. Сэс Фернс, всегда спешащий домой больше других, отвалил первым. Он сказал:

– Встретимся после обеда.

Бад Солтер ответил:

– Ага, тогда и сходим в город.

И все они поняли, что «в город» значит «в городской полицейский участок». Казалось, что, не сговариваясь, они приняли новый план действий, более трезвый способ сообщения новостей. Однако не было между ними строгого договора, что они ничего не расскажут домашним. Ни у Бада Солтера, ни у Джимми Бокса не было веских причин молчать. А Сэс Фернс никогда и ничего дома не рассказывал.


Сэс Фернс был единственным ребенком. Его родители были старше родителей большинства его друзей, а может, просто казались старше из-за своей никчемной жизни. Расставшись с ребятами, Сэс, как всегда, за квартал от дома ускорил шаг. Не потому, что так уж хотел туда попасть, и не потому, что считал, что так лучше. Наверное, ему хотелось заставить время бежать быстрее, потому что, проходя этот последний квартал, он изнывал от дурных предчувствий и опасений.

Мать возилась на кухне. Хорошо. Она встала с постели, хотя все еще в халате. Отца не было, и это тоже было хорошо. Он работал на элеваторе, и в субботу после обеда у него выходной, и раз его до сих пор нет, значит он отправился прямиком в «Камберленд». Значит, общаться с ним придется уже ближе к концу дня.

Отца Сэса Фернса тоже звали Сэс Фернс. Это было хорошо известное имя, которое многие в Уоллее произносили с нежностью, и кто-то, рассказывая некий анекдот даже тридцать или сорок лет спустя, само собой, будет знать, что речь об отце, а не о сыне. Если относительно новый человек в городе скажет: «Это не похоже на Сэса», то ему ответят, что никто и не имеет в виду этого Сэса: «Да речь-то не о нем, а о его старике».

А рассказывали о тех временах, когда Сэс Фернс пришел в больницу – или его туда доставили – с воспалением легких или с какой-то другой тяжелой хворью и медсестры обернули его влажными не то полотенцами, не то простынями, чтобы снизить температуру. Он пропотел, и все полотенца и простыни стали коричневыми. Это никотин из него вышел. Медсестры никогда такого не видели. Сэс пришел в восторг. Уверял всех, что с десяти лет курит и пьет.

А однажды он пошел в церковь. Трудно представить, что он там забыл, но церковь была баптистская – жена-то у него баптистка, так что он, наверное, решил сделать ей приятное, хотя это представить еще труднее. И как раз попал к причастию, дело было в воскресенье, а на причастии в баптистской церкви хлеб – это хлеб, но вместо вина – виноградный сок.

– Что это? – возопил Сэс Фернс во весь голос. – Если это кровь Агнца, то он, видать, страдал сильным малокровием, черт побери!

На кухне Фернсов приготовления к трапезе шли своим чередом. На столе лежала нарезанная буханка хлеба, банка консервированной свеклы была открыта, несколько кружков болонской колбасы поджарили не после яиц, а раньше, и теперь держали на плите, чтобы не остыли. Мать Сэса жарила яйца. Нависла над плитой с лопаточкой в одной руке, а другую прижимала к животу, чтобы унять боль.

Сэс взял у нее лопаточку и убавил нагрев электроплиты. Пришлось снять сковороду с горелки и дать ей остыть, чтобы белок не пережарился и не подгорел по краям. Сэс не успел вернуться вовремя, чтобы счистить старый, прогорклый жир и плюхнуть на сковороду чуток свежего смальца. Мать никогда не счищала старый жир, просто жарила на нем снова и снова, добавляя смалец, когда уже совсем ничего не оставалось.

Температура стала более подходящей, и Сэс поставил сковородку на плиту и сотворил из кружевных яиц аккуратные кружки. Нашел чистую ложку и брызнул чуток горячего жира на желтки, чтобы те отвердели. Они с матерью любили яичницу, зажаренную именно так, но у матери часто не получалось все сделать правильно. Отец любил яичницу-размазню, обжаренную с двух сторон, как блин, твердую, как подошва, и черную от перца. Сэс умел готовить и так.

Никто из приятелей не знал, что Сэс умеет куховарить, как не знал о тайнике, обустроенном Сэсом позади дома, в слепом закутке под японским барбарисом, что рос за окном столовой.

Мать сидела на стуле у окна, пока сын дожаривал яичницу. Она не спускала глаз с улицы. Отец все еще мог в любую минуту пожаловать домой поесть. Может, еще и не пьяный даже. Но его поступки не всегда зависели от того, насколько он набрался. Если бы он сейчас вошел на кухню, он мог велеть Сэсу поджарить яичницу и ему. А потом спросить у Сэса, где его передник, и сообщить, что из него выйдет первоклассная женушка для какого-нибудь счастливчика. Это если он в хорошем настроении. А будучи не в духе, сначала уставится на Сэса, этак пристально, со значением – с выражением бессмысленной и беспричинной злобы на роже, и скажет: «Берегись, пацан! Что, шибко умный, жучила, да? Ну-ну, погоди, я до тебя доберусь!»

А потом уже не важно, глянул Сэс на него в ответ или не глянул, уронил лопаточку, положил ли ее со стуком или даже крайне осторожно скользил вокруг, ухитрившись ничего не уронить и не издать ни звука, – в любую секунду папаша был готов оскалить зубы и зарычать, как собака. Это было бы нелепо и смешно – это и было нелепо и смешно, – если бы он не переходил от слов к делу. Минуту спустя и еда, и тарелка оказывались на полу, стулья и стол переворачивались вверх дном, а папаша гонялся за Сэсом по комнате, вопя, чт? он с ним сделает на этот раз, вот как размажет его морду по горячей конфорке, и тогда поглядим, как ему это понравится! И можно было не сомневаться – он свихнулся. Но если в эту минуту раздавался стук в дверь – явился какой-нибудь его приятель, скажем, чтобы подбросить его, – папашино лицо вмиг преображалось и он приоткрывал дверь и приветствовал приятеля громким дурашливым голосом:

– Я сейчас, в два счета буду твой. Я бы пригласил тебя войти, да жена опять тарелки всюду пораскидывала.

Папаша не заботился, чтобы ему поверили, болтал что попало, лишь бы превратить случившееся в шутку.

Мать спросила Сэса, потеплело ли на улице и куда он ходил с утра.

– Ага, – ответил он. – Гулял на отмели.

Она сказала, что, кажется, чувствует, как от сына пахнет рекой.

– А знаешь, что я собираюсь сделать, как поем? – сказала она. – Возьму-ка я бутылку с горячей водой и полежу еще в постели, может, мне полегчает, силы вернутся, и я смогу что-то поделать по дому.

Так она говорила почти всегда, и всегда объявляла об этом так, словно ее только что осенила эта блестящая, обнадеживающая идея.


У Бада Солтера были две старшие сестры, от которых всего-то и пользы, что на свет родились. Нет чтобы крутить свои прически, мазать свои маникюры, ваксить туфли, краситься и даже переодеваться у себя в комнатах или в ванной! Пораскидывают вечно свои щетки-расчески, бигуди, пудры, лаки для ногтей, кремы для обуви по всему дому. А еще спинки всех стульев всегда были заняты только что отутюженными блузками, а на каждом свободном кусочке пола сушились свитерки, расправленные на полотенцах. (И сестры орали на тебя, если ты шел поблизости.) Они торчали перед всеми зеркалами в доме – перед зеркалом в шкафу для пальто в прихожей, перед буфетным зеркалом в столовой и перед зеркалом рядом с кухонной дверью, полочка под ним ломилась от невидимок, булавок, монеток, пуговиц и огрызков карандашей. Иногда одна из сестриц застревала перед зеркалом минут на двадцать, оглядывая себя в разных ракурсах, инспектируя зубы или отбрасывая волосы назад, а потом стряхивая их вперед. Затем она удалялась, судя по всему удовлетворенная или, по крайней мере, закончив себя разглядывать, но только до ближайшей комнаты, до следующего зеркала, где все начиналось сначала, будто ей только что прислали новую голову.

Прямо сейчас его старшая сестрица, та, которая считалась красивой, вынимала шпильки из волос перед кухонным зеркалом. Голова ее была облеплена блестящими завитками, словно улитками. Другая сестра по распоряжению матери толкла картошку в пюре. Пятилетний братишка Бада сидел за столом, барабанил ножом и вилкой и вопил: «Официант! Официант!»

Он перенял это от отца, который любил так пошутить.

Бад прошел мимо братишкиного стула и спокойно сказал:

– Смотри, она опять кладет в пюре комки. – Он внушил брату, что комки в пюре добавляют из коробки в буфете, как изюм в рисовый пудинг.

Брат перестал скандировать и заныл:

– Я не бу-у-уду есть пюре с комками! Ма-а-ама! А пусть она не кладет в пюре комки-и-и!

– Ох, не будь дурачком, – сказала мама Бада. Она поджаривала свиные отбивные и ломтики яблок с луком. – Хватит хныкать, как маленький.

– Это все Бад, он его науськал, – сказала старшая сестра. – Пришел и сказал, что она кладет комки в пюре. Бад всегда ему так врет, не придумал ничего лучше.

– Бад так и напрашивается, чтобы ему физию расквасили, – сказала Дорис – та сестра, что мяла картошку. Она не всегда бросала такие слова на ветер – однажды ее рука оставила глубокую царапину на Бадовой щеке.

Бад отошел к комоду, где остывал пирог с ревенем. Он взял вилку и принялся потихоньку ковырять его, выпуская наружу вкусный пар, нежно пахнущий корицей. Он пытался раскурочить одну из дырочек, оставленных для вентиляции, чтобы отведать начинку. Братишка видел все это, но трусил ябедничать. Сестры все время баловали и защищали младшенького, и Бад был единственным человеком в доме, которого младшенький уважал.

– Официант, – повторил он, на этот раз глубокомысленным полушепотом.

Дорис подошла к комоду, чтобы взять оттуда миску для пюре. Бад сделал неловкое движение, и кусок верхнего коржа провалился внутрь.

– Та-ак. Теперь он уродует пирог! Мама! Он уродует твой пирог.

– Заткни свой поганый рот, – прошипел Бад.

– Оставь пирог в покое, – велела Баду мама с отработанной, почти безмятежной твердостью в голосе. – Хватит ругаться. Довольно ябедничать. Пора взрослеть.

* * *

За столом, где сел обедать Джимми Бокс, было многолюдно. Он, его отец, мать и сестры, четырех и шести лет, жили в бабушкином доме вместе с бабушкой, двоюродной бабушкой Мэри и дядей-холостяком. Отец держал мастерскую по ремонту велосипедов в сарае за домом, а мать работала в универмаге «Хонкерс».

Отец Джимми был калека – в двадцать два года он перенес полиомиелит. Он ходил, сильно согнувшись вперед от самых бедер и опираясь на трость. Это было не так заметно, когда он работал в мастерской, потому что такая работа всегда выполняется внаклонку. А вот идя по улице, он действительно выглядел очень странно, но никто его никогда не обзывал и не дразнил. Когда-то отец Джимми был известным на весь город хоккеистом и бейсболистом, и ореол былой славы и доблести до сих пор окружал его, отнеся его нынешнее состояние в перспективу, и посему его можно было рассматривать как фазу (пусть и финальную). Он всячески способствовал этому восприятию, на людях весело отпускал дурацкие шуточки и хорохорился, превозмогая боль, которая плескалась в его запавших глазах и не давала уснуть ночи напролет. Но, в отличие от папаши Сэса Фернса, настрой отца Джимми не менялся, когда он возвращался домой.

Правду сказать, это был, конечно, не его дом. Мать Джимми вышла замуж за его отца уже после того, как отца перекосило: правда, обручены они были еще до болезни, и казалось совершенно естественным, что они переехали в дом ее матери, чтобы та могла в будущем нянчить внуков, пока дочь ходит на свою работу. И теще тоже казалось совершенно естественным принять под свою крышу еще одну семью, как в свое время совершенно естественно приняла она свою сестру Мэри, когда она почти совсем ослепла, и своего сына Фреда, необычайно застенчивого малого, который продолжал жить дома, пока не найдет более приятное для себя место.

Эта семья переносила трудности даже с меньшим недовольством, чем плохую погоду. В самом деле, никто в этом доме не считал состояние отца Джимми или слепоту тети Мэри трудностями или проблемами, равно как и Фредову застенчивость. Изъяны и невзгоды просто не замечали, не отделяли от достоинств и радостей.

По традиции в этой семье считалось, что бабушка Джимми – отличная повариха, и когда-то наверняка так и было, но в последние годы что-то не ладилось. Режим экономии применялся независимо от того, была в том необходимость или нет. Мать Джимми и дядя приносили приличную зарплату, тетушка Мэри получала пенсию, а в велосипедной мастерской всегда кипела работа, но вместо трех яиц всегда клали одно, а в мясной хлеб всегда добавлялась лишняя чашка овсянки. Все это пытались компенсировать, перебарщивая с вустерским соусом или добавляя чересчур много мускатного ореха в заварной крем. Но никто не сетовал. Все только нахваливали. В этом доме жалобы случались не чаще шаровой молнии. И все говорили «извините», даже малышки говорили «извините», случайно задев друг дружку. За столом все передавали друг другу блюда с непременным спасибо-пожалуйста-не за что, будто каждый день принимали гостей. Так у них было заведено, в этом битком набитом доме, где на каждом крючке навалом висела одежда, а пальто просто перебрасывались через перила, где в столовой постоянно стояли две раскладушки – для Джимми и дяди Фреда, где буфета не было видно под ворохом стираного белья, ожидающего глажки или штопки. Никто не топал по лестнице, не захлопывал с грохотом двери, не включал радио на полную громкость, не говорил ничего неприятного.

Может, именно поэтому Джимми держал рот на замке в тот день за обедом? Все пацаны держали рот на замке, все трое. Ну, Сэса-то легко понять. Его папаша не поверил бы, сообщи ему Сэс о столь важном открытии. Он бы обозвал его вруном, как пить дать. А мать Сэса, которая все меряет папашиными реакциями, сразу поняла бы – и правильно, – что даже поход сына в полицию с рассказом о случившемся вызовет в доме разлад, и стала бы просить Сэса «ради бога молчать». Но двое других мальчишек тоже помалкивали, хотя жили в семьях весьма разумных и могли бы проговориться. У домашних Джимми это вызвало бы ужас и некоторое недоверие, но очень скоро они бы признали, что вины Джимми здесь нет.

Зато вот сестрицы Бада, конечно, спросили бы, не съехала ли у него крыша ненароком. Эти наверняка все повернули бы так, что, мол, такое совершенно в духе Бада, из-за своих гадких привычек он и наткнулся на утопленника. Отец Бада, впрочем, был человек рассудительный и спокойный, привыкший выслушивать всяческие несусветицы у себя на работе – он служил фрахтовым агентом на железнодорожной станции. Он бы велел сестрам попридержать языки и после серьезного разговора удостоверился бы, что Бад говорит правду, ничего не приукрашивая, и тут же позвонил бы в полицию.

Просто их дома показались ребятам слишком людными. Слишком много всего происходило там одновременно. И у Сэса не меньше, чем у остальных, потому что даже в отсутствие отца в доме всегда витала грозная память о его психованных выходках.


– Ты сказал?

– А ты?

– Я – ни слова.

Они шли в центр города, не выбирая дороги. Повернув на Шипка-стрит, они оказались прямо возле оштукатуренного бунгало, в котором жили мистер и миссис Уилленс. Мальчики поняли это, только когда уже стояли прямо перед домом. В доме было два маленьких эркерных окна по обе стороны от парадной двери, а к ней вела лестница, на вершине которой хватало места для двух кресел, в данное время отсутствующих, но летними вечерами там сидели мистер Уилленс и его супруга. С одной стороны к дому притулилась пристройка с плоской крышей и еще одной, выходящей на улицу дверью, к которой вела отдельная дорожка. Табличка рядом с дверью гласила: Д. М. Уилленс, офтальмолог. Никто из мальчишек лично никогда не посещал этот кабинет, но тетя Джимми, Мэри, регулярно приходила сюда за глазными каплями, а его бабушка заказывала здесь очки. И мама Бада Солтера тоже.

Штукатурка была грязно-розовая, а двери и оконные рамы выкрашены в коричневый цвет. Ставни, как и в большинстве домов этого города, еще не снимали. В самом доме не было ничего особенного, зато палисадник славился своими цветами. Миссис Уилленс была известной садовницей, она не высаживала цветы длинными рядами вдоль огорода, как это делали бабушка Джимми и мама Бада. Цветы ее росли и на круглых клумбах, и на полукруглых, и повсюду, где только можно, даже кольцами вокруг деревьев. Еще пара недель, и лужайку заполонят нарциссы. Но теперь единственным цветущим растением был куст форзиции на углу дома. Он вытянулся почти под самый карниз и рассып?л желтизну во все стороны, как фонтан рассыпает струи.

Форзиция качнулась, но не от ветра, и из-за куста показалась понурая бурая фигура. Это миссис Уилленс в своем старом костюме для работы в саду, низенькая неуклюжая женщина в мешковатых штанах, драной куртке и фуражке – наверное, мужниной, – которая сползла так низко, что глаза миссис Уилленс почти скрылись под козырьком. Может, они думали, она их не заметит, не заметит, как они торчат тут столбами. Но она их уже увидела, потому-то и направилась к ним.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7